Список литературы
Александров Н. Не все то золото… // Известия. 22 сентября 2005.
Быков Д. Сплавщик душу вынул, или В лесах других возможностей // Новый мир. 2006. № 1.
Габричевский А. Г. Морфология искусства. М., 2002.
Иванов А. В. Географ глобус пропил. М., 2003.
Иванов А. В. Золото бунта. СПб., 2006.
Кукулин И. Героизация выживания. Социальные фобии в современном русском романе // Новое литературное обозрение, 2007. № 86.
Мандельштам О. Э. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 1.
Пастернак Б. Л. Полн. собр. соч.: В 11 т. М., 2003. Т. 1.
Пастернак Б. Л. Полн. собр. соч.: В 11 т. М., 2004. Т. 4.
Отто Рудольф. Священное. Об иррациональном в идее божественного и его соотношении с рациональным. СПб., 2008.
Тюпа В. И. Очерк современной нарратологии // Критика и семиотика. 2002. № 5.
Фрейденберг О. М. Миф и литература древности. М., 1978.
Элиаде М. Трактат по истории религий. СПб., 1999.
Пермь в топике русской культуры
В настоящем очерке предпринимается попытка понять Пермь как одно из "общих мест" русской литературы – то есть как топос культуры с присущим ему потенциалом символических значений. Поиски Перми на карте русской культуры начнем с "Венецианских строф" Иосифа Бродского. Пермь как будто неожиданно появляется в седьмой строфе первой части этого великолепного поэтического диптиха:
Так смолкают оркестры. Город сродни попытке
воздуха удержать ноту от тишины,
и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры,
плохо освещены.
Только фальцет звезды меж телеграфных линий -
там, где глубоким сном спит гражданин Перми.
Но вода аплодирует, и набережная – как иней,
осевший на до-ре-ми.
"Гражданин Перми" – это, конечно, Сергей Дягилев, чей прах покоится на православном греческом кладбище острова Сан Микеле. Отрочество и юность Дягилева действительно прошли в Перми. Здесь он жил с 1880 по 1890 год. Отсюда после окончания гимназии восемнадцати лет уехал в Петербург, где и началась его блистательная судьба, завершившаяся в 1929 году успением в Венеции.
Почему именно Дягилев появляется у Бродского, нетрудно понять. Текст стихотворения насыщен реминисценциями венецианских образов из произведений русских поэтов серебряного века [Лосев 1996], и Дягилев – своего рода эмблема этого века. Бродский описывает пустынный ночной город, полный только отзвуков когда-то кипевшего карнавала: "где они все теперь – эти маски, полишинели, перевертни, плащи?". Эта строчка прозрачно напоминает об ахматовской "Поэме без героя", где серебряный век русской культуры рисуется в тонах венецианского карнавала. И один из режиссеров этого карнавала – Дягилев, воплотивший в своей жизни и предприятиях весь блеск и двусмысленность той эпохи. Сквозь призму русской культуры разве нельзя представить Венецию грандиозной постановкой Дягилева? Поэтому Дягилев здесь как спящий демиург отгоревшего праздника. На его незримом присутствии держится память о масках и музыке. В ночном безмолвии, вопреки наступающей тишине, над местом его успокоения звенящим фальцетом поет звезда, и ей аплодируют воды каналов.
Но возникает вопрос, почему же Дягилев вошел в текст Бродского не прямо, а посредством такой отдаленной, казалось бы, от смысла и блеска его судьбы географической метонимии "гражданин Перми"? Почему именно Пермь у Бродского стала эмблемой Дягилева, скорее уж гражданина мира, чем далекого провинциального города?
Всмотримся в детали, окружающие это место текста. Только в строке появился гражданин Перми, как сразу повеяло холодом, и мерцающая набережная покрылась куржаком инея, осевшего на застывшей музыке. Пермь принесла с собой в текст дыхание севера. А если сформулировать в культурном смысле точнее, то – гиперборейского севера. Кстати, поэты той эпохи, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, венецианскими мотивами которых Бродский переплел свои строфы, считали себя гиперборейцами, так назывался журнал акмеистов – "Гиперборей".
