И вдруг на первом курсе Электротехнического института выясняется, что я бегаю быстрее, а прыгаю выше всех моих однокурсников. И Зимний стадион становится моим домом – целых три раза в неделю. "Вот так вот!" – высокомерно думаю я, выходя из раздевалки на гулкий простор Манежа, в элегантнейшей, как мне казалось тогда, спортивной одежде. Потом меня начинают "гонять", выковывая чемпиона, требуя ради этого все новых жертв, заставляя отказываться от уютных полюбившихся привычек, в частности, от долгого сна. "Ради спорта от всего стоит отказаться!". "Ну нет!" – и я выхожу из строя. Это поражение стоит победы – я сохранил себя, не разменял в первой же лавке.
Оставив спорт, уже без всякого сожаления и даже с чувством некоторого удовлетворения и превосходства я тем не менее не раз с удовольствием проходил здесь: это дом "моей маленькой победы". Мое дело – не спорт, – понял здесь я. Мое дело – слово. И написал об этом рассказ, как из меня пытались сделать "стального". Помню, как я однажды встретил у этого манежа двух молодых красавцев. Одного огромного – Сергея Довлатова, другого хрупкого и изящного – Анатолия Наймана. Было лето, было тепло. Левой мощной рукой Сергей небрежно, но уверенно катил крохотное кресло с младенцем (видимо, дочкой).
– Привет! – сказал Довлатов.
– Привет! Ты куда?
– Я в Летний Сад! – сказал Довлатов.
– А я – на Зимний стадион!
Быстро, на лету сверкнули слова, даже игра слов, как было тогда принято – все сверкали тогда остроумием, иначе было нельзя. Слова хоть и не алмазные, но вполне пригодные для мемуаров.
Совсем недавно я приметил на углу Манежа табличку "Построен в 1798 году архитектором Бренна. Перестроен Росси в 1823–24 годах". По бокам высоких дверей – военные топорики, шлемы, латы. Михайловский манеж. Зимний стадион.
ДОМ КИНО
По другую сторону площади стоит другой "замок", который тоже надо было завоевывать. Высокий, темно-серый Дом кино. Помню, как однажды сам великий Товстоногов рвался туда сквозь строй дружинников, перегородивших лестницу, и кричал кому-то наверх из своих: "Скажи там – Товстоногов пришел! Объясни им!". Бывать там в ушедшие десятилетия было чрезвычайно престижно, а для человека, который очень хотел быть – просто необходимо. Потому и препятствия, выставленные на входе, были чрезвычайными. Пробравшись через кордоны (особенно жесткие в дни иностранных премьер), счастливчики приводили себя в порядок в гардеробе второго этажа, поправляли съехавшие в борьбе галстуки и брошки и поднимались наверх. Тут уже все были из высшего света – царили замша, бархат, блистала кожа модных пиджаков, и какой-нибудь директор мебельного магазина или модный зубной врач ничуть не уступал в представительности и элегантности модному режиссеру, а порой даже и превосходил его. Но хозяева все равно смотрели свысока – изящный, ядовито-рыжий сценарист Никодим Гиппиус, мощный, уверенный режиссер Владимир Шредель, изысканно бледный, болезненно томный, но чрезвычайно цепкий и удачливый Александр Шлепянов, писатель и биллиардист. Появлялись другие – помоложе, но попроще. Чтобы ходить сюда, я окончил сценарное отделение ВГИКа, пять лет учился сценарному ремеслу – и достиг. Правда – только ремесла и достиг, но зато стал своим в этой элегантной толпе, оказавшейся при ближайшем рассмотрении, как и любая толпа, состоящей вовсе не из одних гениев. И чтобы понять это, стоило мучиться? А как же! Принадлежать к бомонду, к людям, допущенным к самому тайному: просмотру зарубежных фильмов, противоречащих нашей идеологии, – это стоило дорого. Ты – в элите, братстве приближенных и посвященных. Власть наша через Дом кино очень выборочно и дозированно дарила это счастье людям. Теперь это трудно понять – все перевелось в у.е., все Олимпы сравнялись с почвой. Но тогда!.. На "самых закрытых" просмотрах, где показаться перед другими такими же было небывалой радостью, появлялся порой даже секретарь обкома по идеологии – помню железную улыбку (железные зубы) одного из них.
