Тайна семейного архива - Мария Барыкова 23 стр.


Теперь Манька, когда выпадало свободное время, а его становилось все больше, поскольку готовить было почти нечего, выходила в задний садик, заросший и неухоженный, садилась на нагретую солнцем диковинную траву у качелей и день за днем, движение за движением пыталась вспоминать их время с Эрихом. Все начинало казаться ей лишь сном, и только расцветшее тело говорило о том, что эти ночи действительно были. К семнадцати годам, после того как плоть ее оказалась разбуженной, Манька, несмотря на голод и работу, стала поспешно и пышно подниматься: ставшие литыми шарами груди распирали все платья, юбки не охватывали начавшие тяжелеть бедра, тоненькие руки и ноги налились женской полнотой. После того дня в загородном доме она перестала смотреть на себя в зеркало в ванной, но и без него чувствовала свое исходящее впустую, наконец-то созревшее тело, лишь один раз вкусившее настоящую взаимную радость и теперь обреченное на пустоту и тоску. Сжав руками груди, она, тупо раскачиваясь, сидела на траве, как вдруг со стороны Морицгассе раздался тихий и осторожный, но призывный свист. Отдернув руки, Манька пригнулась и бросилась через садик. У чугунной ограды с отсутствующим видом стоял деревенский мальчишка и плевком пытался попасть в штокрозу за прутьями. В первое мгновение Манька подумала, что он из той компании, с которой Уля делает свои набеги, и пришел за ним. Но когда спросила, нужен ли ему Хульдрайх Хайгет, мальчишка даже не повел ухом.

– Мне ты нужна, – цинично оглядев Маньку с ног до головы, прохрипел он.

– Я? – опешила она, ничего не понимая.

– Ты, ты, если ты Марихен, конечно.

– Да, я, – совсем растерявшись, согласилась Манька.

– Держи, – мальчишка кинул ей через ограду легкий пакетик. – Большой офицер велел передать. Чтобы все шито-крыто, иначе – пиф-паф! – и, приставив палец к виску, мальчишка умчался.

Манька забралась глубоко в кусты и дрожащими руками развернула пакет – из него в сплетение веток выскользнула непривычно тонкая фотография, где радостно смеялись в ночи два лица и черные волосы смешались с распущенными русыми. Глухо вскрикнув и тут же зажав себе рот, она снова завернула карточку и положила за новый бюстгальтер, подаренный хозяйкой – теперь они носили одинаковые. Ночью Манька приклеила фотографию на картон, сшила плотный тряпичный мешочек и стала всегда носить ее под платьем, лишь вечерами, закрывшись, вынимала и клала со слезами на подушку.

За несколько дней до того, как выяснилось, что Вюртемберг попадает во французскую оккупационную зону, в двери Хайгетов раздался требовательный звонок, и на пороге возникла Валентина в обнимку с невысоким и вертлявым, похожим на обезьянку французом. Смерив хозяйку презрительно-злорадным взглядом и не высвобождая мощных плеч из-под мужской руки, едва удерживавшей их, она потребовала Маньку. Та спустилась сверху с тряпкой в руке.

– Все работаешь? – вполне дружелюбно оскалилась Валентина. – А могла бы и в дом пригласить. Хватит, кончилось их время, поизмывались!

– Чего тебе? – равнодушно спросила Манька. – У меня работы полно.

– А то. Предупредить хочу. Ты хоть и выслуживалась перед ними, а все наша. Так вот, слушай, всех русских будут отправлять обратно и без всякого нашего на то согласия. Посадят в теплушечки и тю-тю. Так что, пока не поздно, давай-ка, девка, собирай вещички и сматывайся. Только для этого надо быстренько расписаться с кем-нибудь из союзничков. Да ты не переживай, – рассмеялась она, увидев застывшие на лице Маньки непонимание и растерянность, – желающих у них много. Вон хоть моего законного мужика, – она гордо хлопнула тощего француза по руке, – друг. Парень видный, самолетный механик, во Франции не пропадем! Ты ведь девка хорошая, хоть и немцем порченая…

Манька, выронив тряпку, пошатнулась и схватилась рукой за перила. Маргерит, не понимавшая из разговора ни слова, все же считала своим долгом не оставлять девушку одну и сейчас, увидев, как она предобморочно побледнела, шагнула к Валентине.

