Косьбы и судьбы - Ст. Кущёв 11 стр.


Если вычеркнуть красным карандашом буквально несколько слов непосредственно о труде, что останется? Просто невероятно! – перед нами вязь эротических ожиданий и ощущений. И это только начало того самого "Косьбенного руководства"! Что идёт дальше, вообще не укладывается в ханжеский кругозор. Это описание…. оргии, со всеми оттенками понятными знатоку и ценителю: "…и чаще и чаще приходили те минуты бессознательного состояния, когда можно было не думать о том, что делаешь", "Это были самые блаженные минуты…".65

Описан любовный экстаз: с потом, страданием, крайним физическим напряжением рук, ног, всего тела, сладостным животным бессознанием силы, восторгом победы в заключительном крещендо: "…Ты не поверишь, какое наслаждение!".66 Такими счастливыми, такими сладостными эпитетами, "штатные" любовники романа "не располагают".

Вот в чём отгадка – очередной перевертыш! Наше "Руководство по эксплуатации" оказалось… "Кама-Сутрой" по ремеслу! Вот зачем Толстой проводит нас по мельчайшим подробностям, по всем оттенкам косьбенного приклада и сноровки! Толстовский практикум "косьбы" – одно из доказательств. Чего?

Бедная, бедная Русская ПЦ! Она, в детском своём прозябании, всё грозила, всё одёргивала, не смей, мол, на Христа… Разве на Христа?! Толстой восстал на самого Яхве! Толстой-богоборец, Толстой-Прометей, вопрошает: "Труд, сущностно труд – проклятие или благо? Что ж ты, с кривой ухмылочкой, суешь нам: "В поте лица твоего будешь есть хлеб твой…"?!67

– "Врёшь! Не возьмёшь…".

Толстой посягнул на патентованную мудрость шумерских старцев. Ветхий завет, собравший всё сокровенное (а другого "тогда не держали") протоцивилизациий Междуречья до сих пор всё грезит о "дольче вита". Но только по-русски могли у Циолковского родиться слова: "Земля – колыбель человечества. Но нельзя же вечно жить в колыбели!" Толстой – первый, кто свободно, по-философски обратился к труду, как к сущему.

Но с тех пор разве что-то изменилось в понимании причин поведения поместного дворянина, аристократа высшего света, нежели как чудака… "в толстовке"?

Тот же Маклаков вспоминает: "Гимназистом 2-го класса я с братьями, по случаю дифтерита в семье, был помещен на житье к другу отца, московскому губернатору В. С. Перфильеву (прототипу Стивы Облонского); его жена, Прасковья Федоровна, была дочь знаменитого "Американца" графа Толстого (увековеченного Грибоедовым), дальнего родственника Льва Николаевича. Раз в их гостиную вошел господин в блузе и высоких смазных сапогах; уже после его ухода я узнал, чтоэто. был Л. Н. Толстой На вопрос о его странном наряде

Прасковья Федоровна объяснила, что Л. Толстой оригинал, вечно юродствует, что сейчас он вздумал подражать простому народу; при этом добавила, что для такого гениального писателя все простительно, но что мы, дети, не должны с него обезьянничать".68

Толстой посмеивается над собой в "Анне…": "…встретил твою кормилицу и сондировал ее насчет взгляда мужиков на тебя. Как я понял, они не одобряют этого. Она сказала: "Не господское дело". Вообще мне кажется, что в понятии народном очень твердо определены требования на известную, как они называют, "господскую" деятельность. И они не допускают, чтобы господа выходили из определившейся в их понятии рамки". Но то, что сам Толстой прощал крестьянам, извиняет ли "образованных людей" его, да и не только его времени?

Как научиться понимать другого человека? А ведь, до темноты в глазах – нет на свете ничего важнее. Часто только от этой способности, только от степени сопричастия себя – судьбе другого, может происходить как самое большое счастье, так и самые великие преступления, когда находятся люди, обрывающие эти связи одну за другой, чтобы низринуться в бездонную пропасть ужаса.

А люди искусства ткут из этих связей гобелен художественных чувственно-смысловых отношений, чтобы каждый воочию мог увидеть на этом полотне самого себя. Но точно не ладно, когда нити рвутся и увязываются с чужим цветом. И где? В "литературном цехе", от "инженеров душ" пошла халтура. Толстого не понимали? Да когда же придёт это время понимания, когда сейчас характерная примета времени – глухота, поражает даже лучших? Не для того ли есть крутые повороты, чтобы понять, что перед ними надо сбрасывать скорость? То есть нельзя взрослому человеку поверхностно объяснять сложные вещи!