Гас свет, и зал замирал. Вот потерявший все моральные устои артист в исполнении Дастина Хофмана лежит с молодой женой. На экране – почти полная тьма. Но дело не в этом. "Я приведу Эвелин!" – шепчет Дастин. Эвелин, кажется, общая их подруга и любовница Дастина. "Нет!" – робко возражает жена. И после этого – десять минут полной тьмы и тишины, и на экране, и в зале. Никто не осмеливается скрипнуть стулом или даже сглотнуть, чтобы не показать, что он так уж волнуется. Десять минут неподвижности. Сейчас кто-нибудь сглотнет, и все над ним засмеются: волнуется, как мальчик. Напряжение становится невыносимым! И вдруг – спасение, облегчение, смех – откуда-то сзади доносится громкий храп! Все блаженно расслабляются, скрипят стульями, громко глотают слюну. Магия кино чуть-чуть отпускает, дает передохнуть. Дастин, кажется, приводит-таки Эвелин, но "саспенс", напряженное ожидание, на котором все кино держится, уже позади. "Эка удивил"! – кто-то насмешливо оценивает происходящее на экране. Думаю, для избалованных жизнью посетителей Дома кино происходящее на экране экзотикой не было: то было у нас самое вольное время. И многие смелые замыслы этого направления созревали именно тут, в Доме кино – то была ярмарка искушений. Холеные, томные, многоопытные дамы, которые вполне могли себе позволить и позволяли, молоденькие нимфетки, которые заради успеха шли на все или просто – оттачивали технику! Все побывали тут! Жизнь прошла не мимо… Виртуозы-кинематографисты, овладевшие искусством соблазнения в бесконечных южных киноэкспедициях, где все красавицы города рвались "на пробы", начинали неторопливо, с коньячка… Такого томления в воздухе, как в полутемном баре Дома кино в те годы, не видел я больше нигде и никогда, ни за какой заграницей! Мы явно шли впереди!
Помню – была и моя пора. Какая-то немолодая красавица, разгоряченная алкоголем, однажды кинулась ко мне с признаниями, касающимися моих уже ныне забытых книг. Мы устремились к ней в гости (на чашечку кофе, как это называлось тогда), но в гардеробе она вдруг спохватилась, что забыла сумочку в баре. Когда я поднялся, за нашим столом сидели какие-то люди, слишком элегантные и уверенные даже для самых блистательных представителей кино. И я не ошибся – главным тут был директор мебельного с его поклонниками и поклонницами. Я умело навел мосты (как раз обещал бате помочь с гарнитуром для новой квартиры, тогда это было престижно и сложно). Разговор удачно пошел, но несколько затянулся. В результате моя возмущенная дама поднялась к нам, вырвала из моих рук свою сумочку, о которой я как-то запамятовал, и возмущенно ушла. Пришлось мне продолжить мебельный разговор. Таковы уж были традиции Дома кино – сугубо творческие моменты переплетались тут с деловыми.
Сейчас прилежная молодежь смотрит тут самые продвинутые, но политкорректные фильмы, и прежнего угара тут как-то не наблюдается.
ДОМ РАДИО
Второе огромное здание на этой же площади известно в наши дни как Дом радио. Жизнь многих из нас была связана с этим зданием – там можно было заработать. Типичная пышная эклектика эта было воздвигнута в 1912 году архитекторами братьями Колякиными для Благородного собрания. Но, как вы сами понимаете, статус этот сохранялся недолго: совсем другие люди пришли. Но это дому повезло: всегда в нем теплилось какое-то важное дело, серьезные люди делали что-то уникальное. В 1918 году здесь был открыт Дворец пролетарской культуры. В 1930 тут открылся "Межрабпромфильм", начавший наше кино и вскоре ставший "Ленфильмом", породившим "Чапаева". Во время блокады дом этот стоял, как утес. Многих измученных ленинградцев только радио, звучавшее в холодных и голодных домах, приводило в сознание. Если радио молчало – из черных тарелок репродуктора стучал метроном, и его ритм помогал людям двигаться.
