10. Духу надо обслуживать тело. Духу - надо - обслуживать - тело… В смысле наоборот? Нет, именно так. А телу надо обслуживать дух. Приходится ему, бедному, приходится. А оно не хочет. А что же телу еще делать, бедному, хорошему такому? Это же тело, ну, как Эйнштейн, такое плотное, хорошее, из материи какой-то такой, клетчатой там, волосатой. Оно тоже хорошее. Магнитофон, книга-это всё материя. Над этим смешно думать Дарвину. Но Эйнштейну приходится. Потому что он - тело. Конечно, он-тело. А Дарвин-дух. И кому кого приходится обслуживать? Телу приходится обслуживать дух. Но духу приходится обслуживать тело. Вот это удивительно. Он не взлетает. Он в него помещен. Он рядом с ним помещен. Он может входить и выходить - как Дарвин из машины.
11. И он говорит, Дарвин: "Альберт!
Можно мне выйти из машины?" А Эйнштейн вначале испугается. Ну, он же всё время боится. Ё-моё, бедный! Значит, он думает и не знает, чего больше пугаться: того, что тот раньше времени начнет сопротивляться и тра-та-та, или… В общем, он говорит: "Конечно, выйди на лужок, погуляй".
И Дарвин говорит: "Спасибо", выходит из машины и взлетает. Ну, он так летит, оно ему не надо. То есть он выходит и писает. Что ему еще делать-вне машины? Он писает, потому что он дух, существующий вместе с телом, и телу же что-то нужно делать, да? Ну, вот, и он его писает… Он же не описывает машину? Нет, но если к нему подходит Эйнштейн, описывает ли он его? Да, он его описывает. Точно, Дарвин описывает Эйнштейна.
Смешно.
А Эйнштейну неприятно, ему мокро. Бедный, он же тело, и ему мокро. И к тому же он же делает различие между разными мочами. Он писает одной мочой, и она ему дорога и близка, а это чужая моча - Дарвина, которая на него попала, и ему, конечно, неприятно. "Вот видишь, - говорит он, - ты, наверное, понимаешь, да, за что страдаешь?" Они идут в машину. А Дарвин отвечает-ну да, что ему еще остается делать - он, конечно, отвечает Эйнштейну, он же его любит: "За то, что я описал твои штаны, и тебе теперь мокро и неприятно? И там волосы еще на ногах всякие… И тебе даже говорить об этом неприятно?" Эйнштейн говорит: "Да, мне и говорить об этом неприятно".
12. Вот как это происходит. Этот диалог постоянно свершается на наших глазах, а что делать, он всегда вокруг нас. Конечно, Эйнштейну неприятно. Дарвин ему отвечает: "Ну да, я понимаю, за это меня будут бить". А Эйнштейн, злой, наверняка раздраженный, говорит: "Да, за это тебя будут бить". И конечно, Дарвину от этого грустно опять становится. Он говорит: "Я ведь могу и не описывать твои штаны дурацкие. Вот смотри: я с тобой работал столько лет в Университете и ни разу не описал твоих брюк! Хотя у меня были возможности: мы ходили вместе в туалет, и я мог же написать тебе на брюки - мог, но я этого не сделал. И даже в колледже - я надевал твои брюки, мог же я их описать? - мог, но я этого не сделал. И в такой форме тоже не сделал, видишь? А мог ли я, например, представляясь тобой, читая лекции твоим студентам, описать твои брюки, то есть выглаженность твоей репутации? Мог. И описывал. А, я понял: я описывал твои брюки".
А Эйнштейн скажет: о нет, на это я как раз не сержусь. И начнет, конечно, опять свою галиматью нести, что он не сердится и что дело нисколько не в студентах, хотя коню понятно, что он обижается. В общем, он начнет открещиваться опять от своих чувств - зачем ему так это надо? Это ведь тоже интересно Дарвину, и он его спрашивает: "Слушай, а зачем ты открещиваешься от своих чувств? Это ты только передо мной или и перед собой?" А Эйнштейн скажет: "И перед собой, конечно, тоже".
13. Машина ехала, мотор не подводил.