Татьяна Толстая – крепкий, добротный литератор. Художественность, проницательность, ум, что ещё надо, кроме осторожности: не давить всегда на "газ"? Не в добрый час в рассказе "Любовь и море" прибегла она к цитате из отдалённейшего, но всё-таки, родственника, Льва Толстого. Хотя дело пошло вкривь ещё при обсуждении мотивов "главного подозреваемого" – Антона Чехова.

И, что любопытно, её собственный, отдельный тезис вполне хорош: "Вопреки расхожему мнению, неглубокому, как все расхожее, любовь существует не для продолжения человеческого рода". Из этого можно развить замечательное эссе, только надо не забыть отличить "любовь" ("стратегию", коя по силам только избранным) от "влюблённости" ("оперативного прикрытия"), необходимого всем.

К сожалению, дело обернулось иначе. Её вопрос посвящен Чеховской "Даме с собачкой": "Зачем Чехову в рассказе о любви, внезапно случившейся с людьми, которые ее никак не предвидели и не ожидали, понадобилось это отступление, поэтическое размышление о вечности [природе], равнодушной к нашему существованию? И почему в этом равнодушии – залог спасения?".

Всё для того, чтобы сделать такой вывод:

"Однако надо вернуться к вопросу, заданному нами в самом начале: почему же в равнодушии природы – залог спасения? Спасения от чего? В чем гибель, от которой мы хотим спастись? И ответ, как ни странно, будет такой: гибель – в любви. Равнодушие природы – залог спасения от любви, обещание, что все пройдет, и любовь тоже пройдет";

"Спасение – в забвении, в смерти чувства, в смерти любви";

"Спасение – в полном равнодушии древнего, как мир, моря к жизни и смерти каждого из нас";

"Дерево еще в цвету, но секира лежит у корней. Всмотревшись в текст, мы с ужасом обнаруживаем возможность смерти, ее тень, трупные пятна, проступающие сквозь цветущий румянец: да, несомненно, они тут. Эта мысль невыносима для сердца, мы не хотим, чтобы умерла любовь Гурова и Анны Сергеевны. Мы очень просим кого-то, чтобы этого не случилось…";69

Итак, Чехов записан в декаденты и, вероятно, только по предполагаемой слабости характера, неполные:

"Но Чехов двоится и ускользает от ответа и здесь: смерть возможна, но не обязательна, может быть, ничего плохого и не случится, может быть, эти двое удержатся и не умрут…";

"Этой двусмысленной в каждом слове, "муаровой", одновременно безутешной и утешительной фразой заканчивается рассказ".70

Да не решил ли поиграть "в декадента" сам автор? Придётся разобрать, как получилось, что он выбирает и не тех попутчиков, и не тех противников. Очевидно, что это следствие того самого непонимания, которое, как тина "затягивает" даже яркую художественную впечатлительность.

Всё начинается с классического "женского" упрёка (кстати, опровергаемого заурядным народным говорком, почти "похабием" и, тем не менее…: "если… не захочет…"). А проще, кто виноват? По её мнению:

– "Гуров только что склонил к адюльтеру замужнюю, неопытную молодую женщину, которую он нисколько не любит и через несколько дней забудет навсегда. Это немножко нехорошо, но очень по-человечески. Он сам понимает это, но не очень расстраивается и будет продолжать вести себя точно так же и сегодня, и завтра, ибо ничего больше не умеет, ничего другого не знает";

– "Гуров принадлежал этой жизни в полной мере, сам много пил, ел, говорил, заводил романы с разными женщинами и получал удовольствие от полноценности своего существования";

– "Это – модель гуровского обращения с женщинами: ласково поманил, а когда подошли поближе, погрозил";

– "…терпеливым равнодушием мужчины, пережидающим, пока посткоитальная скука пройдет";71

Но всё это совершенно противоречит образу Гурова! Который есть в высшей степени нравственно порядочный человек. Но как же его бесчисленные связи?! Как же: "о женщинах отзывался почти всегда дурно, и когда в его присутствии говорили о них, то он называл их так: "Низшая раса!"?72

И, тем не менее, Гуров ни в коей мере не похож на плотского соблазнителя, который привиделся Татьяне Толстой. Гуров – глубоко несчастный в личной жизни человек: "Его женили рано…и теперь жена казалась в полтора раза старше его". Он настолько же соблазнитель, насколько и соблазняем: "В обществе мужчин ему было скучно, не по себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но когда находился среди женщин, то чувствовал себя свободно и знал, о чем говорить с ними и как держать себя; и даже молчать с ними ему было легко. В его наружности, в характере, во всей его натуре было что-то привлекательное, неуловимое, что располагало к нему женщин, манило их; он знал об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла к ним".73

Чехов недвусмысленно оправдывает его: "Гуров рассказал, что он… по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда-то петь в частной опере, но бросил…".