В пятидесятые годы на радио кормились многие – нищие журналисты, артисты, писатели делали тут потрясающие радиопостановки. В дни выплат тут стояла длинная, но веселая очередь – все заранее уже сбивались в компании и договаривались – где и что. Если по-быстрому – они шли в подвальчик на Невском возле Садовой. Царил там великий комик Сергей Филиппов, с великолепным его носом и пронзительным голосом: он был центром, все старались пробиться и чокнуться с ним. Как сказано у Маршака: "Каких людей я только знал! В них столько страсти было!".
И дальше Итальянская улица вся сплошь стоит на искусстве. Недалеко от Дома радио – древнее, обшарпанное бело-голубое здание самого настоящего, а не поддельного барокко, построенное самим Чевакинским. Этому зданию как-то не повезло, выглядит оно здесь неуместно и всегда обтрепано, как впавшая в нищенство представительница знатного рода, несколько взбалмошно и неопрятно одетая, среди юных насмешливых принцесс. Барочный дом должен стоять в одиночку! Сейчас тут почему-то размещается "Музей гигиены".
Зато сразу несколько домов, построенных Росси или по его эскизам, делают улицу благородной и респектабельной. В одном из этих домов, помнится, был пищевой технологический техникум, где однажды выступали мы с Александром Городницким – он пел, а я читал короткие рассказы. После выступления нас угостили, но как-то странно: сперва накормили пирожными, а потом дали борщ. Видно, испытывали на нас какие-то новые пищевые технологии.
И тут мы выходим на великолепную площадь Искусств. Здесь стоит лучший в мире памятник Пушкину, созданный Аникушиным: и в советские времена создавали шедевры! За спиной Пушкина виден сквозь решетку Михайловский дворец, он же Русский музей. С ним тоже у нас связано много волнений. Довелось ему быть жертвой разных идеологий и пришлось ему скрывать шедевры, которые так жаждало видеть человечество. Помню, еще в детстве мы испуганно глядели сквозь узкую щель в заборе на запрещенный громоздкий памятник Александру III на мощном битюге. Творение Паоло Трубецкого от нас скрывали. И долго еще там от нас что-то прятали, и всегда страстные взгляды прогрессивной общественности были устремлены к запасникам музея. Уже можно было туда проникнуть по большой протекции, и было шикарно сказать в изысканной компании: "Да! Лучшее, увы, пылится в запасниках". То есть – только для особых, уважаемых и со связями. Лично я оказался в запасниках где-то уже в девяностые, с бывшим родственником, "мужем сестры мужа сестры", работником идеологического отдела ЦК КПСС, который, создавая запреты, сам с упоением их нарушал и делился этой радостью с близкими.
Помню, я там увидал "Пир победителей", страшную картину Павла Филонова. Картина меня потрясла, хотя я бы не сказал, что это самое лучшее в русском искусстве, которое в этом музее представлено роскошно. Мой родственник, помнится, упивался своей ролью тайного либерала, тряс ладонями в сторону номенклатурных полотен Шилова и говорил капризно: "Умоляю, уберите это отсюда!" – хотя, наверное, сам "это" сюда и прислал. Любит русский человек покуражиться!
Другое важное в нашей – и не только в нашей жизни заведение – строгое здание Филармонии, бывшего Дворянского собрания, – через площадь от Русского музея. Здесь в 1942 году дирижер Элиасберг в разгар блокады дирижировал Седьмой симфонией Шостаковича, выражающей суть того, что тогда происходило, – вражеского нашествия и нашего сопротивления.
И в наши годы это здание много значило для всех нас. Из пыли и суеты можно всегда прийти сюда, в строгий зал с мраморными колоннами и – вместе с прекрасной музыкой – подняться. И понять, что совершенство существует, и ты должен соответствовать ему. Лучше всего об этом написал Александр Кушнер: "…Неуловима и бессмертна, не уменьшаясь от смертей, толпа расходится с концерта. И ты здесь проходил не раз, читая красные афиши, – теперь ты видишь – мир без нас еще прекрасней стал и тише. Лишь запоздалый грузовик, как легкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик, подняв серебряные крылья".
