Известно, что для политики имеют значение и на нее оказывают воздействие многие явления, которые по "своей природе" политическими считать никак нельзя. Недавний ураган "Катрина" или знаменитое лиссабонское землетрясение, столь поразившее когда-то Вольтера, – яркие тому примеры. Свойство воздействовать на политику и иметь политические следствия недостаточно для того, чтобы квалифицировать данное явление в качестве политического. Для этого оно должно быть политическим по "своей природе", т. е. нести в себе специфически политическую оппозицию (Карл Шмитт схватывает ее формулой "друг – враг"), организуемую, движимую и трансформируемую соотношением сил и употреблением власти. Характер используемых при этом ресурсов (экономических, административных, военных, духовных и т. д.) имеет в данном плане второстепенное значение.
Если же верно то, что нации создаются "высказываниями" (националистов) (А. Смирнов, с. 162) или же то, что они – при "нормальном" ходе дел – возникают на определенных "ступенях цивилизационного роста" (А. Согомонов, с. 170) в соответствии с логикой модернизации и перехода от Традиции к Современности (О. Кильдюшов, с. 144), то и нации, и национализм должны считаться по "своей природе" неполитическими явлениями, хотя и воздействующими на политику. Ведь ни высказывания, будто бы создающие нацию, ни объективные закономерности "цивилизационного роста" не конституированы соотношением сил и употреблением власти в логике оппозиции "друг – враг". С этой точки зрения они ничем принципиально не отличаются от ураганов и землетрясений, а потому и их порождения (та же нация) должны мыслиться как неполитические явления. Следует вообще заметить, что аполитичное понимание наций и национализма вытекает отнюдь не только из "примордиализма", которым наши авторы не грешат. Оно может быть продуктом и "ультраконструктивизма", который точнее было бы назвать "лингвистическим идеализмом", и сциентистско-эволюционистских описаний "логики истории". Но откуда бы такое понимание национализма не исходило, оно представляется непродуктивным для решения "русского вопроса" или любого другого вопроса такого рода.
I
Характерной чертой почти всех статей наших авторов является отчетливо декларированная демократическая установка. В дискуссионном блоке тон в этом отношении задает выступление Кильдюшова, по поводу которого и развернулась полемика. Свою "сверхзадачу" он обозначает как снятие табу с обсуждения "общей коллективной идентичности. большинства страны, т. е. этнически или культурно русских." (с. 142), наложенного "высокомерными либеральными интеллектуалами" и злонамеренно используемого в своих низких интересах некими экстремистскими "пролетароидными интеллектуалами".
Демократизм Кильдюшова звучит еще звонче, когда статистически удостоверяемое "этнокультурное" русское большинство незаметно трансформируется в статистически уже неуловимое большинство "ограбленных и униженных", выдвигающих свои "народные версии" ответов на вопросы о двойном – социальном и национальном – отчуждении власти / собственности. Такие ответы у Кильдюшова сливаются в нарратив об идентичности русской нации, и за его истину наш автор отважно вступает в борьбу с двумя упомянутыми группами зловредных интеллектуалов. Главным методом его борьбы, насколько можно понять, оказывается "коррекция сложившейся дискурсивной практики". Это должно быть достигнуто посредством прояснения "запутанной семантической ситуации вокруг современного русского национализма" (с. 141), а также внедрения "ценностно-нейтрального, технического смысла" таких понятий, как "империя" и "культурно-национально-государственная идентичность" (С.147).
Я не буду здесь обсуждать то, исполним ли вообще этот замысел Кильдюшова и можно ли обнаружить в истории и делах людей "ценностно-нейтральные смыслы". Зададимся другим вопросом: какую идеологическую позицию в отношении как своих злокозненных оппонентов / противников, так и защищаемого им "большинства" занимает искатель "ценностно-нейтральных смыслов" (или их обладатель)?
Очевидно, что ни в злокозненных (квази-)интеллектуальных продуктах противников Кильдюшова, ни в протестных "народных" нарративах "ограбленных и униженных" "ценностно-нейтральных смыслов" быть по определению не может. Если "ценностно-нейтральные смыслы" ассоциируются с истиной (а иначе зачем "корректировать дискурсивные практики"?), то сознание и бенефициариев "двойного отчуждения", и его жертв следует признать неистинным, т. е. ложным или превращенным. Истинным оказывается лишь сознание Кильдюшова (и его возможных единомышленников), что доказывается хотя бы присущим ему пониманием того, что именно следует искать.