Шофер сидел и делал так: у-у-у, тр-р-р, ж-ж-ж-ж, ту-ту-у-у! Одной рукой он вертел баранку, а второй рукой курил, делал вид, что курил, а на самом деле он трогал себя за пипиську. И трогая себя за пипиську, шофер думал… Шофер ничего не думал - о! Этот третий персонаж ни хрена не думал. Он говорил себе: тр-р-р, ту-ту-у-у! Кто же это такой? Мы его не знаем. Это как бы не аналитический разум. То есть он просто ведет машину, ни о чем не думает. Кто же он, этот шофер? Он этого, конечно, не знает, он просто делает так: ту-ту-у-у! чух-чух! - ну, повороты там всякие, впадины, мотор шумит, и он, как мотор. Да. Он просто мотор. И всё. О нем ничего больше не скажешь. Когда он с женой, он тоже просто гудит: ту-ту! ду-ду! Нет, ну, он ест, конечно, суп, смотрит телевизор. Бедный, телевизор-то он зачем смотрит?
Дарвин и Эйнштейн - вот что важно. Нужно думать о них. Хотя шоферу это было не важно. А Эйнштейну важно, он думал об этом и старался понять с одной стороны, с другой, с третьей, хотя не понимал даже с первой. Во как интересно происходило-конечно, он не понимал даже с первой. Просто у него была справка, и он был к ней приписка. С одной стороны. С этой отвратительной стороны, с какой Дарвин сейчас понимал, что его будут бить. Ногами. Он попытался себя ущипнуть опять. Это странное дело - себя щипать, представить себе, как чужой сапог входит в твое тело. Это немножко трудно. Но это тоже можно. Потому что все мы - Эйнштейны. Дарвин пытался себе это представить и увидел красивый сапог, красиво входящий в красивое тело. Тогда он попытался себе представить ужасный сапог, жуткий такой сапог, такой грязный!.. Но он всё время видел свет, совершенно точно и безошибочно, он был духом, и он не понимал. А Эйнштейн был телом, и он не понимал. И общество было обществом, и оно, уж конечно, ни фига не понимало. Кто же мог понять? Справка о душевной болезни Дарвина была справкой; кто же мог понять? Кто мог увидеть это и задуматься об этом? Кто мог сказать, что вот я это вижу? Только Бог, и никто другой. Может быть, как бы читатель? Но нет, он - Эйнштейн. Это трудно понять, как сапог входит в тело. Когда ты - дух, когда ты везде разлит и любая картина тебе представима, кроме вот такой, скучной. Почему же с Эйнштейном так скучно? Почему же можно задуматься обо всем в мире, о камнях, о бабочках, а об Эйнштейне скучно? То есть Дарвин, что ли, боится думать об Эйнштейне? Разве он не тело? Нет, он обслуживает тело. Он обслуживает одно тело, другое тело, женщин, когда они просят: "Войди в меня" - и он входит, или к нему подходит кто-нибудь и говорит: "Расскажи мне…"-и он тогда рассказывает. Ну, в смысле, у нас есть всякие глушилки. Глушилок очень-много. Эйнштейн о них знает. Он об этом никогда не думал. А ему казалось, что думал. Едрена вошь! Как трудно с Эйнштейном нам. Он очень запутанный. Он насмерть запутанный. Может быть, это только так кажется Дарвину, что Эйнштейн запутанный? Ведь это так просто быть телом и испытывать боль. В это нужно очень твердо верить, что ты-тело, жестко и абсолютно верить, что ты тело и что когда в тебя входит сапог, тебе больно, больно, больно! Если перестать над этим смеяться… то может ли Дарвин это понять? Нет, он понять этого не может, и поэтому его везут в сумасшедший дом. Потому что он дух. Духу не место среди тела. Конечно, дух мешает телу жить. Конечно! Он выкидывает там всякое, а телу это не нужно. Хотя ведь Эйнштейну по мобильному телефону всё равно звонит шеф, он выкидывает там всякое, шеф-то дурной. Конечно, шеф дурной, у него всякие свои вспышки - ну, раздражения там, еще что-то, и он успокаивает раздражение, набирая костяшками номер, и влезает, как сапог, вонзает этот звонок в тело Эйнштейну. Ведь у него же в теле торчит этот мобильный телефон, ну, ему кажется, что