Мышление и творчество - Розин Вадим Маркович 22 стр.


Не меньшее значение в формировании личности Зиновьева сыграли война и самовоспитание. Именно война способствовала таким его качествам, как склонность к риску, стремление жить масштабными событиями, презрение к интеллигентским переживаниям, своеобразный офицерский аристократизм. "Самое трудное во время войны, – рассказывает Зиновьев, – для меня было скрываться. Я все время бегал от органов… Страха не было. Видите ли, я еще в детстве начал заниматься самовоспитанием и научился преодолевать страх. После этого у меня в жизни не было поступков, которые я совершал под влиянием страха. В начале войны мне приходилось участвовать в таких операциях, когда нужно было буквально штыком закалывать диверсантов. И никакого страха я не испытывал. И при боевых вылетах скорее переживал состояние подъема. Что же касается "органов", то тут было, скорее, ощущение приключения, игры что ли. В гражданской, невоенной жизни я никогда не боялся высказывать немарксистские суждения, пошел на публикации книги, за которую ожидал ареста… За годы войны я окреп физически… И духовно от всего освободился. Авиация – это нечто подобное гусарскому полку в старой русской армии. К тому же война давала колоссальный материал для наблюдения. Во время войны я очень много занимался литературным трудом" [46, с. 288].

Правда, все эти необычные качества личности Зиновьева, которыми можно и восхищаться, уживались с другими, вполне российскими, например, пьянством и завистью к коллегам. Послевоенные годы, вспоминает Зиновьев, "были годами жуткого пьянства. Как я потом писал, русское пьянство – это не медицинское явление, а своего рода религия. Пьянство давало общение. Легче было, когда выпьешь, переносить бытовые трудности, жизнь виделась в другом свете, казалась не такой серой. Но пьянство не мешало" [46, с. 289]. Много раз Зиновьев бросал пить, но это не получалось. Потом вышло, и он не пил 15 лет. Сорвался после того, как в Сухуми на него обиделись социологи, которых Зиновьев на конференции в течение целых пяти минут сравнивал с обезьянами из сухумского питомника. Помню, как, придя в номер к Щедровицкому, с которым Зиновьев после многих лет ссоры помирился, Александр Александрович с недоумением сказал: "Юра (так звали Щедровицкого близкие друзья. – В. Р.), почему они на меня обиделись, что я им такого сказал, что они сами о себе не знают?". После этого он напился и улетел в Москву.

Сложнее понять владеющее нашим героем чувство зависти, перетекающее в манифестацию своей исключительной значимости. Кажется, чего еще желать: доктор наук, профессор, автор многих научных и научно-публицистических книг, известный логик и ученый, причем пострадавший от советской власти. Все есть, полная чаша. Так нет, Зиновьева буквально снедает и разрушает зависть – к бывшим ученикам, коллегам по профессии, диссидентам. Например, Ю. Резник спрашивает его об отношении к Сахарову и Солженицину. Вот что отвечает Зиновьев. "Первое, что сделал Сахаров, – дал Западу такое поганое интервью, как ни одни советские секретные письма меня не поливали… я не церемонился, когда приходилось высказываться о диссидентах и об их концепциях… Я считал Солженицина посредственным писателем, что он раздут как орудие "холодной" войны. Я считал и считаю Сахарова с социологической точки зрения полным ничтожеством" [46, с. 298].

А вот высказывания о бывших учениках и коллегах. "И то, что я сделал, позволило мне в этой науке занять такое положение, на какое мои ученики никак не тянули. Они все были скорее имитаторами науки, чем учеными в строгом смысле слова… Тысячи, десятки тысяч посредственностей работают в методологии и в социологии, а фундаментальные идеи не понимают… Я в логике приобрел уже мировую известность, а это вызвало злобную реакцию в моей среде… В логической среде, как и во всей отечественной философии и науке, сложилась своего рода мафия, в которую я не "вписывался"… социологи меня не любят. Они чувствуют, что моя ориентация несет угрозу их статусу и благополучию… Я работал и в сфере аппарата логики… Я опередил всех их более чем на 30 лет… Сейчас "переоткрываются" многие мои работы без ссылок на них" [46, с. 292, 305, 313].

И все это на фоне самооценки, которой может позавидовать Хлестаков. "Я считал себя суверенным государством из одного человека и ни к кому не примыкал. Я ощущал себя миссионером: меня спрашивают, я отвечаю, меня просят рассказать что-то, я говорю… Я пробился исключительно за счет своего творчества. Меня не поддерживали правительства и секретные службы. Были люди, которые "Зияющие высоты" перечитывали по 20 раз и больше. Люди, которые мне говорили, что после моих книг они ничего другого читать не могут… Все то, что происходило в России в последние 15 лет, было предсказуемо с помощью моей теории, и я это делал… Не будет официального признания Зиновьева в России – не будет России" [46, с. 311, 318, 326].

