Остается лишь предположить, что вкрапление ситуативной логики, присутствующей в приведенном уточнении, в эссенциалистское по своему характеру определение национализма есть лишь "кивок" в сторону истории и "постметафизического" стиля мышления. "Кивок" не меняет общий характер определения: национализм как понятие эссенциалистски кодифицируется вместо того, чтобы историко-политически контекстуализироваться. Кодификацию производит, т. е. истину оглашает, очередной "господин дискурса". Он не оставляет национализм "на усмотрение", умозрительное и деятельное, реальных участников политики, как "безгласных" так и "голосистых", которые изменчивым ходом своей борьбы могут придать и придавали национализму в разных ситуациях самые разные облики. Вариабельность национализма – вот что остается за рамками статьи Куренного вследствие той идеологической позиции кодификатора (так сказать, двоюродного брата "корректора дискурсивных практик"), которую он занял.
В обсуждаемой книжке "Логоса" самыми явными противниками негативного определения национализма, предложенного Куренным, являются Й. Тамир и А. Смирнов. Оба весьма убедительно показывают национализм в качестве стратегии социальной сплоченности. Она вызвана к жизни ростом доли благ, производимых и потребляемых коллективно, и направлена на утверждение и защиту более эгалитарных схем их распределения. Это такие схемы, которые не обусловлены непосредственно классовой принадлежностью членов национальных сообществ (см. Тамир, с. 43, 45, 48). Национализм предстает явлением, "сверхдетерминированным" "социальным или классовым. антагонизмом", но не сводимым к нему, а нация – обозначением "широкой цепочки эквивалентностей между различными силами" (Смирнов, с. 162, 164). Ее можно представить и в качестве специфической и исторически изменчивой формы коалиции таких сил.
Подобное развитие сюжета "нация и национализм" представляется гораздо более плодотворным уже потому, что помещает оба эти явления в контекст исторических ситуаций и их динамики, спрягает их с иными аспектами общественной жизни и показывает их участие в ее производстве и воспроизводстве. Я думаю, без этого вообще нельзя вывести обсуждение данного сюжета за рамки того, что Куренной называет "националистической болтовней" (с. 156). Добавлю от себя, что его нельзя вывести и за рамки болтовни о нации и национализме.
Однако и в этом подходе хотелось бы кое-что уточнить. Для него также характерна однозначная трактовка национализма, хотя, в противоположность концепции Куренного, со знаком плюс. Национализм оказывается благотворной – прежде всего для низов! – социально-политической стратегией. Конечно, Тамир сосредоточивается почти исключительно на либеральном национализме, том самом, который безжалостно подрывает глобализация, создавая вероятность новой классовой войны. Но сопоставление его с иными видами национализма, "солидаристская" логика которых перекладывает на низы бремя авантюр верхов и расплату за них, было бы полезно для прояснения уже упомянутой выше вариабельности национализма. Вне таких сопоставлений странными кажутся заявления о том, что "война создала ощущение общей судьбы и общей ответственности", приведшее к "интенсивной распределительной политике, преподав рабочим классам урок, который они вряд ли забудут" (с. 46).
В логике есть правило: "после" – не значит "по причине". Первая мировая война с ее общеевропейским взлетом национализма ознаменовалась не только крахом до того успешно развивавшегося рабочего движения (прежде всего, в лице II Интернационала), но и огромным уроном, нанесенным низам. Преодоление его и возмещение утраченного заняло долгие послевоенные годы. Это происходило в ходе жесткой классовой борьбы и в государствах-победителях (вспомним хотя бы о великой стачке в Англии в 1926 г.), и в побежденных странах, где ответом низов на плоды националистической солидарности времен войны были пролетарские восстания в Германии, Австрии, Венгрии с последующим трагическим финалом в виде установления правоавторитарных режимов. Бывает, что верхи извлекают уроки из прошлого. План Бевериджа, на который ссылается Тамир в качестве примера "ощущения общей судьбы" и начала "интенсивной распределительной политики" (в Англии), был выдвинут еще в 1942 г. Это был разумный посул низам, от которых требовалась готовность отдавать жизнь на поле боя. И разумный превентивный маневр против того, что могло вновь последовать после того, как уцелевшие вернутся домой.