в кармашке, но он же и есть этот кармашек, он же не может взять и снять пиджак! Ему кажется, что он может снять пиджак, а тогда мы его спросим: "А ты можешь снять рубашку?" - и он скажет: "В принципе, да, но не хочу". Другими словами, рубашку он не снимет, поэтому он и является этим пиджаком. Зачем он так? Потому что он-тело. Тело не верит, что если снять пиджак, останется тепло. Так верит тело южных стран, а Эйнштейн-из северной страны. И когда в него вонзаются, как сапоги, эти звонки его шефа, то что он может сказать ему? Он ничего не может сказать, он зажат в этой ситуации. Шеф ему что-то говорит и спрашивает, где они, и тот спрашивает у шофера, а шоферу по фигу, но он отвечает, что осталось 20 километров… 30 километров… и Эйнштейн говорит, что да, они уже совсем рядом. Дорога прошла, и ничего не сказано. Эйнштейновский шеф почему-то волнуется. И волнуется сам Эйнштейн. Это тело волнуется о душе. А душа, которую оно везет в эту клинику, она волнуется ведь о теле и Дарвина очень беспокоит… Он говорит: "Альберт, ну хочешь, пойдем погуляем?" И тот говорит: "Нет, нельзя гулять". Тогда Дарвин говорит: "Ну хочешь, я разденусь для тебя?" А Эйнштейн говорит: "Нет". И Дарвин говорит: "Ну хочешь, когда мы приедем, мы останемся там вместе, в одной палате?" И Эйнштейн - нет, конечно, он говорит: "Нет, Чарльз, я вернусь в город и буду там в своей палате". Ему кажется, что он так шутит, хотя это, конечно, правда, естественно, он там в палате, у него там очень жесткие законы. Ну, телу же должно быть тепло. Тело хочет тепла, пищи, и питья; этот мобильный телефон тоже зачем-то нужен, который торчит из него, с которым он чаще, конечно, общается, чем со своей пиписькой. Это странно Дарвину - ну, пипиську он понимает, а вот мобильный телефон ему трудно понять.
14. Но, так или иначе, они подъезжают к больнице. Это тело привезло свою душу на место ссылки. Вот они подъезжают к воротам, шофер затормозил - ему нравится тормозить, он так делает губами: г-т-кх! - и Эйнштейн вышел, открыл дверцу перед Чарльзом и сказал: "Чарльз… Милый, ведь я же очень хочу, чтобы ты вернулся!" Это было как обращение ко времени, да? Вернулся куда? Вернулся в тот городок внизу? Ну, он вернется, конечно, тогда начинается вопрос: каким? Он там будет, он всегда там; в смысле - его помнят, его видят, он разговаривает - это как бы во снах, но они занимают очень много времени. Он есть, он там, он дух, но тело этого духа помещают в закрытую психиатрическую клинику. Эйнштейн плачет-конечно, Эйнштейн плачет. Он говорит: "Чарльз, прости… прощай. Я так хочу, чтобы ты вернулся". А Чарльз - ему же хочется, чтобы Эйнштейн тоже попал к нему? Хочется, конечно, и он… Но как это объяснить - он не знает. Его скоро будут бить, но пока он стоит перед Эйнштейном и не знает, как ему это объяснить. Не может же он ему сказать: "Прими грибов". Потому что ничего принимать не надо, можно же просто знать, кто ты. Перестать играть и знать, кто ты, и всё. И ты оказываешься сам собой. Это дух говорит телу. Но дух говорит запутанно, потому что ему всё слишком ясно. И он говорит: "Я тоже хочу, чтобы ты приходил ко мне почаще. Я люблю тебя, конечно. Хочешь, я буду тебе письма писать? Хочешь, возьми мою переписку с женой?" А Эйнштейн ее уже читал, в университетском суде, когда были разборки, жена всё отнесла. "Ну возьми там, книги мои почитай". А Эйнштейн говорит: "Да, кстати, Чарльз, не вопрос, если тебе нужны будут какие книги, я привезу". Конечно, это грустно, что ж они, только книгами могут общаться? Ну, и то хорошо, там ведь дорога какая длинная, а ну как авто откажет, или типографии выйдут из строя, или сломается теплоизоляция и придется топить книгами, и они сгорят? И Дарвину-то это по фигу, а Эйнштейну-то это страшно. Бедный Эйнштейн.