Ну а Дягилев – гипербореец в сугубом смысле, по рождению. Дело, конечно, не в скромном провинциальном городе, который во времена дягилевской юности еще мирно "спал в передней культуры", как выразился о своей родине другой известный пермяк, писатель, италофил и масон Михаил Осоргин. Дело в магии имени – Пермь. Изначально в памяти русской культуры Пермь – это далекий северный край, языческая земля, страна тайн, скрытых сокровищ и магических инспираций, мифическая снежная Биармия, а только потом – город. Константин Бальмонт, побывавший в Перми в 1915 году, отметил свой мимолетный визит строчкой: "Я был в Биармии великой". Да, не в типичном провинциальном городке с 70 тысячами населения, а в месте великой памяти. Вот этой Перми гражданином был и Дягилев. Он, пришелец с магического севера, родины инспираций, место своего последнего покоя нашел в центре старой южной культуры. Этот шлейф памяти, связанный с Пермью, был так же внятен Бродскому, как и русской культуре серебряного века.
Чтобы понять, как складывалась пермская память в русской культуре, нам придется заглянуть в очень отдаленные времена. По историческим меркам Пермь относительно молода. Она была основана в ходе губернской реформы, когда для улучшения управления территориями Екатерина II на месте громадных провинций петровских времен учредила несколько десятков губерний. Во множестве строились новые города, губернские центры. В их числе оказалась Пермь. Но важнейшее обстоятельство ее рождения состояло в том, что месту новому, в сущности – пустому, в 1781 году было дано древнее, уже насыщенное историко-культурной памятью имя. Город принял на себя груз этой памяти как свое собственное предание. История города Перми – это история врастания в память своего имени.
Только известная письменная история имени ‘Пермь’ ко времени учреждения города насчитывала не менее восьми веков. Впервые оно встречается уже в XI столетии в древнейшем письменном источнике – Начальной летописи, или "Повести временных лет" в перечне племен, населявших северо-восточные окраины. А с XIV века в летописях, грамотах и указах появляются топонимы Пермь Старая или Вычегодская и Пермь Великая. Пермью Старой называли обширные земли на территории нынешних Кировской и Вологодской губерний в бассейне рек Вятки, Вычегды, Северной Двины и Печоры, Великой – земли в верховьях Камы. Одновременно слово продолжало существовать как название народа: пермяне, пермичи, пермяки.
Но Перми не суждено было остаться обыкновенным этнотопонимом с точечным, хотя и не совсем определенным значением. По крайней мере дважды, в конце XIV и в XVIII веке, Пермь попадала в фокус интенсивной саморефлексии русской культуры, обрастая постепенно плотной аурой символических значений.
В последней четверти XIV столетия в унисон с Куликовской битвой началось крещение языческой Перми – Русь решительно двинулась на Восток. Это движение возглавил пассионарный священник Стефан из монастыря Григория Богослова, что в Ростове. Одержимый идеей апостольского служения, Стефан бесстрашно преодолел сотни километров по лесной глухомани вдоль рек Вымь, Вычегда и Сысола. Он разыскивал языческие святилища, крушил топором и сжигал идолов, основывал церкви и часовни, ставил кресты на месте языческих святынь и проповедовал Евангелие. Как бы повторяя подвиг Кирилла и Мефодия, Стефан изучил язык пермяков, создал азбуку и перевел на пермский язык богослужебные книги. К язычникам он обращался на их родном языке. Возможно, это и определило успех его проповеди. Стефан создал пермскую епархию и стал первым епископом Перми. Он умер в 1396 году. Крещение Перми довершили его преемники. В 1462 году новый пермский епископ Иона дошел до Чердыни и крестил Пермь Великую. Языческая Пермь стала христианской.
Эта история стала темой великого произведения древнерусской литературы. В конце XIV либо в самом начале XV века один из самых замечательных книжников Древней Руси Епифаний Премудрый написал "Житие Стефана Пермского". Для русского читателя рубежа XIV-XV веков Пермь была terra incognita. Чтобы достоверно описать апостольское служение Стефана, Епифанию надо было "известно уведати о Пермьской земле, где есть, и в киих местех отстоит <…> и котории языци обьседят ю" [Святитель Стефан Пермский 1995:64]. Землеописание, судя по результату, увлекло Епифания не меньше, чем жизнеописание героя, и житие Стефана оказалось также и увлекательной повестью о "Пермстей земле". Подробно рассказывая о незнакомой языческой стране, обычаях и верованиях ее обитателей, Епифаний создал впечатляющий образ Перми.