Теперь о выборе научного пути. Два основных подхода, вероятно, оказали основное влияние на выработку Зиновьевым научного мировоззрения: марксизм и творчески переосмысленный логический позитивизм. Марксизм давал установку на изучение общества с целью его изменения, ориентировал на методологию, основанную на научных законах мышления. Правда, эти научные методы, считал Зиновьев, получаются не в ходе исследования мышления (так он думал только в начале своей научной карьеры, когда писал кандидатскую диссертацию и общался с Щедровицким, Мамардашвили, Грушиным), а конструируются на основе норм научного языка. Здесь работал второй подход. С точки зрения Зиновьева, структуру мышления задают нормы языка, примерно так же, как структуру естественно-научной мысли – математика. Вообще, будучи сильным математиком (во время экспериментов он щелкал как семечки математические задачи даже в барокамере, подвешенный вверх ногами [46, с. 289]), Зиновьев одновременно не был свободен от математической предвзятости. Логика, в его понимании, – это и есть своеобразная математика для социологии как точной науки.

"Для меня, – пишет Зиновьев, – научно то, что удовлетворяет критериям логики… В моем понимании задача логики – обработка языка. Нужен следующий этап. В рамках моей комплексной логики, на этой основе я разрабатываю онтологический понятийный аппарат, то есть серию понятий, относящихся к пространству, времени, движению, развитию, эволюции и так далее. Логика используется для этого, но тут создается новый дополнительный аппарат. Ранее разработанный аппарат используется для обработки методов получения знаний. Весь этот аппарат используется в социологии. Но не непосредственно. Требуется еще один посредник, а именно – нужно построить особую дисциплину на грани логики и социологии (логическую социологию), в которой надо разработать конкретную методологию социальных исследований. И с этими методами приступать к решению конкретных социологических задач" [46, с. 292, 317] (курсив мой. – В. Р.).

Таким образом, методология Зиновьева напоминает двухэтажное строение: "верхний этаж" – построение норм научного языка, "нижний" – методов получения социологических знаний, между ними "посредник" – логическая социология. Здесь легко разглядеть, с одной стороны, кантианскую программу (описание априорных категорий времени, пространства и других; трактовка логики как "чистой аналитики" и своеобразной "философской математики"), с другой – марксистски переосмысленную программу Бэкона – Декарта (то есть убеждение, что на основе правильных методов можно перестроить существующее общество), с третьей стороны, вероятно, чисто зиновьевскую идею о том, что правильные методы – это спроецированные на конкретный материал, примененные к конкретным случаям нормы, установленные в логике.

Продумывая эту методологию, можно отметить следующее. Вряд ли анализ понятий можно свести к обработке языка. Еще менее очевидно, что построение новых понятий и знаний, например социологических, есть реализация на конкретном материале сложившихся понятийных построений. Социальная реальность конституируется не только за счет нового языка и схем (это только одно из необходимых условий), но и как реальный опыт социальной жизни, с соответствующими социальными изобретениями, негативными и позитивными последствиями, их осознанием, консолидацией и борьбой социальных акторов, формированием различных подсистем культуры (социальных институтов, власти, хозяйства и экономики, общества, сообществ, личности, см. подробнее мою книгу "Теория культуры").

К сказанному можно добавить, что методология и социологическая концепция Зиновьева, действительно, не были серьезно восприняты научным сообществом. К тому же сам Зиновьев подрывает доверие к своим теориям, утверждая, что и не нужно никакой особой методологии, а главное – это прямо прорваться к социологическим законам. "Тайна, – пишет с пафосом Зиновьев, – в нашей способности открывать социальные законы, наблюдая очевидные, очень простые вещи. Ум требуется для того, чтобы обнаружить роль этих простых вещей и привести это в систему… Все основные идеи, касающиеся современного состояния мира, и Запада, и России и касающиеся будущего, можно построить ясным, простым языком… Информация, факты буквально под ногами, только умей увидеть это, умей увидеть, что на самом деле миром управляют не какие-то социологические титаны, а ничтожества" [46, с. 313, 314, 315]. Наконец, как-то слабо веришь Зиновьеву, осмысляя установленные им самим социологические законы, например: "Если у социального индивида есть потребность совершить какое-то действие, связанное с нарушением норм права и морали, и если он убежден в том, что он останется неразоблаченным, он это действие совершает" или "С разгромом русского коммунизма Россия навечно утратила перспективу стать великой, ведущей державой" [46, с. 312, 315]. Первый "закон" – простое наблюдение, которое подведено под индуктивное обобщение, второй – ни на чем не основанное убеждение самого Зиновьева.

