Поминая недобрым словом "нордическую расу" в связи с гомеровским эпосом, Радциг имел в виду идеи, развивавшиеся в немецком антиковедении начиная с начала 1930-х годов, согласно которым "Илиада" и "Одиссея" рассматривались как свидетельства постепенного продвижения северных ("германо-греческих") племен на юг и их смешения с иллирийцами. О доминировании "нордического" элемента в языке гомеровских поэм писал, в частности, Карл Шуххардт - крупный специалист по эгейской культуре и "гомеровской археологии", доказывавший различие расовых признаков в обрисовке персонажей и предметного фона гомеровских поэм (нордических - в "Илиаде" и иллирийских - в "Одиссее") . Советские филологи-классики должны убедить советское общество в обратном - в нерасовой и неаристократической специфике произведений, легших в основу европейской, - а значит, и советской - литературы.
В 1935 году на дискуссии в Комакадемии о типологической актуальности античного эпоса для советской литературы рассуждал Лифшиц, объявивший античность образцом общественного строя, типологически схожего с социализмом чаемым "единством" личности и общества (притом что аналогия между античностью и социализмом, строго говоря, была бы точнее применительно к рабовладению). В том же 1935 году в издательстве "Академия" роскошными томами переиздаются классические переводы "Илиады" и "Одиссеи" . В конце 1930-х годов над новым переводом гомеровских поэм работает престарелый Викентий Вересаев. В 1939 году он выступал с чтением отрывков своего перевода и с лекцией о Гомере (опубликованной на следующей год в журнале "Литературная учеба") на курсах-конференциях Союза советских писателей, так объясняя писательской аудитории, чем Гомер "близок нашей современности":
Товарищи! Гомер жил почти три тысячи лет назад. Но не находите ли вы, что по своим настроениям и переживаниям, что по всему своему жизнеощущению он неизмеримо ближе нам, теперешним людям, чем многие сотни поколений, отделяющие его от нас? Эти тридцать веков были заполнены глубочайшим презрением к земле и к телу, величайшим поруганием жизни. <…> А через головы этих тридцати веков Гомер кричит нам: <…> Жизнь хороша и божественно-светла, мы сами виноваты, если не можем ее сделать такою. Пускай в жизни много ужасов и страданий, - это не опровергает основного светлого существа жизни. Для преодоления же ее неустранимых ужасов и страданий мы имеем "могучую стойкость", которая говорит нам, что "на свете нет ничего страшного". Из своей древнейшей дали Гомер протягивает нам руку. И этому трехтысячелетнему старику мы можем горячо пожать протянутую руку как самому нашему близкому товарищу .
Слова Вересаева о Гомере далеки от софистики Лифшица, но идеологические доводы в пользу издания старых и новых переводов Гомера определенно диктовались не ими. Субъективные надежды умудренного непростой жизнью литератора на терапевтические ценности гомеровского эпоса в этом случае только контекстуально оттеняли фон, на котором обращение к античной культуре объяснялось прежде всего пропагандистскими причинами. Одной из таких причин было и то, что античный эпос позволял судить о своевременном расцвете и особенностях "советского эпоса" (рассуждения о котором с новой силой тиражируются на страницах журнальной и газетной периодики, идейно "обновленной" к тому времени ждановским Постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) 14 августа 1946 года о журналах "Звезда" и "Ленинград") .
С конца 1940-х годов скудный ряд работ о Гомере в отечественной филологии множится . В 1948 году издается новый перевод "Одиссеи", выполненный доцентом Уральского университета П. А. Шуйским . В 1949 году издается перевод "Илиады", а в 1953-м - перевод "Одиссеи" умершего в 1945 году Вересаева . Языком древнегреческого эпоса продолжает заниматься зав. кафедрой классической филологии ЛГУ И. И. Толстой (второй в СССР филолог-классик, ставший академиком) . Свои наблюдения Толстой суммирует в книге, которая может считаться вполне симптоматичной для исследовательских "предписаний, запретов, предпочтений и разрешений" (в терминах Мертона) в области классической филологии первых послевоенных лет .