Мало того, что банковский служащий не забывает об "академической наклонности" своего образования и, значит, ценит это ощущение; оказывается, он – драматически не состоявшийся артист! Все его "прегрешения" – обычная взвинченность чувств артистической богемы, которая проявляется порой вот таким предосудительным со стороны образом, но извиняемая обоюдно (!) счастливыми участниками.

Не может быть верной такая фраза писательницы: "Совершенно неважно, по большому счету, что Гуров и Анна Сергеевна "согрешили"". Гуров-то уж точно не грешил: "…при всякой новой встрече с интересною женщиной…"; "… всякое сближение, которое… так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением…". В этом есть, может быть: "среда заела", да неумение распорядиться своей судьбой. Но поругания морали здесь нет ни на грош!

Так же совершенно противоположно настоящее значение сцены "вечной природы". Во-первых, неверно, что: "С чеховским героем происходит ПРЕОБРАЖЕНИЕ, без всякой причины, без всякого объяснения, нипочему".74

Пробуждение – да, но не преображение, и как раз по особой причине. Оба они: и Гуров, и Анна, давно были готовы к любви. Им надо было только встретиться. Оба они уже располагали средствами любви. Она – безупречной искренностью сильного чувства. Он – тонкой душой артиста, способного оценить и внешнюю красоту, и красоту каждого движения такой глубокой души. Не так мало!

Только после их соединения, оказвшегося и духовным, Гуров, на прогулке в Ореанде, впервые поднимается вровень к природе, как всему сущему. Он становится способен постигать и её по-человечески духовно. Да так потом и повелось…. Подтверждение? Пожалуйста: "Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем". Морем – красотой внешней, открывшейся им, а не своим сладострастием! Или "Почти каждый вечер попозже они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы".75 То, что это не момент чувственного обострения подтвердится потом высшей степени поэтическим разговором Гурова с дочерью о "верхних слоях атмосферы".

Татьяна Толстая запутала сама себя, она пишет: "Ведь это едва ли не единственный рассказ Чехова, где люди, наконец, глубоко полюбили друг друга"… и тут же суёт ему в руки декадентскую склянку с эфиром!

Это не только прекрасный рассказ о любви, но это ещё и столь характерный пример социальности Чехова. Ведь конфликт противостояния не в самих героях – их чувства более чем определены. Но в устройстве самой жизни, которой ещё долгонько придётся подтягиваться, чтобы не мучить лучших…. Почему Гуров не может стать писателем, не зря же он филолог? Или певцом – понимаете ли Вы, что значит обладание голосом? Какая это чувственная и радостная страсть? Не потому ли, что приходится иметь "в Москве два дома…"?

И какая роль здесь отводится Льву Толстому? Увы! самая обидная. Им, словно могильной плитой, приваливают трепыхающегося Чехова: "Оскорбительное и, скажем даже, тупое бесчувствие "здорового" по отношению к "больному" сказалось в том непонимании, которым встретил чеховский рассказ его современник, Лев Толстой. 16 января 1900 года он записал в дневнике: "Читал "Даму с собачкой" Чехова. Это все Ницше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, т. е. почти животные".

Это – поздний Толстой, воображающий, что "миросозерцание" может удержать от порыва страсти, осуждающий природу за то, что она – природа, а не ясная, разумная позиция. Впрочем, на то он и поздний, на то и старик, на то и Толстой: уже тридцать лет, как он сам борется с живыми страстями, сначала своими собственными, а потом и с чужими, но побороть никак не может. Удивительна же эта запись потому, что принадлежит перу автора "Анны Карениной", поставившего к роману эпиграф: "Мне отмщение, и Аз воздам", а теперь забывшего, что воздаст действительно Бог, а не перегоревший и много грешивший старик из Ясной Поляны. Удивительна она и потому, что усмотреть в отношениях чеховских персонажей ницшеанство и торжество животного начала может только безумный. Или, наоборот, слишком разумный человек, разумный до бесчувствия. Словно бы Толстой не прочел чеховскую фразу в финале рассказа: "Прежде, в грустные минуты, он [Гуров] успокаивал себя всякими рассуждениями, какие только приходили ему в голову, теперь же ему было не до рассуждений, он чувствовал глубокое сострадание, хотелось быть искренним, нежным…".76

Поразительно! На наших глазах холодное спекулятивное рассуждение "раскатывает" явно выписанную и совершенно противоположную эмоциональную правду двух великих писателей!

Чехов как художник, сам бесподобен, но Толстой, кроме того, ещё и "кое-какой" мыслитель. И чем более такой человек опережает своё время, тем большим чудаком кажется окружающим, да, зачастую, и в более парадоксальную форму он вынужден облекать свои мысли, чтобы хоть как-то пробить стену непонимания. Но даже в своём "Дневнике" он не может спастись от навета!