Некоторый свет на понимание научной и не только научной позиции Зиновьева проливают его высказывания о том, что он никогда не следовал традиции, а, подобно Декарту, черпал только из себя. "Я отвергаю, – говорит Зиновьев, – все, что сочинили другие, я демонстративно подчеркивал то, что иду своим путем" [46, с. 321]. Но, во-первых, Декарт на самом деле прекрасно знал философскую традицию, во-вторых, его заявления соответствовали исторической задаче – блокировать традиционные неэффективные формы мышления. На мой взгляд, у Зиновьева другая проблема – реализовать себя как мессию, как носителя истины, показать, что другие – заблуждаются. Подобное, отчасти эзотерическое мироощущение, вероятно, сложилось у Зиновьева не сразу, а под влиянием обстоятельств.

Еще в довоенное время, но главным образом в период войны, Зиновьев сформировался как борец и личность сомасштабная власти, государству, правителям. "Если уж восставать, – вспоминает он о своем публичном довоенном выступлении против культа Сталина (за это его и арестовали), – то не против каких-то там мелких чиновников, а восставать против самого большого, против бога. Я рано стал атеистом и высшим существом представлял себе именно Сталина… Я до смерти Сталина был антисталинистом. Почти в открытую вел антисталинскую пропаганду" [46, с. 284, 290]. Кстати сказать, Зиновьев вел борьбу и с простыми чиновниками, коллегами по работе, даже своими учениками, скорее уже из принципа и сложившегося характера. Более того, когда исчезала возможность бороться с теми, с кем Зиновьев недавно боролся, он начинал бороться с их противниками.

В интервью Зиновьев рассказывает, что его приняли на работу в Институт философии и в партию "как антисталиниста с целью борьбы против сталинизма, можете себе представить?" [46, с. 291]. Но Щедровицкий рассказал мне другую историю. "Умер Сталин, началась десталинизация. На одном из собраний в Институте философии, где случайно присутствовал Зиновьев, докладчик рьяно разоблачал культ личности "гениального отца всех народов". Неожиданно Зиновьев громко бросил через зал: "Шавка хватает мертвого льва!" Услышав это, директор Института, последовательный сталинист, бросился в отдел кадров и спросил: "Какие ставки свободны?". Ему ответили: "Ставка машинистки". "Зачислить на эту ставку Зиновьева", – приказал директор. И первые полгода, пока не освободилась должность младшего научного сотрудника, Зиновьев числился машинисткой.

И так всегда, когда исчезала возможность бороться с одними, Зиновьев начинал бороться с их противниками. Исчезла возможность бороться с Советами, Зиновьев начал борьбу с Западом. Я, говорит он, "уже не хотел "бить лежачего". Запад все более обнаруживал себя как смертельный враг моей страны, моего народа… Россия моя страна, и она неповторима, другой такой страны на свете нет. Вы знаете, даже свобода слова есть" [46, с. 302, 303]. Получается, настоящий патриот и, даже более того, – единственный спаситель России; вспомним: "Не будет официального признания Зиновьева в России – не будет России!".

Но может быть, все не совсем так? Может быть, на Западе Зиновьев переживал депрессию ("Я долгое время, – вспоминает Зиновьев, – находился в состоянии очень глубокой депрессии", с. 301), поскольку больше не мог себя реализовать как личность, как борец. Да, его слушали, приглашали читать лекции, но разве это сравнишь с жизнью на грани, с ощущением своей избранности и гениальности? Остроту жизни, конечно, вносили козни КГБ (или то, что казалось таковыми). "На меня на Западе, – рассказывает Зиновьев, – было два покушения, две попытки похищения… Очень своеобразные были покушения. Это было отравление бактериологическим оружием… это было советское бактериологическое оружие, запрещенное, снятое с вооружения" [46, с. 299].

Но все же согласимся, Запад не мог наполнить жизнь такой личности. Правда, Александр Александрович все время сигнализировал советским властям: я не враг, если вы последуете моим рекомендациям, то сможете преодолеть все кризисы. "Я, – рассказывает Зиновьев, – не подсказывал, а просто давал характеристику системы, и даже рассчитывал, что там присутствовали советские агенты. И я потом их встречал уже в Москве, я знал этих людей. Ко мне один из них потом подошел и сказал: "Какие же мы были идиоты, что Вас не послушали". Я специально некоторые вещи в своих лекциях открыто проговаривал, рассчитывая на то, что это будет принято во внимание в России. Я все-таки оставался русским человеком, даже советским. Никакого внимания" [46, с. 299–300].

