"Конкретного ничего не помню. Помню только, что со мной таких разговоров родители никогда специально не вели. Ну, в этом аспекте мой случай совершенно не типичный. Я мальчик из еврейской семьи. Причем семьи, в которой родители умели говорить на идиш (а для папы это был просто родной, естественный язык общения). Так вот, с малых лет я слышал, что про что-то плохое говорят слова "рейте бихелс" или "ратемахт". Много-много лет спустя я понял, что "рейте бихелс" – это "красная книжечка" (партбилет), а "ратемахт" – советская власть. Софья Власьевна – на языке тех, кто идишем не владел. Нет, КПСС в нашей семье сильно не любили, и в этом я с родителями рано согласился. Современной "политики" никогда в разговорах со мной не касались. За исключением одного, совершенно уж нетипичного случая. В октябре 1973 года (в первый день "войны Судного дня") отец зажег свечи, молился (что я очень редко видел), и я понял, что произошло что-то страшное. Кстати да, угадал: начиналась та война очень страшно…" (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
"24 съезд КПСС проходил в то время, пока я болел и лежал дома, не посещал занятия в школе. Смотреть это с утра до вечера по телевизору было ужасающе. Отменили все мультики, передачи типа "Очевидное – невероятное" и "В мире животных". С этого периода я по-детски невзлюбил партию и лично товарища Брежнева" (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
"В детстве никаких вопросов в голову не приходило. Родители отучили думать в этом направлении. От политики мои измученные ею родители обороняли нас с сестрой просто: с дошкольного возраста отдали в музыкальную школу и не давали продохнуть – делали из нас профессиональных музыкантов. Работать мы должны были музыкальными учительницами – подальше от реальной жизни. Сестра ничем таким не интересовалась. А я лет с четырнадцати запоминала проговорки родителей. В детстве об этом нельзя было с ними заговорить, как и о половой жизни. Эти темы шли почему-то рядом. Когда я стала что-то соображать, стала спрашивать. Ответ был: лучше вам этого не знать, потому что все это наверняка вернется. Рот был на замке всегда. Проговорки возникали при пьяных посиделках с родственниками. Кто-то из них за столом изрекал: "А я при Сталине жил хорошо". Мама покрывалась пятнами, вытаскивала бедолагу в коридор и страшным шепотом кричала: "Сталин людей убивал!". Однажды родному брату морду разодрала за что-то подобное" (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
"В семье неосторожных вопросов и ответов не было. Друзья семьи, фронтовики – сослуживцы отца, встречались часто и вели горячие разговоры и споры, в открытую, при нас. Среди них были те, кого бы сейчас назвали сталинистами, но были и резкие противники "режима". Но я так понял, что они доверяли друг другу полностью – война научила. Один из них как-то сказал мне: "У нас на фронте стукачи долго не жили". И вообще, когда я сейчас слышу про "поголовный страх", я этого не понимаю. Всякие разговоры, что "народ не знал", "нам не говорили" я категорически не принимаю. "Не говорили, а ты спрашивал?"" (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
Нет, дети ни о чем не спрашивали, тем более о политике. Хотя идеологи-воспитатели уверяли, будто школьников волнуют все более острые политические вопросы, и перечисляли, какие именно. Вот примеры санкционированных вопросов из книги "Идейно-политическое воспитание школьников" (М.: Просвещение. 1982): "Почему преступления империалистов в Чили продолжаются так долго?", "Какие формы агрессии использует империализм против нашего государства?" (с. 21). Но таких вопросов тоже никто не задавал. Можно предположить, хотя мне такая практика не встречалась, что классный руководитель распределил бы роли – например, на политинформации: ты встанешь и спросишь о формах агрессии, а ты ответишь, что есть культурная агрессия, идеологическая агрессия и экономическая агрессия. Список агрессий – строгая цитата из книги (с. 21).
При детях родители не допускали проявлений, а всякий откровенный ответ на откровенный вопрос был бы проявлением. Родители либо вовсе исключали из разговоров с детьми опасные темы, к которым относилось даже вступление в пионерскую организацию, либо выражали газетно-официальное, правильное отношение. Эта практика накрепко сложилась в тридцатые годы и достояла до перестройки.
