Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура - Илья Виницкий 18 стр.


Наконец, он прощается с поэтами – чадами мудрости и вдохновения, представляющими разные века и страны (Гаврила Романович ни с кем делить своего полета не желает: один Державин). У Хвостова:

Различья стран не знаю, не ищу:
Собор Римлян, и Флакки, и Мароны,
Софоклы, Пиндары, Анакреоны,
Шекспиры, Шиллеры, и Гете, и Бейроны,
И Ломоносовы, и тонкий Боало,
Который шучивал остро и зло,
Обыскря всю идеями вселенну,
Внемлите песнь, восторгами внушенну,
Услышьте чувств избыток вновь,
И благодарность и любовь! [там же]

Последние слова (рефрен всего стихотворения) представляют собой эссенцию нравственной и поэтической философии Хвостова – это его завещание миру. В самом деле, стихотворное "Прощание поэта с землею" мыслилось автором как его лебединая песня или, как он выразился в письме к П.А. Плетневу, недавно опубликованном А.Ю. Балакиным, "духовная состаревшегося певца" и его "отголосок при смерти" [Балакин 2015: 82].

В 7-м томе своих сочинений, выпущенном, по его словам, "единственно с тем, что Автор не желает утаить от современников ни одного из произведений своих и также понятий, чувств и обстоятельств, которые внушали ему стихи во время долговременной жизни", Хвостов дополняет свое "Прощание" еще двумя "куплетами" – обращением к Кубре, на берегу которой "костьми, земных сует с отрядом" он, согласно данному обету, ляжет рядом со своими родителями, и Христу, Спасителю Мира:

С земной прощаясь красотою,
Тебе, дыша одним Тобою,
И смерть, и жизнь я посвящу [VII, 25].

На этой высокой ноте – стихотворение представляет собой компендиум его поэтических тем – он должен был бы умереть, но вновь выжил и златой лиры своей не повесил.

Лирическое самовознесение графа Хвостова, написанное в соревновании с давно улетевшим Державиным, немедленно вызвало ироническое замечание другого поэта-патриарха, Ивана Ивановича Дмитриева. "Говорит, что он скоро полетит весь в лучах, – писал он Свиньину о полученном от графа прощании с землею. – Это любопытно было бы видеть. Но вы, верно, уже получили его афишу. Пожелаем ему погостить еще в подлунном мире и потужить о Готье и Калайдовиче (Константине). Первый скончался перед праздником, а о последнем сейчас принесли мне известительный билет от бедной жены его" [Дмитриев 1895: II, 304].

3 июня 1832 года князь Вяземский сообщает И.И. Дмитриеву забавный анекдот о дряхлом Хвостове, публично упавшем и растянувшемся на земле на Елагинском гулянье, садясь в свою коляску:

Жена завизжала и весь народ бросился смотреть его и слушать ее, но все обошлось без беды, и графа подняли как ни в чем не бывало. Приключение это вероятно будет воспето самим Хвостовым. Был и другой случай под деревом в Летнем саду. Впрочем, бедный Хвостов жалок: он так дряхл и расслаб, что недолго осталось ему публично падать и писать [Дмитриев 1898: 115].

(Злые они все-таки были, коллега: вот другой старик, чувствительный князь Шаликов, "как душа любящая", сочувствовал, по воспоминаниям его вдовы, судьбе Хвостова – человека, чью грустную одинокую старость "согревала литература" [Шаликова: 146].)

Дмитриев отвечал, что ему жаль графа, "но ему падать в привычку, и по мне лучше спотыкаться, чем, по словам его "Прощания с землею", отваживать себя на полет в Ампирей, не в пухе горацианского лебедя [явная отсылка к державинскому "Лебедю". – И.В.], но лучезарным". "Вероятно, – ехидничает Иван Иванович, – это аллюзия к старому его глазетову кафтану, который он сберег по выходу из камер-юнкеров. Прощайте, пока он собирается лететь, я поползу [аллюзия на знаменитую апофегму Хвостова "ползя, упасть нельзя". – И.В.] осматривать вчерашнюю садку вокруг моей новой беседки, хотя и помню passe encor de bâtir, mais planter; mais planter à cet âge!" [Дмитриев 1898: 50]. Французская фраза, завершающая этот пародический этюд, – цитата из упоминавшейся выше басни Лафонтена о восьмидесятилетнем старце, сажающем сад ("Un octogénaire plantait…"). В собственном переводе Дмитриева (1795) эта сентенция звучит так: "Добро бы строить, нет! садить еще хотел!" [Дмитриев 1967: 226].