Что касается Смирнова, то мне трудно понять, как концептуально и логически грубый материализм одних его суждений сочетается с "лингвистическим идеализмом" других, а то и другое вместе – с историко-социологической тонкостью суждений третьей группы. Так, вначале мы узнаем, что "современная "нация" состоит из националистов – индивидов, которые верят в существование нации." (с. 162). Это означает: нация есть сумма индивидов (с определенными верованиями), а вовсе не сеть, система, кластер или что-то еще в этом духе отношений, коммуникаций, обменов и т. д. между ними. Это и есть редукционистское, механистическое или грубо материалистическое описание нации. Буквально на той же странице оно соседствует с двумя идеалистическими ее определениями – как "особой формы воображения общества" и пустого "означающего".
Каким образом сумма индивидов становится "формой воображения", а последняя – пустым "означающим", остается для меня загадкой. И уж совершенно таинственной выглядит "сверхдетерминация" всего этого "социальным и классовым антагонизмом". Она-то, казалось бы, само собой предполагает, что нация а) не сумма индивидов, а некая структура, б) не форма воображения, а скорее то, что Маркс называл "объективной мыслительной формой", в) не пустое означающее, а то, чье содержание определено этой самой "сверхдетерминацией", пусть тем сложным, непрямым и нелинейным путем, который обозначал данным понятием Л. Альтюссер. Действительно пустым, т. е. ничтожным, понятия "нация" и "национализм" становятся лишь в дискурсе "лингвистических идеалистов", которые мнят всесилие перформативных речевых актов и подменяют ими исторические практики. Это и превращает их, хотят они того или нет, в "господ дискурса".
Я не буду останавливаться на самых наивных, если не сказать одиозных, проявлениях "лингвистического идеализма". В качестве яркого примера таковых укажу лишь на тщательно разбираемые в статье Иванова сентенции В. Тишкова о нации как "слове-призраке" и национализме – как "лже-категории". За сим следует "господская" директива устранить эти слова из языка науки и политики, дабы решить окончательно проблему национализма (см. с. 74–76). Здесь мощь преобразующих действительность перформативных речений достигает апогея, и ими становится совсем скучно заниматься.
Но я не могу пройти мимо более рафинированных проявлений "лингвистического идеализма", в которых он обретает изысканные логические формы и скрывает фигуру речистого "господина дискурса" за монументальным ликом Чистого Разума.
Главной целью своей статьи Я. Шрамко объявляет прояснение запутанной "семантической ситуации" вокруг национализма и "национального вопроса" (с. 173). Его вклад в это предприятие заключается в выявлении того, что, с логической точки зрения, "национальный вопрос" не является "подлинным вопросом". Он не может быть выражен в виде правильного вопросительного предложения, не опирается на "истинные пресуппозиции" и не допускает логически корректного "решения". Убедительным примером таких ложных или "сомнительных" пресуппозиций "национального вопроса" Шрамко считает предположение кого-то виновным в "наших" бедах. Ему соответствует жесткое противопоставление своих и чужих, традиционное, по мнению Шрамко, для "дискурсивной практики национализма" (с. 178). Выход из запутанной "семантической ситуации" видится нашему автору в том, чтобы переформулировать националистические вопросы в "нейтральном ключе". Следствием таких усилий должен стать "осознанный отказ от их (националистических вопросов) обсуждения" (с. 180). В этом, надо понимать, и заключается единственно разумное разрешение "национального вопроса".
Что касается итогов исследования Шрамко "национального вопроса", то они вряд ли могут поразить нас своей оригинальностью. Призыв переформулировать этот вопрос в "нейтральном ключе" не слишком далеко лежит от поиска "ценностно-нейтральных смыслов" Кильдюшовым, а "отказ от обсуждения" его явно перекликается с повелением Тишкова изгнать "слова-призраки" и "лже-категории" из нашего языка. Однако нужно согласиться с выводами семантического анализа "национального вопроса", проведенного Шрамко: он, в самом деле, не отвечает стандартам правильного вопросительного предложения. И после этого задуматься: а что все это дает для постижения национализма, как он существует в действительности? Мне кажется, абсолютно ничего.
Дело в том, что "национальный вопрос" потому и является подлинным политическим вопросом, что он не является подлинным вопросом с точки зрения логики. Бертран де Жувенель в своем исследовании различий между "научными" и "политическими проблемами" точно заметил: ""Политической" проблему делает именно то, что условия [ее постановки] не допускают решения в собственном смысле слова".