"В 1998 году Сергей Адамович Королев рассказывал мне, – пишет доктор истории Нэнси Адлер, – что родители старались не упоминать при нем и брате о чем-либо небезопасном для пересказа. Даже о некоторых школьных предметах вроде истории и литературы избегали говорить – возможно, потому, что не хотели ни лгать, ни уличать во лжи школьных учителей. Однако он догадывался, что вокруг не все в порядке. А когда мать вернулась домой явно не слишком радостная и он спросил – почему, она ответила, что только что проголосовала. Ковалев вспоминает свои слова: "По радио говорили, что все рады, а ты нет", и до сих пор помнит свое ощущение, что сказал какую-то неловкость, затронул запретное"" (Нэнси Адлер. Трудное возвращение: Судьбы советских политзаключенных в 1950-1990-е годы. – М.: Общество "Мемориал" – Издательство "Звенья". 2005. с. 279).
"Что бы ни думали в моей семье о советской власти, взрослые никогда не позволяли себе в присутствии детей антисоветских замечаний, – вспоминает Владимир Шляпентох о своем пионерском детстве тридцатых годов. – Моя горячая радость от вступления в пионеры со всем классом (5 ноября 1936 года – накануне дня Октябрьской революции) не была омрачена ни одним замечанием дедушки, день и ночь мечтавшим о "падении большевиков"" ("Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом", с. 30, 32).
Но и в более поздние эпохи вступление в пионеры могло быть для детей радостным переживанием, которое взрослые всегда поддерживали, независимо от того, что думали про себя.
"Я ликовал, а родители умильно улыбались моему счастью" (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
"В пионеры вступала с радостью и волнением. Галстуков было два – шелковый и штапельный. Вышила на обоих "40 лет Октября". Родители торжествовали со мной, испекли торт" (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
"Я был даже главным октябренком класса, но у власти продержался около месяца – отстранили за беготню на переменах. Когда принимали в пионеры были массовые слезы – кого в какую очередь принимать. Меня приняли во вторую, не самую обидную, после отличников и активистов" (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
"Ко вступлению отнеслась с гордостью, родители тоже" (Л. И. Интервью 8. Личный архив автора).
"Я был дисциплинированный, добросовестный мальчик; мой пионерский галстук был всегда на мне, он был чистый и глаженый. Всё" (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
"Октябренком очень хотел стать, пионером также" (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Драматическая семейная ситуация и особая доверительность детско-родительских отношений вызывала в редчайших случаях откровенное обсуждение вступления в пионеры как политического акта:
"Детство у меня было очень счастливое, деревенское, друзей-сверстников было много, кино каждый день, маму я страшно любила, а она меня… И никаких политических интересов за собой не припомню. Политика была где-то на другой планете. Так было до тех пор, когда надо было вступать или не вступать в пионеры. То есть я и спрашивать у мамы не собиралась – все вступали и я туда же. Кроме того, мне нравились галстуки. Но тут мама сказала, скорее даже предупредила: тебя могут не принять. Я знала, что мама сидела в лагере, что я там родилась, но как-то это не связывалось у меня с возможностью или невозможностью носить красный галстук (мне хотелось не шелковый, а сатиновый, он казался красивей, возможно, потому, что его в наши времена носили уже довольно редко; он был настоящий, старинный…). Из маминого объяснения мне стало понятно, что вступать в пионеры не стоит, хотя бы потому, что могут не принять из-за маминой судимости… Ну, я и не вступала. Но в конце концов вступила, потому что, во-первых, очень-очень позвали, а во-вторых надвигалось ноябрьское факельное шествие пионеров и комсомольцев через весь поселок к братской могиле неизвестных красноармейцев, похороненных у водокачки. Уж очень мне хотелось принять участие. Я и приняла" (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
Лично я ко вступлению в пионеры отнеслась со скукой, с неловкостью и даже ничего не "изобразила" перед поздравившей меня мамой. Хотя понимала, что надо бы изобразить радость и ответственность.