Дарвину больно-нет, сапог не может, а вот расставание может. Он говорит: "Ну, пока". Он может шутить-нет, в этот момент он не шутит.
15. Подходит врач. Теперь Эйнштейну, чтобы приехать к своей душе, придется садиться в машину и даже вызывать шофера, и что-то кому-то объяснять. Это сложно - ну, в его обстановке это сложно. Много звонков по его мобильному члену. Но его тянет - конечно, тело тянет к душе. А Дарвин - он ведь будет и в городке, но теперь место, где они смогут сойтись, будет только в клинике. И хорошо, что он там, хоть как-то определились. Понятно, что где. Эйнштейн едет назад со своим мобильным… ну, понятно. Шофер делает: ту-ту-у-у! - ему же всё равно, дорога идет вниз или вверх. А Дарвина раздевают, укладывают. Ему хорошо. Он дух. И всё. Вся история.
Приложение 1
Рассказ о первом путешествии в Мексику - за пейотом
Я хочу описать свое путешествие зам пейотом в пустыню близ известного города Real de Catorce на севере штата San Luis Potosi в Мексике. Ничего особенного не было в этом путешествии, скажу сразу; это просто путешествие, то есть trip, но что-то тянет меня к рассказу.
… Итак, я приехал в Техас и стал жить в нем, часто сталкиваясь с кактусами, с пейотом, его следами, людьми, книгами - вокруг, чувствуя, что это "его земля". Мексика была под боком, и вот я поехал туда в первых числах апреля, выбрав горы Barranca del Cobre на северо-западе и индейцев Тарахумара ни по какому особенно резону. За пару месяцев до этого я прочитал - вот это важно - книгу Barbara Meyerhoff "Peyote Hunt" - о других индейцах, Уичоль, и их священном, почти ежегоднем походе за пейотом. Они живут на западе Мексики, в горах Sierra Madre, а идут за ним в центр континента, в пустыню, в священную для них страну Wirikuta. Это недели три дороги, если пешком (как они, понятно, всегда ходили - но сейчас часто ездят). Путешествие это-паломничество-очень цельно по структуре, наполнено ритуалами, законами и табу, повторяет мифологическое путешествие предков и т. д. Оно очень сурово физически построено, плюс ко всему мало еды и сна. Уичоль совершают его и сегодня, иногда беря с собой близких им белых, как сто лет назад знаменитого Карла Люмхольца (скандинавского путешественника), саму Барбару Мейерхофф, и есть еще примеры. Уичоль очень близки с пейотом, и в этом они, пожалуй, уникальны. Многие индейцы едят его, но реже и часто со страхом (может быть, плохое слово - во всяком случае, будучи от него значительно дальше). Уичоль делают совершенно потрясающие (по-моему) вещи из шерсти (yarn painting, разноцветная шерсть наклеивается на плоскую основу, выглядит как картина) и из бусин, бисера (какие маски!), и пейот часто фигурирует прямо в центре их произведений. Тарахумара, к которым я ехал, по слухам, чаще покупают пейот у них, чем собирают сами.
Итак, в первый день в Мексике (я ехал автостопом из Монтеррея на северо-запад) местный парень, без вопросов с моей стороны, показал (и даже записал) мне несколько мест в окрестностях, где растет пейот. Я не стал (и не думал) ехать ни в одно из них, я продолжал двигаться к Sierra Tarahumara. На третий день я стоял у ручья уже в этих горах, в глуши, и наблюдал, как индейцы вынимают камни из ручья (зачем - так и не понял). Я что-то им подарил и на очень слабом испанском (увы!) попросился - нагло - ночевать. Они очень бедно живут, на грани голода, и ночевал я в том, что трудно было назвать домом - доски с щелями как крыша, посередине костер, рядом деревянная лежанка. Они и кормили меня (пиноле - размолотая кукуруза в воде с сахаром) и чая, который мне понравился (кусочки коры корицы), дали с собой. Я спрашивал хозяина о медицинских растениях. Он показал мне одно-другое (все незнакомое), а затем вытащил Hikuri-маленькую горстку сухого пейота. Меня поразило, как он был завернут - и в материю, и в кульки. Там ничего, насколько я видел, так не содержалось, полная нищета (и равнодушие) в вещевом смысле.