Характерная особенность этого образа – представление о предельности и избранности Пермской земли. Епифаний описывал житие Стефана в атмосфере напряженных эсхатологических ожиданий: считалось, что на рубеже XIV-XV вв. мир вступил в последнее столетие семитысячелетнего мирового цикла. Крещение Перми "в последняя дни <…> на исход числа седмыя тысяща лет" [Святитель Стефан Пермский 1995: 72] воспринималось как провиденциальное событие: здесь в тот момент прошла ось всемирной истории. У Епифания Пермь предстала как крайний рубеж христианского мира, где борьба света и тьмы достигает особой напряженности и перспективы ее судьбоносны.
Епифаний создал образ таинственной языческой страны, "идеже покланяются идолом <…> идеже веруют в кудесы, и в волхованья, и в чарованья" [Святитель Стефан Пермский 1995: 74, 82]. Представление о пермской магии и колдовстве стало отличительным знаком места. Впечатление о силе и глубине пермского язычества, кстати, парадоксально усилено как раз тем эпизодом жития, который призван был окончательно его опровергнуть. В прении Стефана с главой пермяков шаманом Памом этот "чародевый старец" выступил достойным соперником миссионера. Его апелляции к национальной и культурной самобытности пермян, верности традициям пращуров и защита их исконных верований прозвучали у Епифания и эмоционально, и содержательно более убедительно, чем это, возможно, предполагал сам автор.
С сочинением Епифания Пермь вошла в топику русской культуры как одно из ее символических мест. Причем темы Епифания получили в дальнейшем еще более интенсивное развитие. Вторая волна историко-культурной тематизации ‘Перми’ пришлась на XVIII век. В это столетие Урал переживал бурный экономический рост и превратился в крупнейшего в мире производителя металла, опору военной мощи Российской империи [Harris 1999]. Промышленное освоение Урала сопровождалось изучением его географии, истории и этнографии. Тогда и возникла поэтическая идея о родстве Перми и легендарной Биармии.
Впервые об этом заговорил шведский полковник Табберт фон Страленберг. После Полтавского сражения он оказался в плену и долгие годы провел в Верхнем Прикамье. Занимаясь изучением местных языков и древностей, Страленберг пришел к выводу, что Пермь Великая есть не что иное, как загадочная Биармия, богатая северная страна, о которой рассказывали скандинавские саги. Вслед за Страленбергом о Перми-Биармии писали М. В. Ломоносов и В. Н. Татищев, руководители научных экспедиций на Урал академик И. И. Лепехин и капитан Н. П. Рычков. Немалую роль в сближении Перми и Биармии сыграло фонетическое сходство топонимов. В итоге было едва ли не общепризнано, что "Пермия получила себе наименование от древней северной области Биармии, которая еще до приходу в Россию варяжских князей управлялась собственными владетелями или Князьями, военными делами и успехами, в древности приобретшими себе славу", что "Пермская страна в самой древности была славнейшая из всех земель, лежащих к востоку и северу" [Древняя Российская Вивлиофика 1791: 216].
Научно удостоверенных данных, подтверждающих связь Пермского края с Биармией, не существует. Скорее всего, и сама Биармия – типичный историографический фантом, такая же "неведомая земля", как Гиперборея. Во всяком случае, можно считать общепризнанным научным мнением, что, опираясь на сообщения саг, географически локализовать эту легендарную страну вряд ли возможно. Тем не менее трезвая научная критика связи Перми с Биармией мало влияла на популярность идеи. Она привлекала не только тем, что проливала свет на древнюю эпоху России, но и восстанавливала льстящую национальному самосознанию преемственную связь с легендарным северным царством. Поэтому Пермь охотно усвоила биармийский миф. Характерно, что одна из городских улиц, выходившая к Каме, называлась Биармской. О биармийском прошлом Пермской земли на протяжении всего XIX века увлекательно рассказывали путевые очерки П. И. Мельникова, П. Н. Небольсина, Е. В. Шмурло и Д. Н. Мамина-Сибиряка.