СНОВА "ЕВРОПЕЙСКАЯ"
Уходя из Филармонии, идешь по красивой Михайловской улице, вдоль фасада "Европейской", тоже сыгравшей в нашей жизни немалую роль. В шестидесятые годы не было в городе более светского и популярного места, чем гостиница "Европейская". Входишь в шикарный мраморный холл (швейцар кланяется и открывает дверь) и чувствуешь себя успешным, элегантным завсегдатаем знаменитого клуба, посещаемого знаменитостями. Вон ждет кого-то Василий Аксенов, а вот спускается по лестнице Николай Симонов с дамой. И ты – еще студент – полон гордости: попал в лучшее общество. Середина шестидесятых вспоминается как годы вольности и разгула. Свобода мысли тогда счастливо сочеталась с тоталитарной жесткостью цен, и сходить пообедать в "Европейскую" можно было запросто. Атмосфера комфорта, уюта и благожелательности начиналась с гардеробщика, добродушнейшего Ивана Павловича. Лишь самые знаменитые здоровались с ним за руку, но он помнил и нас, юных пижонов, и встречал всегда радушно. Привыкать к светской жизни надо с молодости – если упустил время, то уже никакие деньги не помогут.
Раздевшись и оценив себя в зеркалах, мы поднимались по лидвалевской мраморной лестнице. На площадке второго этажа раскланивались со знакомыми. Более элегантных женщин и, кстати, мужчин, чем тогда в "Европейской", я больше нигде и никогда не встречал. Откуда в конце пятидесятых вдруг появилось столько красивых людей – уверенных, элегантных, изысканных, входивших в роскошный зал ресторана спокойно, как к себе домой? Впрочем, "Европейская" всегда была оплотом роскоши, вольномыслия и некой комфортной оппозиции – и при царе, и в революцию, и в годы военного коммунизма, и в сталинские времена. Мол, вы там выдумывайте свои ужасы, а мы здесь будем жить по-человечески: элегантно, вкусно, любвеобильно и весело – и нас уже не переделать, можно только убить. Когда в молодости оказываешься среди таких людей – и сам получаешь запас оптимизма и уверенности на всю жизнь. Тем, кто пировал тогда в "Европейской" – Бродскому, Довлатову, Барышникову и многим другим, я думаю, эти "университеты" помогли самоутвердиться.
Если в ресторане тебя просили немного подождать, то делали это уважительно, без нажима, никаких "местов нет!" и "куда прешь!". И вот входишь в любимый зал с высоким витражом над сценой, где сам Аполлон летит на тройке по розовым облакам, кругом – мрамор, яркие люстры, старая зеленоватая бронза, огромные яркие китайские вазы. Ножи, вилки, икорницы и вазочки для жюльенов из тяжелого светлого мельхиора, рюмки и фужеры из хрусталя. Говорю абсолютно серьезно: окунуться в эту атмосферу, почувствовать себя здесь уважаемым и желанным – не было лучшего воспитания для студента.
На сцене под Аполлоном царствовал красавец с пышными усами – руководитель оркестра Саня Колпашников, всеобщий друг и любимец. Играли они зажигательно, и кто из городских знаменитостей только не плясал под его дудку!
Расскажу о празднике своего первого гонорара в ресторане "Европейской". Гонорар тот был – как сейчас помню – сорок рублей, за короткий детский рассказ. Что сейчас позволишь себе на эту сумму? А тогда – удалось снять отдельный кабинет, ложу, нависающую над залом, туда вела отдельная узкая деревянная лестница. Приглашены были друзья – писатель Андрей Битов, физик Миша Петров – скромный, слегка заикающийся человек, впоследствии знаменитый ученый, дважды лауреат Госпремии, и пять красавиц-манекенщиц из дома моделей. Мысли о том, что сорока рублей может не хватить, и не возникало. Их хватило вполне, и даже слишком.