Следующие несколько дней я работал (волонтером) в детском отделении больницы для индейцев в городе Creel. Это было очень здорово. В промежутках учился стучать на барабане, который купил у индейцев в другой деревне. Однажды вечером на городской площади я услышал прекрасные барабаны и увидел компанию ребят, хиппиобразных, очень симпатичных. Я принес свой барабан и "вошел в круг". Все они были мексиканцы, я почти не мог с ними разговаривать, но чувствовал их свежий и прекрасный дух и хотел побыть с ними. Они пригласили, полночи я сидел с ними, курящими марихуану (в какой-то момент пришла полиция, нас ставили к стенке и обшаривали, но потом спокойно ушли, и веселье продолжалось). Наутро я зашел из госпиталя с ними попрощаться и уехал в ту же деревню, где был раньше, поглазеть на празднование Semana Santa (Пасхальной недели), которую индейцы Тарахумара очень своеобразно справляют, с процессиями, костюмами, раскрасками, бегом по горам и финальной пьянкой, и так несколько дней. Меня хватило на два дня. Когда я возвращался в Creel, мне казалось, что путешествие подходит к концу, что я еще повожусь с маленькими в больнице дня 2–3, а потом отправлюсь назад в Техас.
Я не ожидал встретить ту же компанию в городе, они собирались уехать на юг, но тут же налетел на них на главной улице (они плели фенички и их продавали). Я опять пристал к ним. Вечером одна из них, Кристина, сказала, что они собираются постепенно дрейфовать на восток и на юг, в пустыню Сан Луис Потоси, а потом вообще в Оахаку и Чиапас. И позвала с собой. Я возбудился. Деньги у меня кончались, но время было. Я спросил, все ли они туда едут (их было семеро). Она вскинула голову и сказала: "Я - еду".
Через пару дней мы стартовали, разделившись на четверки. Я уже ездил по этой горной дороге, тогда нас брала почти первая машина. Теперь не останавливался никто (дело было не в количестве нас, потому что там почти все машины - trucks, и берут, не глядя, в кузов).
С мелкими подвижками мы проторчали на дороге целый день. Под вечер, к закату, остановилась машина, ехавшая в противоположном направлении, и нам предложили вернуться в Creel. Смешное такое искушение.
Через три минуты после того, как мы отказались, мы уже ехали на свой восток по безумно красивым горам, которые становились все выше, а каньоны все глубже. Потом мы не могли встретиться с остальными (почти весь следующий день), потом все решили слазать в Sinforosa, самый огромный, по-моему, каньон в этих горах. Они все были настоящие бродяги и ОЧЕНЬ не торопились. И то, что в рюкзаках они таскали книги, скажем "Театр абсурда и абстрактное искусство", добавляло им сладости в русских глазах. (Насмотревшихся на USA.) Но дня через два-три я понял, что мы ОЧЕНЬ долго будем ехать в пустыню. По ходу дела, мы спустились в каньон (его глубина по вертикали - почти 2000 метров). Там растерялись все. Легкомысленные особы. Я успел отыскать Кристину и шел с ней. Потом мимо пробежал парень, осознавший, что потерялась его девушка. Потом я еще кого-то видел далеко внизу… Охваченный символическими фантазиями, я видел это как испытание на сплоченность в священном путешествии, которое для меня уже началось. Я уже шел за пейотом. Кристина думала то же самое. Я понимал ее лучше других, и мы разговаривали про Уичолей, о которых она знала, конечно, гораздо больше. К вечеру мы решили выбираться и продолжать путь на юго-восток сами, если другие не присоединятся. Выбираться было не очень легко. Это был реально не один каньон, а много. На закате мы услышали крики той самой девушки, которая потерялась утром…