Давайте представим себе, коллега, летящего в образе лебедя octogénaire Хвостова, – в старом екатерининском камзоле, с орденами Святого Иоанна и Святой Анны, с кипой стихов в поредевших зубах, с подзобком на груди, подогнутыми в парении коленями, – русского Горация и Боало, уродца, шута, Самхвалова, Балдуса, Бавия, Мевия, Эзопа. С одной стороны Балтийское море, с другой Сардиния, и вон уже и русские избы виднеются, тихая речка катится, дом синеет вдали, и те, кто всего дороже, машут ему руками. Но выше, выше! Кто это там впереди? Державин летит и тоже поет песнь Богу. А кто там сзади, коллега? Жуковского лебедь машет дряхлыми крыльями. А за ним летят арзамасские гуси-лебеди, Вяземский в халате и с хлоралом. И Пушкин-соловей. И журнальные вóроны со своей падалью. И другие братья и сестры птиц. А это что еще за стерх с железными крыльями подлетает? (Нет, это не из нашей оперы. Вычеркиваем.) А мы, славяне, гунны, скифы и прочая чудь, остаемся внизу ползать, как Дмитриев… Извините, коллега, что как-то разлетался тут гоголем…

Впрочем, умирать Хвостову было некогда. Он все еще надеялся на докторов и потому славил их в стихах и прозе. Так, в пасхальном письме к Жуковскому, написанном за несколько месяцев до кончины, он сообщает о том, что всю зиму страдал от жестокой простуды и геморроид, но Арендта "волшебный жезл" вновь отогнал от него смерть (очередная самоцитата), чтобы дать возможность создать новые стихотворения. Их воскресший старик и посылает своему адресату в качестве пасхального подарка [Жуковский 1875: 364].

Летом 1835 года по Петербургу распространились слухи о его кончине. Один молодой поэт тут же написал прочувствованную эпитафию, в которой перечислил заслуги усопшего и предрек ему вечную память:

Оплаканный своей семьею,
Земле холодной предан ты,
Но старца с пылкою душою
И поэтически младою
Забуду-ли когда черты?
Ты твердый памятник оставил,
Себя потомству закрепил,
Быв гражданином честных правил,
Ты муз и Аполлона славил
И слово русское любил. ‹…›

Но граф вновь выжил и в знак благодарности пригласил молодого автора этих стихов на свои литературные среды.

До самого последнего времени, всем недугам назло, Хвостов работал над материалами к восьмому тому своих сочинений и завершением одного из своих главных трудов – биографического словаря русских писателей (довел его до литеры "Ш"). Меньше чем за месяц до смерти он "со страхом и трепетом" посылает цензору Никитенко первую часть словаря, который он представляет как личные воспоминания о минувшем поэтическом веке: "Мой словарь не иное что, как собственные мои записки о знаменитых происшествиях каждого автора, то есть, что я о каждом современнике чувствовал и думал, и отнюдь не постоянное для потомства суждение". В письме к Никитенко он выражает надежду на то, что словарь напечатают через год ("ибо я тороплюсь") [Никитенко: 587].

Смерть Хвостова прошла практически незамеченной. Лишь в "Северной пчеле" появился маленький некролог, впоследствии перепечатанный в других изданиях: "22-го Октября [1835 года], скончался здесь в С. Петербурге, на 80-м году от роду [округлили возраст немного. – И.В.], Действительный Тайный Советник Граф Дмитрий Иванович Хвостов, Член Российской Академии и многих других ученых обществ, известный Российской публике благородною и пламенною любовию к отечественной Словесности и многочисленными своими литературными произведениями". И еще в отчете Российской Академии наук 1836 года, включавшем огромный некролог академику А.К. Шторху, Хвостов вскользь упоминается в числе членов, похищенных смертью в прошедшем году (а ведь Академии Дмитрий Иванович отдал без малого полвека). Да еще Иван Дмитриев вспомнил в письме к Свиньину от 26 ноября 1835 года о своей последней встрече со старым приятелем, над которым он смеялся тридцать лет и три года:

…увы, не предчувствовал тогда последних дней графа Д.И. Хвостова. По приезде моем он после тяжкой болезни уже в состоянии был сидеть в креслах и долго беседовать со мною. Возвратясь же в Москву, я получил от него два письма, в обоих писал ко мне, что ему день ото дня лучше и с последним прислал сочиненную им мою биографию, которую намерен был поместить в словаре русских авторов, издаваемом каким-то обществом, где вероятно он был главою [Дмитриев 1895: II, 319].

Вот и весь реквием. А ведь совсем недавно наивный Хвостов писал ему о своей тайной надежде:

Смерть истинной любви не косит,
Осиротевший дух возносит
В чертог нетления святой.
Закону следуя природы,
Как отживу мои здесь годы,
Ты, давний собеседник мой,
Почтишь меня своей слезой [VII, 126].

А еще спустя много лет один враль-мемуарист предал тиснению глупый и фантастический анекдот о смерти Хвостова, якобы рассказанный ему Воейковым (впрочем, тот на такую гадкую выдумку вполне мог быть способен):

Граф Хвостов умер в 1835 или 1836 году при престранных обстоятельствах: он чрез министра двора Князя П.М. Волконскаго испрашивал себе дозволение однажды осенью осмотреть подробно Александрию близ Петергофа в тех видах, чтобы потом воспеть это интимное царское летнее жилище. Государь посмеялся и велел исполнить желание знаменитаго всевоспевателя, т. е. предоставить ему подробный осмотр Александрии. Но увы, Александрия осталась не воспетою графом Хвостовым, который столько же любил строчить вирши, как естъ лaкoмыя блюда кaкими был по повелению державнаго хозяина в Александрии угощен по-царски. У старика 85-ти летняго (sic!) сделалось несварение желудка и он через два дня умер, не успев воспеть Александрии… [Бурнашев: 48].

Поэт, переживший и оплакавший в своих сочинениях и многое, и многих, не удостоился ни одной посмертной поэтической эпитафии, ни одного прозаического панегирика.

Дорогой коллега, я хочу исправить эту историческую несправедливость. Давайте встанем и почтим память барда славных дней Екатерины, Павла, Александра и Николая, певца Ломоносова, Суворова, Сусанина, Минина, Пожарского, Багратиона, Кутузова, Кубры, Невы, Екатерингофа и Темиры; Сардинского графа, действительного тайного советника, сенатора, члена Государственного Совета, члена Императорской Российской академии вскоре после ее основания и славной Падуанской академии, почетного члена императорских университетов Московского, Виленского, Харьковского и Казанского, обществ испытателей природы и любителей российской словесности в Москве, любителей наук, словесности и художеств в Петербурге, Беседы любителей российского слова и Общества соревнователей благотворения и просвещения, члена вольного экономического и минералогического обществ, ордена Святой Анны 1-го класса кавалера и пр. и пр.

Дитя своего века, граф Дмитрий Иванович хотел быть во всем образцовым – сыном, мужем, другом, доверенным лицом, опекуном, подчиненным, начальником, помещиком, верноподданным, христианином, общественным деятелем и, наконец, поэтом. По сути дела, этот удивительный муж осуществил в своей жизни дворянский идеал столетия, которое было не только безумно и мудро, но еще и простодушно и добродушно (недаром главные герои его первой комедии носят имена Простосердова и Добромыслова). Ко всем, даже злющим своим насмешникам он относился по-доброму (обижался, конечно, но быстро отходил). Даже сука в его притче добрый человек ("Нашлася сука добрый человек").

Граф Хвостов любил скотов. Любил до самой до могилы. И чем же, чем ему соземцы отплатили? Насмешкой глупою и скрежетом зубов!..

А что, если Хвостов был прав и в своем идеале история литературы не что иное, как собрание прочувствованных записок о знаменательных происшествиях каждого почившего сочинителя, одна великолепная эпитафия?