Конечно, одним из следствий этого умозаключения является то, что стихийный национализм, в котором сливаются "народные" ответы на вопросы о "двойном отчуждении", ложен по своей сути. Но нам важнее отметить другое. Само противопоставление истинных "ценностно-нейтральных смыслов", к которым стремится корректор дискурсивных практик, и ложных представлений всех остальных их участников, прозябающих в плену ценностей, т. е. предвзятости и заблуждений, есть классическое выражение авангардистского синдрома. Этот синдром имел в истории массу проявлений, но всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же – честное и страдающее "большинство". У Кильдюшова это создатели "наивных" версий "народных" объяснений бед сегодняшней России.
В истории корректоры дискурсивных практик выбирали разные методы для достижения поставленной цели. Платон совершал печальной памяти вояжи в Сицилию к сиракузскому тирану Дионисию, Вольтер строчил письма Фридриху Прусскому и российской императрице Екатерине II, Бентам пропагандировал придуманный им проект образцовой тюрьмы Паноптикон, Ленин организовал партию кадровых революционеров, пробуждавших истинное классовое сознание пролетариата, Баадер и Майнхоф хотели добиться того же посредством показательного террора против столпов западногерманской дискурсивной практики того времени.
Соответствующая стратегия Кильдюшова, судя по статье в "Логосе", выглядит менее впечатляющей. Он рекомендует всем нам срочно отправиться в библиотеки и штудировать отечественную литературу вековой давности по "русскому вопросу", а из современных писателей сосредоточиться на Александре Солженицыне и Анатолии Чубайсе. В остальном же "остается лишь надеяться, что нынешнему поколению российских политических и интеллектуальных элит удастся совершить национальный и социальный поворот до того, как они вновь окажутся на обочине истории" (вероятно, вместе с нами – иначе зачем нам о них беспокоиться?) (с. 148). Упования на элиты как выражение и следствие собственного бессилия – очень типичны для досовременных законодателей истины, от Платона до французских просветителей. Правда, в отличие от Кильдюшова, они не декларировали свой демократизм.
В. Куренной в его полемике с Кильдюшовым верно, на мой взгляд, подчеркнул антидемократическую претензию последнего на "особую интеллектуальную компетентность" и "порождение неких смыслов", которых будто бы дожидаются "ограбленные и униженные" (с. 157), претензию, столь свойственную тем, кто присваивает себе роль "господ дискурса" (с. 155). Этой претензии Куренной противопоставляет скромный, но благодетельный профессиональный труд интеллектуалов – в качестве педагогов, ученых и т. д., способный внести реальный вклад в отечественную культуру. Это единственный "положительный смысл" русского национализма, который может обнаружить Куренной (с. 158). Этим тяга к законодательству истины, казалось бы, преодолена окончательно и решительно.
Но не все так просто. Первое, что обращает на себя внимание, – это отлучение Куренным от когорты продуктивных интеллектуалов тех, кто занимаются "политическим журнализмом". Это – не летописцы интриг в коридорах власти и не истолкователи речений сильных мира сего, которые стоят еще ниже уровня "политического журнализма". Это – те, кто стремятся выразить "позицию широких и "безгласных" социальных групп". "Политические журналисты" оказываются теми самыми страдающими от "непомерного самомнения" "господами дискурса", против которых (в лице Кильдюшова) направлены острые и нередко язвительные рассуждения Куренного. Его сарказм в том и заключается, что "политические журналисты" – это вроде бы такая же профессиональная категория, как педагоги, ученые и прочие труженики интеллекта. Но занимаются первые – в отличие от последних – не профессиональным делом, а чем-то другим, а именно выражением позиции "безгласных".
Вероятно, к "политическим журналистам" в данном понимании нужно отнести писателя Золя с его "J’accuse!" и участием в "деле Дрейфуса", юриста Ганди с "Хинд Сварадж" и пропагандой ненасильственного сопротивления британскому колониализму, пастора Мартина Лютера Кинга, своим "I Have a Dream" потрясшего Америку и воодушевившего движение за гражданские права, писателя Солженицына с его посланием правителям Советского Союза и многих других подобных им. Неужели национальная культура соответствующих стран и культура мировая выиграли бы, если бы все эти люди добросовестно занимались своим профессиональным трудом и не поднимали соотечественников на то, чтобы остановить волну французского шовинизма, британское ограбление и унижение Индии, оскорбительную для Америки, считающей себя свободной страной, практику расовой сегрегации и дискриминации, подавление свободы в СССР?