Биармийскую легенду питали и рассказы Епифания о многочисленных языческих капищах и культе пермян, и местные предания. В Пермской губернии повсеместно были распространены рассказы о чуди, народе, населявшем Прикамье в дохристианский период. В многочисленных преданиях чудь связана с нижним, подземным миром. Напоминающие гномов европейского средневековья чудины слыли рудознатцами и металлургами, они рыли глубокие штольни, добывали руду, плавили металл. С таинственной глубиной земли были связаны другие распространенные сюжеты преданий о чуди: о заколдованных кладах [Грибова 1975: 99-103; Мельников 1840: 3-4] и самоистреблении чудского народа. Самый выразительный миф чудского цикла – это предания об уходе чуди, отказавшейся принять крещение, под землю [Грибова 1975: 96-99].
Ореол архаики, таинственной древности и магии, который приобретала Пермь благодаря Епифанию, биармийскому мифу и преданиям о чуди, поддерживался археологическими находками. В ходе археологических изысканий в XIX и XX вв. на территории Пермского края были обнаружены тысячи артефактов медного и бронзового литья: отдельные фигурки и ажурные пластины с искусно стилизованными изображениями птиц и рыб, людей и богов, сплетающихся в странных сочетаниях медведей и лосей. Это местное искусство, пережившее расцвет в VII-IX веках н. э., получило название пермского звериного стиля. Его артефакты открывают фантастический и стройный в своих связях мифологический мир древних пермяков, их космогонические представления. Уникальны многофигурные композиции с изображением монументальной Богини Матери, окруженной сплетением людей и животных и попирающей ногами ящера. Семантика и функции изображений пермского звериного стиля до сих пор не получили сколь-нибудь убедительной интерпретации. Много неясностей остается в происхождении так называемого "закамского серебра", о котором сообщалось в русских летописях еще в XIV веке. Речь шла, скорее всего, о серебряных изделиях из зороастрийского Ирана эпохи Сасанидов III-VII века н. э., во множестве обнаруженных в Верхнем Прикамье. Каким образом блюда и кувшины, бокалы и геммы с неповторимыми узорами и высокохудожественными изображениями из дворцов персидских царей попали на берега Вишеры и Колвы, до конца неясно. А находок были тысячи. Обширная коллекция сасанидского серебра, собранная графами Строгановыми, составила основу коллекции в Эрмитаже. Страстным коллекционером древнего серебра был чердынский купец Алин. В начале XX века его дом в Чердыни сгорел, коллекцию спасти не удалось, и его бесценные находки сплавились в огромный 16-пудовый серебряный слиток.
Так складывалась историческая память Перми. У всех ее оттенков был единый вектор: пермская мифология по преимуществу теллурична. Она апеллирует к таинственной глубине земных недр. Это тяготение закрепила геология. В середине XIX века Родерик Мурчисон открыл в Прикамье эталонные проявления нового геологического периода палеозоя. Он назвал его Permian – Пермский, мотивировав название связью обследованной им территории с "древним царством Биармией или Пермией" [Баньковский 1991: 5].
Надо сказать, что теллурическая тема характерна для Урала в целом. Но если для горнозаводского Урала и его центра Екатеринбурга она связана с темой минеральных подземных богатств, драгоценных камней, для Челябинска с темой огня и металла, то для Перми земная глубина – это прежде всего глубина истории, потаенной древности. Это потаенная Биармия, ушедшее под землю царство, ставшее глубинным пластом Перми, это исчезнувшая в глубинах земли чудь, образы пермского звериного стиля, предания о чудских заколдованных кладах, чудские городища и могильники, фантастические подземелья, где таятся, по современной неомифологической версии, сокровища древних Ариев. Пермский теллуризм имеет отчетливый хтонический колорит.
Итак, в течение XVIII-XIX веков в связи с темой Перми в русской культуре сформировался комплекс суггестивно действенных представлений о биармийско-чудской древности Перми. Биармийско-чудской миф инициировал в восприятии Перми обширный круг действенных коннотаций: "глубинное", "подземное", "древнее", "потаенное", "таинственное", "заколдованное", "угрожающее" – развитая сеть этих семантических компонентов подспудно определяет и структурирует восприятие пермской темы, многообразно проявляясь в ее интерпретациях.