– Ты, дрянь, я тебя вспомнила, ты работала у Гоблихов! Вон из моего дома! Вон! – Маргерит уже занесла для пощечины свою маленькую белую ручку, но на этот раз Валентина только удивленно хмыкнула, перехватила руку и оттолкнула немку в самый дальний угол прихожей.

– Молчи, немчура. А ты, – она подскочила совсем близко к Маньке, – ты решайся. Думаешь, тебя за то, что ты тут пирожные жрала и перед фашистом обмирала, наши по головке погладят?! Как же тебе, жди. В тюрьму попадешь, как миленькая. Так что, давай, послезавтра опять зайду.

– Не надо, – тихо проговорила Манька, – я уж как все… – и, присев на ступеньку, расплакалась.

Когда нелепая пара незваных посетителей ушла, Маргерит, вся красная от возмущения и стыда, подошла и села рядом с Манькой.

– Что она тебе предлагала?

Манька с тоской посмотрела на фарфоровое лицо хозяйки, на ее с утра, несмотря на отсутствие мужа, подкрашенные губы и высоко поднятую, припудренную грудь.

– Она предлагала мне выйти замуж за француза и уехать во Францию, иначе меня дома посадят в тюрьму.

– Но за что? – взлетели вверх тонко выщипанные брови.

– За то… за то… – Манька так и не могла справиться с рыданием. – За то, что я у вас жила. За то, что не били… и часы… и офицер Эрих, – уже не слыша себя, бормотала она.

– Что Эрих? – поразилась Маргерит. – При чем тут Эрих? Он купил тебя на мое имя и, кажется, вообще не имел к тебе никакого отношения.

Манька совсем зашлась в слезах. Истолковав ее истерику по-своему, хозяйка положила руку ей на колено и как можно мягче спросила:

– Ты согласилась?

– Нет. Господин Хайгет сказал, чтобы… Чтобы я не оставляла вас с детьми… пока можно. А что, – после долгой паузы, почуяв, что это единственная возможность узнать хоть что-то о дальнейшей судьбе Эриха, поинтересовалась она: – господин Хайгет больше не вернется сюда?

Кукольное лицо хозяйки скривилось в гримасе какой-то обиды и боли, и, закрыв его ладонями, она истерически разрыдалась.

– Эрих… разве он виноват?.. Он не хотел… его заставляли, я, они… но я люблю его… Эрих! а теперь… О, мои дети… – Маргерит все же сумела справиться с собой и, отвернувшись, сухо ответила: – Это будет зависеть от решения оккупационных властей. Ведь, в случае чего… – она обернулась к Маньке, и та вдруг поняла, что хозяйка не так молода, как ей всегда казалось, что она, вероятно, даже на несколько лет старше мужа, – ты подтвердишь, что мы обращались с тобой как с полноценным человеком?

На следующий день город наполнился смеющимися громкоголосыми французами, которые обнимали и целовали на улицах всех подряд, а в сторону лагеря потянулись серые, бесплотные колонны немецких солдат, ставших пленными у себя на родине. Каждую свободную минуту, будь то день или ночь, Манька стояла на улице или у окна, пока ее не начинала валить усталость, и жадными глазами всматривалась в проходящие колонны в слепой надежде увидеть между вялыми, расслабленными фигурами гибкий стан и развернутые плечи Эриха. Но гнали, в основном, солдат, и Уля, однажды заставший ее за этим занятием, не по-мальчишески серьезно нахмурился.

– Не смотри, мне стыдно. Ты папу ищешь? Его тут нет, это гонят из Померании. А папа… он там, за лесом. Я ходил, хотел увидеть, но они детей не пускают. – И вдруг его черные круглые глаза вспыхнули надеждой. – Марихен! Давай сходим туда вдвоем! Тебя непременно пустят, ты же русская!

Вместо ответа Манька крепко прижала мальчика к груди.

Они долго выбирали день, но все время что-то мешало, да и Маргерит теперь, когда немцы стали чужими у себя дома, стала очень строго следить за Улей, спасаясь, как бы его не пристрелили где-нибудь у оккупационных штабов. Наконец день был выбран – седьмое мая, но откуда-то всему городу стало известно, что завтра будет подписана капитуляция. И с утра Маргерит как можно лучше одела Алю, заставила тщательно вымыться сына и провела долгие два часа у себя в спальне. Усадив детей в гостиной, она вызвала Маньку, которая, увидев хозяйку, не удержалась и ахнула: перед нею стояла надменная женщина с роскошными формами и гладким, без единой морщинки, лицом, в темном, почти траурном платье.