Своим обличением "политических журналистов" как "господ дискурса" Куренной цензурирует определенный вид духовно-политической практики, который точнее всего было бы назвать деятельностью публичного интеллектуала. Цензурирование – само по себе "господская" операция. Но самое примечательное и прискорбное (с моей точки зрения) состоит в том, что Куренной цензурирует тех, кто реально и эффективно подрывал позиции шовинистов и антисемитов, расистов и поборников "цивилизаторской миссии белого человека", идеологических бонз "научного коммунизма" и прочих господ над соответствующими дискурсами.
Я не могу предположить, что все это входило в намерения Куренного и объясняю его филиппики в адрес публичных интеллектуалов двумя обстоятельствами, отрицательно повлиявшими на его суждения. Первое из них заключается в том, что современное общество многими своими аспектами существенно сужает возможности протестной деятельности публичных интеллектуалов или даже, как считают некоторые, делает ее невозможной – в противоположность обслуживающей статус-кво экспертно-профессиональной деятельности. В этих условиях может возникнуть впечатление, что общественным значением протестующего публичного интеллектуала можно пренебречь как ускользающе малой величиной. Однако все дело в том, не означает ли такое научно оправданное пренебрежение готовность плыть по течению тогда, когда нравственно-политический долг требует встать против него.
Вторым обстоятельством я считаю смешение Куренным двух различных вещей – "порождения неких смыслов" для "безгласных", чем занимаются интеллектуалы-"авангардисты", и критической артикуляции собственного сознания "безгласных" как той функции, которая порождает публичных интеллектуалов. Критика Куренным взглядов Кильдюшова есть по существу критика интеллектуала-"авангардиста", приписывающего "безгласным" "смыслы", которыми те, по всей вероятности, не обладают и не стремятся обладать. Но эту критику он экстраполирует на всех интеллектуалов, выходящих за рамки своей строго профессиональной деятельности, и тем самым "накладывает запрет" на деятельность публичного интеллектуала. Недемократизм такого запрета очевиден. Не "нам", интеллектуалам, а самим "безгласным" судить о том, кто среди выразителей их чаяний является самозванцем и "клоуном", а кто – действительным публичным интеллектуалом. Приведенные мной примеры Золя, Ганди, Кинга и др. убедительно показывают то, как и в чем выражаются "народные" суждения по данному вопросу.
Какое отношение все сказанное имеет к дискурсу о национализме? Думаю, что самое прямое. Отправив на свалку, подобную "свалке истории", публичных интеллектуалов вместе с самозванцами-"авангардистами", Куренной остается с одним-единственным видом национализма – тем деструктивным и во многом обскурантистским национализмом, который насаждают "господа дискурса", нередко (прямо или косвенно) "стимулированные" Кремлем (с. 157). В результате один из обликов, который ситуативно принимает национализм, отождествляется с национализмом вообще. Соответственно, русскому национализму дается эссенциалистское определение: ".Это всего лишь один из способов канализирования реальных социально-экономических проблем в мнимое, но хорошо контролируемое русло". Коли так, то национализм, само собой разумеется, не может "решить ни одной социальной и экономической проблемы, стоящей перед страной". Он "препятствует формированию действительно жизнеспособных политических сил". И т. д. и т. п. вплоть до того, что "он выгоден власти" (с. 157).
Я сознательно опустил любопытное уточнение, которое делает Куренной в приведенном выше определении национализма. Оно таково: "Русский национализм на современном этапе в России." (далее по тексту). Нужно ли его понимать так, что не в России или в России, но на других этапах, предыдущих или последующих, национализм бывает или может быть радикально иным? Скажем, он бывает не "выгодным власти", способным решать социальные и экономические проблемы, формировать жизнеспособные политические силы и т. д. Но если так, то главным вопросом исследования должно стать именно то, как перейти от деструктивного и сервильного национализма к национализму продуктивному и эмансипирующему. Но этот вопрос Куренной даже не ставит.