Гомер, по Толстому, есть лицо историческое, но приписываемые ему сочинения синтезируют опыт фольклорной и, стало быть, народной культуры. В идеологии гомеровской поэзии, настаивает автор, "нет аристократической направленности", а создатели гомеровского эпоса не только "не принадлежат к аристократическим кругам", но, напротив, "входят в состав беднейших слоев населения" . Доказательства этому положению ищутся в характеристиках действующих лиц, стилистике описания персонажей, а также в языковых особенностях гомеровского эпоса. Среди последних особенного внимания, по Толстому, заслуживают многочисленные упоминания в "Илиаде" и "Одиссее" о царях-басилеях, и именно само слово βασιλευς (некогда уже удостоившееся внимания Маркса и Энгельса). Надлежащая интерпретация того, кем были гомеровские басилеи, требует, как узнает читатель, смыслоразличения значений суффикса - ευ и другого суффикса, аналогичного агенса, - της. Так, рассуждает Толстой, слово πολιτης, образованное от слова πολις, означает "гражданин", но образованное от того же слова πολευς - прозвище, часто прилагаемое к Зевсу (Ζευς πολιευς), - имеет в виду не гражданство Зевса, а его постоянную заботу о горожанах. Если это так, то и другие слова, образованные при помощи суффикса - ευ, следует понимать в значении указания на тех, кто отличается каким-нибудь занятием или искусством: "выдающийся предсказатель", "превосходный скорняк" и т. д. Следует думать поэтому, что и слово βασιλευς - это не монарх, но вождь, отмеченный особым доверием народа: "На войне басилеям принадлежит руководство бранными действиями, в мирное время они занимаются внутренними делами гражданской общины" . Воспевающий басилеев гомеровский эпос воспевает, таким образом, сам народ. Басилеи - это выходцы из народа, которому они и служат. Вот почему, несмотря на кажущуюся отмеченность роли басилеев в описываемых Гомером событиях, следует заключить, что гомеровский эпос - "жанр народный, созданный не аристократией, а простым народом" и обращенный "к народу" . Признание за басилеями значения народных вождей, отмеченных народным доверием и служащих народу, позволяет, таким образом, не только в очередной раз опровергнуть тезис об аристократическом начале европейской культуры, но и увидеть в гомеровском эпосе прообраз истинных культурных ценностей, созданных народом ради самого народа. В "диалектическом" неразличении индивидуальной и коллективной креативности авторство Гомера оказывается равно устным и письменным: эпос творится самим народом, но озвучивается и записывается теми, кто служит его типичным выразителем, - не аристократами, но и не рабами.
В этом пункте нарисованный Толстым образ Гомера принципиально не отличается от образа сказителя, известного советскому читателю с середины 1930-х годов . Собственно, и сам Толстой в своем объяснении особенностей эпического сказительства в Древней Греции широко пользовался аналогиями из фольклорного творчества народов, населяющих СССР, - казахов, манси и др. В эпическом прославлении советских вождей несложно видеть воспроизведение ситуации, которая, по Толстому, лежит в основании самой культуры: чем сплоченнее народ, тем более естественна его "личностная" авторепрезентация. Сталин - это Сталин, но и сам народ: вот что мог и должен был говорить о песнях Джамбула, Стальского и других "советских Гомеров" их читатель.
Контекст эпических аналогий к образу власти, воспроизведенных Толстым в наукообразной форме этимологических интерпретаций, не ограничивается, впрочем, ни фольклористикой, ни классической филологией. В запоздалом панегирике Сталину Осип Мандельштам ("Ода", 1937) также воспользуется отождествлением народа с Гомером, воспевающим своего родного опекуна - "бойца" и "мудреца" (равно созвучных βασιλευς’y в вышеприведенной интерпретации):
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой - ему народ родной -
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее - дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.
Исследователи спорят о мотивах, побудивших Мандельштама к созданию стихотворения, по содержанию очевидно противоречащего написанному им ранее. Новую остроту этим спорам придало появление книги M. Л. Гаспарова о "гражданской лирике" Мандельштама 1937 года, подытожившей наблюдения ее автора (на основании тематического, метрического и текстологического анализа) о социопсихологической неслучайности "Оды" в творчестве поэта, эволюционировавшего к самозабвенному единению с народом, доверившим свою судьбу Сталину . Публицистический миф о поэте-тираноборце (обязанный своим возникновением книге воспоминаний Надежды Мандельштам) заменяется у Гаспарова представлением о добровольном выборе поэта, стоически отрекшегося от этического индивидуализма в пользу сопричастности общенародному целому. Другое дело, что "народническое" желание Мандельштама принять новую идеологию, по Гаспарову, травматически не сочеталось со стилем, который эта идеология диктовала. Покорившись воплощающей народ власти, Мандельштам так и не смог подчиниться ей стилистически и стал в конечном счете жертвой именно этого - невольного - "сопротивления".
"Случай Мандельштама", как его понимает Гаспаров, представляется в определенном смысле типичным для тоталитарной идеологии, предопределяющей должное единение с коллективом и вместе с тем оставляющей надежду на спасительное разуподобление индивидуального и коллективного "я". Едва ли случайно, что и те из исследователей, кто не разделяет мнения Гаспарова о возможном конфликте между поэтической идеологией и поэтическим стилем, прибегают к социопсихологическим аргументам об искреннем или притворном двоемыслии поэта. С. С. Аверинцев, комментировавший "гражданскую лирику" Мандельштама до Гаспарова, полагал, что "работа над "Одой" не могла не быть помрачением ума и саморазрушением гения" . По мнению И. Роднянской, "Ода", как и "весь просталинский цикл" поэта, служит "ярчайшим примером той шизофренической болезни интеллигента в тоталитарном государстве, которую Оруэлл позже назовет "двоемыслием", имея в виду не лицемерие, а нечто совсем другое" . Психиатрический термин, использованный Роднянской, уместен, на мой взгляд, и в тех случаях, когда исследователи в оправдание прежнего мифа о поэте-тираноборце склонны усматривать в "Оде" образец эзопового языка - будь то, как полагает Ирина Месс-Бейер, иронический антифразис - обвинение посредством похвалы , или скрытые от окружающих (в том числе и от жены поэта) иносказательно-политические "коды", усмотренные в политических стихах Мандельштама Ральфом Дутли , или, как думает В. П. Григорьев, скрытый диалог с Велимиром Хлебниковым . В отождествлении народа и Гомера Мандельштам при этом, конечно, не менее "шизофреничен" и не более "поэтичен", чем академик Толстой.