– Через полчаса мы уезжаем в деревню под Ульм. Я не могу допустить, чтобы мои дети, дети честного немецкого офицера, и я, порядочная немецкая женщина, присутствовали при столь позорном акте, как капитуляция великой Германии, – металлическим голосом отчеканила она. – Дети не должны видеть ничего сопутствующего этому, не должны запомнить этого дня, – уже мягче добавила Маргерит. – С подводой я договорилась. Ты останешься здесь и… Впрочем, все равно.

Уходя, Уля сверкнул глазами и на ходу в дверях быстро шепнул Маньке:

– Ты не уходи, я убегу!

Манька прождала его весь день, но он так и не вернулся. К вечеру небо затянулось черными тучами, и с востока, с гор, на город стала надвигаться гроза, вспыхивавшая безжалостными зарницами. Почему-то эти молнии и оглушительный гром были для Маньки страшнее, чем первое появление немцев в Логу и все недавние бомбардировки. Она зажгла свечку и села в углу столовой, неподвижно держа перед собой фотографию.

Ливень хлынул только к полуночи. Начиналось восьмое мая.

* * *

Необыкновенно жаркая для Петербурга погода быстро сменилась на обычную, серенькую и невзрачную. До полудня небо было затянуто тусклой пеленой, наводившей необъяснимую, изматывающую душу тоску, и Кристель искренне удивлялась, как окружающие ее люди могут смеяться и жить как ни в чем не бывало под этим давящим, как гранитная плита, небом.

Сандра старалась не надоедать Кристель, и убегала куда-то с утра, оставляя небрежно нацарапанные записки о том, что есть и когда она вернется. Кристель, всеми силами пытавшаяся вжиться во все русское, просила не писать в угоду ей по-немецки и долго потом думала, что такое "морка", в которой находились вечные пельмени, или что может обозначать в отношении времени фраза "Буду где-то около пяти". Но это скрашивалось приятным ожиданием: рано или поздно раздавался звонок, от которого трясся старый телефон на стене – такие аппараты она видела только в фильмах про послевоенную жизнь, – Кристель бежала к нему под понимающе-грустные взгляды Сандриной бабушки и, прикрыв глаза, слушала низкий, торопящийся голос. Свидания их по-прежнему оставались короткими и странными. Они встречались под куполом метро, напоминавшего Кристель планетарий. Первые дни она надеялась, что Сергей поведет ее в ту странную квартиру, называвшуюся "коммунальной", хотя никаких хиппи там не было, или, по крайней мере, в номер недорогого отеля. Кристель несколько брезгливо относилась к сексу в гостиницах, но готова была превозмочь себя. Через неделю она поняла, что надежды ее не оправдаются, несмотря на то, что оба они явно тяготятся хождением по улицам. Большая рука Сергея, сжимавшая ее руку, всегда была напряженно-горяча. Порой он, как-то странно кривя крупные губы, отворял старые двери в полутемные прохладные парадные, и там, около мертвых, но еще до сих пор роскошных каминов, скользя на мозаичных полах, прижимал ее к себе, прикрывая полами серого плаща, каких в Германии не носили уже добрых лет пять-семь. Губы его искали ее сомкнутых губ и раскрывали их, но в этих долгих поцелуях не было счастья, зато постоянно присутствовало ощущение какой-то вины.

Потом они выходили на улицы, где царил такой же приглушенный свет бесконечных сумерек, и снова начинали свое непонятное странствие. Они ходили молча, стараясь сосредоточиться на том огненном потоке, который лился через их соединенные руки. Иногда Сергей с неохотой приводил ее в театр и оставлял за кулисами на краю сцены, откуда она смотрела, как ловко и умело распоряжается он огромной театральной машиной, словно какой-то древний демиург. В такие мгновения в нем появлялась красота мужчины, делающего свое дело с любовью, знанием и опытом, и Кристель не могла отвести глаз, недоумевая, куда же потом уходит эта красивая уверенность, и зачем на нее так упорно наслаивается шелуха слов.