Смысл его записи прямо обратный, заявленному Татьяной Т.! Он прекрасно понимает "объективную" природу истинного художественного таланта, сочувствует Чехову и горько сокрушается о той передряге, в которую тот попал со своими героями.

Объективность в том и состоит, что художник "сочиняет" героев не абстрактных "из головы", а живущих современным "духом времени". В этом настоящий писатель неотделим от своего творчества и тем несёт "вину" своего времени. Толстой абсолютно прав! Единственно, что это не "ницшеанство", а "предницшеанство". Ницшеанство переходящее в реальность начнётся с Максима Горького. А герои Чехова знамениты как раз тем, что всё понимая и чувствуя, они уже ничего не могут сделать: ни переквалифицироваться в Шопенгауэры (кстати!), ни нарезать вишнёвый сад на дачные участки, ни купить три железнодорожных билета до Москвы…. И это не никак не паноптикум уродов, это беда обычных, прекрасных людей, попавших в "петлю истории".

Толстому остаётся только (вздохнуть, плюнуть, "крякнуть") о несчастном поколении в котором утрачен дух молодечества. Они настолько ослабели в делании "добра" отделяя "зло" (набрались "ницшеанства"), что позабыли дедовские заветы. Да, выкрасть поповскую (губернаторскую) дочку, и вся недолга! А там – на тройке… авось не догонят! Это – добро, ибо любы они друг другу.

Те же, кто утратил инстинкт жизни, и делаются "животные". Только это не те животные, которые "звери", а те, которые бессмысленный скот, что водят в поводу (здесь – "обстоятельства жизни"). Лев Толстой – горой за любовь. Особенно в том главном философском смысле, что любовь для него – безусловный повод к действию. Весь пафос обличения "безумного старика" развеялся в дым….

Только не надо и Чехова записывать в декаденты навязанной самому себе ложной идеи. Он тоже прекрасно понимает "правду жизни", но оттуда, где Толстой не сдаёт передовую линию обороны – любовь, он вынужден отойти на последний рубеж. Его единственный боец-… Чечевицын, ученик второго класса, – Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых из рассказа "Мальчики". Ведь они-то совершили задуманное! "… мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и всё спрашивали, где продается порох)", а ночевали: "На вокзале! – гордо ответил Чечевицын".

Рассказ датирован 1887-м годом. Весь этот порох Чечевицын употребит на первую и вторую русские революции…. Не будет другого выхода, его уже нет. А вы думали, что это детский юмористический рассказ? Да, и это тоже, но только как осколком зеркала пойманное отражение. Но когда все осколки собраны воедино, то целое зеркало обретает собственную ценность – свидетеля времени. Корёжить его – действительно, есть культурный грех антипросветительства. Тем более обидный, что разрушает то, что уже было хорошо сделано.

Любовь как воздух

Толстой был здоров нравственно и физически, любвеобилен, дееспособен, как старопоместный дворянин призванный "владеть душами". По одной фразе не понять: юношеская ли глупость, спесь, гонор, а может быть, духовный рост, врождённая или развитая человечность, сословная ответственность? Известен результат: "Уменье обращаться с подданными – немного лучше" Толстой Л. Н. "Дневник" 17 апреля 1851.

О себе, времени создания "Анны…", он пишет в "Исповеди": "…мне не было пятидесяти лет…, пользовался силой и духовной и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми – десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий".

Родиться аристократом и не употребить привилегий господской жизни? "Вспомнил свое отрочество, главное – юность и молодость. Мне не было внушено никаких нравственных начал – никаких; а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать – только из подражания большим" – Толстой Л. Н. "Дневник" 1 января 1900.

Сословное превосходство "хозяев жизни" позволяло безрассудно исполнять все предрассудки барства, пользоваться всеми настоящими и условными удовольствиями разврата, обеспеченного богатством: "Другой рассказ мне лично довелось слышать в 1911 году от ближайшего друга Толстого последнего периода его жизни – покойной М. А. Шмидт. Она рассказала, что однажды в то время, когда Толстой писал "Воскресение" (это было, вероятно, в 1898 году), его жена Софья Андреевна резко напала на него за сцену соблазнения Катюши Нехлюдовым. "Ты уже старик, – говорила она, – как тебе не стыдно писать такие гадости!" Толстой ничего не ответил на раздраженные нападки жены, а когда она вышла из комнаты, он, едва сдерживая рыдания, подступившие ему к горлу, обратился к М. А. Шмидт и тихо произнес: "Вот она нападает на меня, а когда меня братья в первый раз привели в публичный дом, и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал…".77

Назад Дальше