Это, конечно, не означает того, что политика есть стихия иррационального. Напротив, в политике, как правило, с возможной точностью рассчитывают соотношения целей и средств и нередко, например, ведя переговоры, используют форму "рационального дискурса" с его базовым принципом "силы лучшего аргумента" (Хабермас). Я уже не говорю о том, что любая – даже самая "фанатичная"! – идеология непременно должна быть "рационализирована", по крайней мере, по меркам ее актуальных и потенциальных сторонников. Однако никогда не бывало и не будет того, чтобы чистая логика обладала способностью своим светом аннигилировать "темные" пресуппозиции, укорененные в жизненном положении участников политики и обычно называемые "интересами", равно как и нивелировать дифференциалы их сил, источающие власть. Политика без власти и конфликта каким-то образом идентифицирующих себя сил (вследствие чего необходимо возникает и воспроизводится оппозиция "свой – чужой") есть сапоги всмятку. Поэтому политические вопросы "разрешаются" только политически, т. е. посредством употребления власти и в ходе борьбы, а не на основе вердиктов Чистого Разума, даже если они воплощены в изящном "семантическом анализе". Примерно это имел в виду Жувенель в приведенном высказывании. В общем-то то же самое стремился показать и Бурдье своим различением "логической логики" и "практической логики".
Логически правильная переформулировка "неправильных" националистических вопросов, которую предлагает Шрамко, не просто политически наивна. Она уводит от постижения той "практической логики" их постановки, которую необходимо познать в качестве "истинной" – в смысле "действительной" и "обладающей социально производительной силой". Ведь только благодаря такому познанию мы можем обрести способность что-то практически делать с национализмом, если он получает неприемлемые (с нашей точки зрения) выражения.
Нам остается присмотреться к заключительному аргументу Шрамко в пользу "нейтрализации" националистических вопросов посредством их строго логической переформулировки. Благодаря такому преобразованию они начинают относиться к "наличным фактам", допускающим логически корректные вопросы и ответы, а не ко "всякого рода попыткам", по поводу которых можно высказывать лишь противоречивые и выражающие субъективные устремления говорящих мнения (см. с. 179).
Что, если говорить о реальности политики, понимает Шрамко под "фактами" и как их, хотя бы аналитически, отграничить от "попыток"? Теоретических ответов на эти вопросы в статье Шрамко нет, равно как и постановки данных вопросов. И это наводит на предположение о том, что Шрамко довольствуется "стихийным" наивно позитивистским представлением об "объективном" и его противоположности "субъективному", относя к последнему и пронизанную интенциональностью практику (те же "попытки").
Едва ли есть смысл в очередной раз повторять хорошо известные доводы против таких наивно позитивистских представлений. Ограничусь тем, что укажу на две основные линии такой критики. Первую в данном номере "Логоса" обозначает приведенная Ивановым из Эдварда Саида цитата о фактах как "представлениях о представлениях" (с. 78). Ее можно назвать "эпистемологической", если ее исток возводить к "конструктивизму" Канта, или "постэпистемологической", если начинать разговор с "перспективизма" Ницше. Вторую линию назовем "онтологической", связывая ее с прочтением в духе праксиса того, что Георг Лукач определял как "онтология общественного бытия".
С точки зрения этой второй линии критики и непосредственно применительно к нашим сюжетам следует заметить, что любой "факт" в общественной жизни есть остановившееся в своем движении событие. "Факт", будь то специфически духовное явление или имеющий материально-организационную "плоть" институт, кем-то и когда-то создан и потому по своему происхождению есть событие. Как и "живое событие", "факт" существует в наших практиках потому, что он выполняет в них некую функцию и для чего-то нужен. Однако отличие "факта" от "живого события" состоит в том, что в данном историко-культурном и политическом контексте он властно (включая власть экспертных и духовных авторитетов) стабилизирован настолько, что получает иммунитет и к преобразованию в другой "факт", и к погружению в небытие.
Коли так, то каким образом мы можем аналитически развести "факты" и "попытки"? Ведь "факт" есть следствие неудачности или невозможности (в данной исторической ситуации) "попыток" "опровергнуть" его, т. е. превратить в другой "факт" или низринуть в небытие. И это в полной мере относится ко всем явлениям, приводимым Шрамко в качестве примеров "наличных фактов", на которые должны быть обращены логически корректные вопросы, допускающие логически "правильные" ответы.
II
В октябре-ноябре 1647 года после первого и накануне второго раундов гражданской войны, объединяемых понятием "Английская революция", в местечке Петни совет революционной армии проводил судьбоносную дискуссию о будущем Англии. Верхушка армии ("гранды") и представители левеллерских низов ее полемизировали об организации и полномочиях высших органов власти, границах режима религиозной терпимости, значении традиций для послевоенного обустройства страны (вопрос о "принудительности старых обязательств"), формах и принципах народного представительства и в связи с этим – о политической роли собственности и т. д. Но общим подтекстом дискуссии был вопрос о том, что значит быть англичанином, хотя он не артикулировался сторонами именно в этой форме.