У моего собеседника А.К. на пионерские годы пришелся резкий перелом мироотношения: "Финал детсада и начальная школа до 4 класса – период полного подчинения идеологии, период обожания Сталина (мой отец – думал я – немножко похож на Сталина). Прямого давления не было, я и без того был впечатлительный и пылкий мальчик и в каком-то смысле был романтиком строя, формы, красных галстуков. Пионерия и власть старших меня убаюкивали, мне было хорошо и комфортно в этом деревянном царстве единства, все были бедные, все ненавидели поджигателей войны… я хотел быть как Ленин, учился на пятерки, точил карандаши как Ленин… дома гладил сам шелковый пионерский галстук, учился подшивать воротничок… Думаю, что суггестия партийной опеки в школе и отчасти в семье до 10 лет работала весьма эффективно… и вдруг! И вдруг (пубертация) в 12 лет я восстал. Все, что говорили старшие, все, что орали по радио, все, что делалось строем, по ранжиру, вызвало у меня смех, отвращение и полное отрицание. Кульминация – я написал школьное сочинение о том, что Павел Корчагин не может быть примером для нас, потому что он фанатик… и мне этот выпад сошел с рук, обсуждение в классе шло вяло и скучно. Финал хрущевской эпохи вообще был безвольным… Одним словом, лозунги работали только на уровне эмоций, а стоило только включить мозги и химеры патетики начинали пятиться" (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
В 1977 году в Ярославском пединституте маленьким тиражом вышел сборник, в котором даны результаты анкетирования детей, вызвавшие у педагогов удивление и тревогу. В анкете были "открытые" вопросы про друзей и общение, интересы и увлечения. "Большую озабоченность вызывает следующее обстоятельство: только 6% учащихся отметили, что они удовлетворяют свои интересы в деятельности пионерской организации" (Взаимодействие школы, семьи и общественности в коммунистическом воспитании подрастающего поколения. Межвузовский сборник научных трудов. Вып. 163. – Ярославль: ЯГПИ, 1977, с. 20). Удивляться можно только тому, что дети вообще вспомнили о пионерской организации при таких сюжетах. Вспомнили, наверное, те, кто во дворце пионеров какой-нибудь кружок посещал. Если бы вопросы были "закрытые" и среди возможных ответов значилась бы пионерия, ученики ответили бы правильно, и пионерская организация набрала бы нужные проценты. А без подсказки вышел конфуз, потому что в реальности пионерская организация в жизни детей не значила ничего, кроме растраченного попусту времени.
§2. Подростковое прозрение и вступление в комсомол
К возрасту вступления в комсомол подростки уже обдумали "мир, в котором они живут", и относились к нему противоречиво. Критические и тягостные мысли и переживания, а часто и полное нежелание вступать в ВЛКСМ у многих сочетались гордостью за Советский Союз.
"Я гордился, что мы сильные, справедливые, победили фашистов, летаем в космос. Я радовался, когда вступал в пионеры и в комсомол, и мои родители с пониманием относились к моей радости. Но я точно знал, что комсомолом все и ограничится: партия – это было табу. Никто из родителей в КПСС не был, и я не стремился. Тут начиналась какая-то зона какой-то неловкости. Вступать было нельзя, потому что нельзя. Не то чтобы партийные были плохие, нет. Но тебе вступать не надо. Аксиома" (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
"К комсомольскому возрасту вся моя "партийная гордость" ушла в полный ноль, даже комсомольский билет забирал из райкома месяца три – не из протеста, а просто лень было. Родители меня отругали за это (потому что, видимо, отругали их). Хотя, может, и из протеста, поскольку в 15-16 лет уже умеешь отличать добрую сказку от лицемерия, пустого ритуала собраний, где по нескольку раз читались одни и те же доклады. Относились мы к этому, как к темной, но не смертельной стороне жизни, которую надо просто перетерпеть. С тех пор я "ничего не член" и не буду им никогда" (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