– Раскиньте же нам, услужающий, самобранную скатерть как можно щедрее – вы мои королевские замашки знаете! – этой фразой из любимого нами Бунина мы обычно предваряли наш заказ, и официанты нас понимали. Какая жизнь была в этом ресторане когда-то, и неужели мы ударим в грязь лицом перед великими, что пировали до нас?! На столике появлялась горбуша с лимоном, обезглавленные, слегка хрустящие маринованные миноги, лобио из розовой, в мелких точках фасоли, размешанной с молотым грецким орехом… ну – бутылочек восемь гурджаани…
– Бастурму попозже? – понимающе мурлыкал официант.
– М-м-мда!
Насытившись и слегка захмелев, мы благожелательно осматривали зал. Красавицы наши, измученные модельным аскетизмом, слегка оживали, на их впалых щечках играл румянец.
– Хересу! Бочку хересу! – крикнул я официанту, и бочка приплыла. Погас свет, во тьме заходил лучистый прожектор. И со сцены ударила песня "Вива Испания" – самая удалая, самая популярная в том сезоне, и все, вскочив с мест, выстроились и запрыгали цепочкой, вместе с Колпашниковым, выкрикивая в упоении: "Э вива Испания!". Не знаю, были ли в зале испанцы – вполне хватало нас. В те славные годы иностранцы еще не повышибали нас из всех кабаков, как это случилось в семидесятые. "Вива Испания!"
Мы еще не отдышались, как рядом появился гардеробщик Иван Палыч:
– Там вашего писателя вяжут! – дружески сообщил он.
Мы кинулись вниз по знаменитой лестнице архитектора Лидваля. Андрей был распростерт на мраморном полу. Четыре милиционера прижимали его конечности. Голова же его была свободна и изрыгала проклятия.
– Гады! Вы не знаете, кто такой Иван Бунин!
– Знаем, знаем! – приговаривали те.
Доброжелательные очевидцы сообщили подробности. Андрей, сойдя с лестницы, вошел в контакт с витриной, осерчавши, разбил ее и стал кидать в толпу алмазы, оказавшиеся там. Набежали милиционеры, и Андрей вступил, уже не в первый раз, в неравный бой с силами тоталитаризма.
– Небось, Бунин Иван Алексеич не гулял так! – сказал нам интеллигентный начальник отделения, куда вскоре нас привели.
– Ну как же! – воскликнул я. – Вспомните: в девятом томе Иван Алексеич пишет, что однажды Шаляпин, Федор Иваныч, на закорках из ресторана нес его!
– Ну тогда другое дело! – воскликнул начальник.
И тут в это невыразительное подвальное помещение вошли, сутулясь и слегка покачиваясь (видимо, от усталости), наши спутницы.
– Вот девушки хорошие у вас! – окончательно подобрел начальник.
И мы вернулись за наш столик! Увидев нас, Саня Колпашников радостно вскинул свой золотой саксофон.
– Моим друзьям-писателям и их очаровательным спутницам!
И грянуло знаменитое "Когда святые маршируют"! Мы снова бросились в пляс. Чем заслужили такое счастье тогда? Наверное, это был аванс, и мы потом постарались его отработать.
Удивительно, что писатель Аксенов, Василий Павлович, тоже оказался участником тех событий. В тот самый вечер он тоже находился в ""Европейской", но в ресторане "Крыша", расположенном на пятом этаже, и сделанном точно самим Лидвалем. Ресторан этот тоже был знаменит, но считался попроще. Василий Павлович спускался уже вниз со знаменитой Асей Пекуровской, первой женой Сергея Довлатова, бывшего тогда в армии и в разводе с Асей… Аксенов и Ася спорили о том, остались ли писатели в Питере, или уехали все в Москву.
– Назовите кого-нибудь! – требовал Аксенов.
И тут они увидели распластанного Битова.
– Вот, пожалуйста, один из лучших представителей петербургской прозы! – указала Ася, и они пошли на такси. Об этом я узнал через много лет из уст Аксенова и снова восхитился: какая же бурная тогда была жизнь!