Часть II
Прогулки с хвостовым

1. Творческие стимулы Хвостова

Как солнце на чреде полдневной
Лучами реки света льет;
Так в крепости взмужав душевной
Свой песнопевец путь течет;
Громовы тучи попирает,
И светом землю озаряет;
Как славный древних игр борец,
Зрит подвиг знатной, величавой,
Весь век он борется со славой,
И рвет из рук у ней венец.

Граф Д.И. Хвостов. Песнопевец

Зачем он дан был миру и что доказал собою?

Н.В. Гоголь. В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность

"Но, Илья, о чем же будет вторая часть Вашего затянувшегося отдохновения, если Вы уже в первой похоронили и отпели своего героя?" Отвечаю, коллега. Графа Дмитрия Ивановича при жизни хоронили и отпевали столько раз, что ему не привыкать. И сейчас выживет. Тем более что вторая часть как раз и будет о том, чтó он о себе оставил после кончины – свою поэзию, свою репутацию, свою философию жизни, свой голос и свой незабываемый образ. Хвостов умер? "Протестую! – как говорил персонаж одного романа об истинной и ложной литературе. – Он бессмертен!"

Я, кстати, говорю совершенно серьезно и принципиально. Знаете, коллега, вчера нам сказали, что автор умер, сегодня – что литература мертва, завтра скажут, что нас уже не существует. Но мы-то – пощупайте пульс – живы. Так, может быть, и литература жива? И автор все еще дышит? Отвечу таким критикам, скептикам и нытикам слегка измененными словами нашего графа: "Что ты отпел меня, слух этот, верно, лжив, – я жив!" Смотрите: вон же он, Дмитрий Иванович, скачет, как кузнечик, на тонких подагрических ножках вслед за Пушкиным и читает ему свои новые творения.

Что, враги, скажете, что это мои исследовательские галлюцинации? (В одном из масонских архивов я как-то нашел историю о кронштадтском офицере, который постоянно вел разговоры с тремя голосами в правом ухе и пятью в левом; на вопрос, вылечится ли он от своей болезни, те отвечали: "давно бы вылечился, если бы ты не пил".) Но тогда ведь и вас нет, ничего нет, ничего не будет и не к кому больше обращаться. Так что я credo quia absurdum.

Прочь, сомнения! Хвостов, гряди вон!

Илья Виницкий - Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура

А.Г. Ухтомский. Д.И. Хвостов. Литография // Морозов А.В. Каталог моего собрания русских гравированных и литографированных портретов. М., 1913. Т. 4. С. CDXLIII

У Бориса Эйхенбаума есть замечательная статья о творческих стимулах Толстого. Зачем он написал так много? Почему никогда не мог успокоиться и по многу раз переделывал ("колупал") свои монументальные произведения? Какая сила двигала им? По мнению Эйхенбаума, граф Лев Николаевич был одержим своего рода наполеоновским комплексом, то есть, когда работал, чувствовал, по собственному признанию, что "сорок веков" смотрят на него "с высоты пирамид" и что весь мир погибнет, если он остановится. Этот иррациональный творческий стимул Эйхенбаум назвал, используя выражение самого Толстого, "энергией заблуждения" [Эйхенбаум: 73] (исследователь, кстати, намекает, что подобной энергией заряжался в свое время и В.И. Ленин; удивительно, как только пропустили эту статью в 1935 году). Подобная "энергия заблуждения", как мы полагаем, питала и другого графа, неутомимого Хвостова. Только если хозяин Ясной Поляны называл свою сизифову работу страшной, то для хозяина Выползовой Слободки она была сладкой, хотя и трудной и неблагодарной.

Выше, коллега, я предположил, что "метромания" Хвостова была связана с его страстным желанием избежать забвения, остаться в своих творениях навеки, а если этим творениям суждено кануть в Лету, то запомниться потомкам хотя бы одной строфой, строкою или даже надписью на табакерке. Сейчас самое время остановиться на вопросе о творческих стимулах Хвостова подробнее, рассматривая последние в дорогом для нашего сердца культурно-психологическом контексте.

Назад Дальше