"Да, гордилась. Но только не строем, не какой-то там партией, не тем, чем неведомые мне начальники хотели бы, чтоб я гордилась. Гордилась, что фашизм победили, что страна огромная и много в ней людей замечательных, разных, но повсеместно понятных, родных. Что литература великая. Что жить интересно. Я уже в юные годы могла очень легко и бесстрашно уехать куда угодно, от северного Урала до Крыма или Ленинграда, и везде встретить милых сердцу и значительных людей. Вступать в комсомол не спешила, уже более или менее по идейным причинам – туфтой все это казалось, да и собрания комсомольские в школе были страшно скучные. Но в конце концов тоже вступила – когда после восьмого класса ушла в вечернюю школу и стала работать лаборанткой в школе дневной. Моя подруга, молоденькая учительница биологии Света Шилова была единственной комсомолкой среди учителей, она меня позвала в комсомол, чтобы нас стало двое и чтобы вместе выпускать смешную общешкольную (для учителей и учеников) стенгазету. Один номер действительно выпустили, длинный, на все лестницу. Сатирические стишки для газеты сочиняла моя политическая мама" (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
"Гордилась всем: свободой, равенством, братством. Но однажды на общеинститутском комсомольском собрании предложили проголосовать за поддержку каких-то решений пленума. Что меня дернуло одну проголосовать против? Меньше всего я в это время о пленуме думала. Потребовали объясниться. Вот тут из меня и полилось: и про фикции, про лицемерие, про формальность комсомола и прочее. Ограничились внушением на бюро" (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
Детское неприятие окружающего, подростковое несогласие с режимом, юношеское отчаяние от реальности партийной власти – все это могло достигать опасных степеней.
"Если и гордился, то только реальными достижениями реальных людей: победами в войне, достижениями в науке, спорте. Но у меня как-то все сразу связывалось с конкретными людьми, а никак не с абстрактной страной. А вот всякие разговоры "мы захватили", "теперь это наше" у нас были невозможны. У меня была подруга. Она выросла в семье офицера, да еще и какого-то спецназовца. Провела почти всю жизнь по закрытым городкам, несколько лет за границей, но и там за глухим забором. Вот она была, что называется, советская, негде пробы ставить. Буквально перед самым поступлением в университет она приехала из-за границы, поступила на журналистику (у нее была медаль). И тут она со всего размаха врезалась в нашу реальную жизнь. Вначале она считала, что все кругом хорошо, но вот в группе (на факультете, в городе, где-то еще) надо исправить. Потом, когда она увидела все совсем в упор, она впала в жуткую депрессию – от мыслей о самоубийстве до желания бросать бомбы в обком и КГБ. Чуть не запила, слава Богу, наркотики тогда были редкостью. Еле-еле мы ее из этого состояния вывели" (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
"В комсомол вступал последним в классе, настояли родители, пугали непоступлением в институт в противном случае. Страну я нашу не любил. Я для смеха развесил портреты Брежнева у себя над рабочим местом. Все смеялись, кто приходил к нам, – родственники, соседи, врачи, к бабушки приходившие, понимали сарказм" (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Сама я в комсомол вступать не хотела и дотянула до неприятного удивления мамы с папой: что происходит? Тогда я остро чувствовала: противно. Меня упорно учили: обман унижает обманутого, но еще сильней – обманщика. Вот и научили. На свою голову. Впрочем, я и тогда проводила различие: молчать о том, что есть, – это не ложь, это скрытность. А врать о том, чего нет, – вот это обман. Противно было писать заявление в комсомол, противно было, что заставят делать и говорить "всякое такое". Сдуру я во дворе посоветовалась с девочкой постарше. Наскочить на идейную не боялась – не верила, что такие бывают. Но она могла рассказать родителям, и те узнали бы крамольные мысли соседской дочки. Глупейшая неосторожность. Чуть не подвела всю семью. Но посоветоваться было абсолютно не с кем. Девочка ответила откровенно и меня не выдала. "Ерунда, как и в пионерах, – сказала юная комсомолка. – Это вообще ничего не значит". Свидетельствую. Мы были "железнодорожные" дети – жили в доме служебных квартир для работников Северо-Кавказской железной дороги.
В райкоме я со стыдом вывела заявление: хочу быть в первых рядах строителей коммунизма… помощником партии… в борьбе за коммунистические идеалы…