Иногда они шли в какое-нибудь дешевое кафе на пустынной улочке, где пьют стоя, а вокруг неодобрительно косятся грязноватые и красноносые, как говорил Сергей, "маргиналы". Сергей заказывал ей подобие кофе с подобием пирожного, а себе – бутерброд и рюмку водки. Появлявшиеся после этого слова становились не радостней, а пронзительней и печальней, и, глядя в ждущие глаза Кристель, он говорил о том, что она ничего не понимает, что дело вовсе не в сути, а во вкусе, в длящемся несовершенстве этих серых, бесплодных, ничем не кончающихся дней. Большое лицо его то расцветало мечтательной улыбкой, то хмурилось, словно он вспоминал о чем-то неприятном и стыдном.

Так проходили дни, тягучие, ненасыщаемые. Однажды утром Кристель с ужасом увидела, что городские деревья начали желтеть, а под ногами сиротливо зашелестели сухие листья. Ей, привыкшей к тому, что в Эсслингене такое происходит не раньше октября, это показалось дурным предзнаменованием. И, заставив себя не дожидаться звонка, она сама набрала номер Елены. Ничуть не удивившись, та ответила, что документы будут готовы никак не раньше, чем через две недели и что девочка вполне пришла в себя.

– Все же вам было бы неплохо появиться у нас еще несколько раз перед отъездом, вы же знаете, они как зверьки, их нужно приучать к себе постепенно. Сейчас девочка очень привязалась к Сергею, он вообще удивительно умеет ладить с детьми и животными, но поедет-то она с вами. Словом, жду вас.

Кристель чувствовала, что не может идти туда и смотреть в ясные глаза той, которую они обманывали, но и длить это состояние неопределенности, паутины недоговоренностей у нее больше не было сил. "Неужели они все так живут? – пытаясь найти опору в чем-нибудь внешнем, спрашивала она себя. – Но тогда странно, как эта огромная страна еще не развалилась окончательно… Как они создали такую культуру… Как он сам смог стать таким знающим, таким необыкновенным… Почему, почему он вязнет в этом болоте? Может быть"… – и тут она с беспощадной ясностью поняла, что если у нее и есть какой-нибудь шанс получить его, то он заключается только в том, чтобы увезти его отсюда, увезти из этого города морока, где архитектура не соответствует природе, день – ночи, и слова – делу. Увезти как можно быстрее, пока она сама не отдалась затягивающему ритму, ни к чему не обязывающему, ни к чему не ведущему…

В первый раз Кристель задумалась над словами седого нациста с молодыми глазами: эта страна, как колоссальное теплое лоно, втягивала в себя всех и вся, перемалывая или убаюкивая, способ уже не имел значения. Ей стало страшно, страшно даже не оттого, что и она может стать такой, как они, но оттого, что ей придется играть роль мужчины. Кристель, при всей ее решительности, ясности ума и любви к определенности, все же была подлинно женственна, женственна по природе, женственна, благодаря своему нежному, отзывчивому телу, своей жаждущей творить добро душе…

На следующий же день она попросила Сергея отвезти ее куда-нибудь за город.

– Я не придумываю, я действительно очень устала от ваших камней. Не забывай, что мы живем совсем по-другому… И, знаешь, я ведь до сих пор так и не видела этот ваш Петровский двор, там, где фонтаны… Прошу тебя.

В трубке усмехнулись.

– Ну, разумеется, не Царское и не Ладога, а именно разнемецкий Петергоф. Ладно, я покажу тебе место куда более немецкое, чем эти декорации. На велосипеде ездишь?

– Конечно! – удивившись вопросу, подразумевавшему, что можно и не уметь этого делать, ответила Кристель.

– Возьми у Сашки, у нее точно есть, – задев уколом ревности, продолжал Сергей, – а я сейчас заеду к Кольке, заберу Алису, все равно псина сидит без толку дома, и встречаемся через час, где обычно.

Сандра, оказавшаяся на счастье дома, полезла на высокие антресоли, в которых вполне можно было устроить еще одну комнату, и через десять минут поисков спустила на пол покрытое пылью чудовище образца шестидесятых.

– Вот! – с гордостью сказала она. – Это мой, мне его подарили на тринадцать лет, до сих пор ездит.

Кристель с опасением провела рукой по облупившейся краске рамы и кое-где покрывшемуся ржавчиной рулю. Из-под рыжего мужского седла торчала грязная пакля.

– Ничего, зато он прошел такие испытания!.. – Сандра весело рассмеялась, и снова необъяснимая ревность на секунду сжала сердце Кристель. – Ну, счастливого пути! Наши пригороды, пожалуй, самое лучшее место для выяснения отношений, – вздохнула она, в очередной раз поразив Кристель способностью к провидению. – Дерзай!

Назад Дальше