Другое дело, колоссальные возможности, открывшиеся с началом перестройки. Вот где Зиновьев, наконец, увидел возможность реализовать себя в полной мере. Можно спасти Россию и весь мир, воплотить в жизнь свои идеи и методологию. Для этого, правда, нужно вернуться в Россию (это удалось относительно быстро), нужно официальное признание властей (с этим уже шло туго), нужен собственный учебно-научный центр, где будет создана школа Александра Зиновьева, нужна команда, в которой Зиновьеву было бы "адекватное его силам место", наконец, нужно общественное движение ("духовное братство"), с которым бы рано или поздно стало считаться правительство [46, с. 332]. Чем же будет руководствоваться это братство и молодежь, пошедшая за Зиновьевым? С одной стороны, новой идеологией, заставляющей идти на жертвы и борьбу, с другой – зиновьевскими методами социальной борьбы, типа "как иголкой убить слона".

"Сейчас Россия, – завершал свое интервью Зиновьев, – имеет возможность развить такой интеллектуальный, духовный и моральный потенциал у себя, имея которые, она не даст раздавить себя никаким внешним силам. Это связано с образованием, выработкой моральных критериев, выработкой у достаточно большой части людей готовности пойти на любые жертвы, историческим терпением. Другого шанса я не вижу. Я много занимался проблемой войны нового типа, современной мировой войны, разработкой таких методов, которые можно обозначить выражением "как иголкой убить слона", то есть как успешно бороться с противником, который превосходит тебя в десятки раз… Нужны обучение молодежи, пропаганда, воспитание. Достаточно большой группы, которая повлияла бы на менталитет других, и чтобы она со временем стала оказывать влияние и на политическую стратегию властей… А это зависит от того, какой тип гражданского общества мы создадим, какой тип идеологии… ключ ко всему этому – новая идеология… То, что марксизм пытался сделать и что на длительный период ему удалось. Нужно нечто подобное, но лучше, более адекватное нашей реальности. Нужны новые институты. То, над чем я работал всю жизнь, может стать основой для такой идеологии. Она должна охватить основные проблемы человеческого бытия – что такое человек, что такое сознание, познание, что такое социум и так далее. Я хочу обратить внимание на то, что западный мир не является неуязвимым. Он уязвим. Надо просто узнать его слабые места… Нам надо открыть такую форму братства, совершенно неуязвимую, потому что с этим будут бороться и бороться жестко. Нужно стать неуязвимым. Тогда историческая альтернатива будет" [46, с. 325–326, 330] (курсив мой. – В. Р.).

Если учитывать, чем закончилось построение коммунизма в России и какими неуязвимыми были первые большевики, нельзя не видеть, что все это отчасти смахивает на пародию и фарс. Но Зиновьев более чем серьезен. Ему уже много лет, и он спешит сказать и сделать самое главное. К счастью для России, Зиновьев плохой организатор (он в этом признается сам: "Но я не организатор, я это не могу сделать" [46, с. 320]), его идеи противоречивы и декларативны, а лекции собирают больше любопытствующих, чем серьезных людей.

P.S. Все сказанное не означает, что в лице Зиновьева мы не имеем дело с удивительной личностью, талантливым логиком и ярким социальным публицистом. В личности Зиновьева гротескно преломились самые разные, характерные для XX столетия, идеи, концепции и проекты переустройства общества и мышления. Важно их понять и осмыслить, чтобы не воспроизводить в третьем тысячелетии дурную бесконечность заблуждений.

6. Становление личности и ранних философско-эзотерических взглядов Павла Флоренского

Что из себя представляет учение Павла Флоренского, изложенное в его первой книге "Столп и утверждение истины", которая, как известно, принесла ему имя и широкую известность в религиозных и философских кругах. Что это, рассказ автора о своем "живом религиозном опыте", как он пишет о том в обращении к читателю (и здесь сразу вспоминается "Исповедь" св. Августина) или философское учение? Но может быть, это учение эзотерическое и поэтому для ортодоксальных православных мыслителей отчасти еретическое? Известно ведь, что, с одной стороны, поклонники Павла Флоренского в православной церкви ведут борьбу за его канонизацию, но с другой – составилась партия "против", как сказал один из ее представителей: "Кто такой Флоренский? – Пышный букет нераспустившихся ересей!".

Назад Дальше