Что могло быть в уничтоженных им дневниках петербургской жизни, можно догадаться из станичной записи: "…завлекся и проиграл своих 200, николинькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно. Ездил в Червленную, напился, спал с женщиной; всё это очень дурно и сильно меня мучает…. Вчера тоже хотел. Хорошо, что она не дала. Мерзость" – Толстой Л. Н. "Дневник" 3 июля 1851.
Луначарский, как младший современник (со скидкой на большевистскую ангажированность), подтверждает такую характеристику: "В особенности ему присуща была половая страсть. Она была бичом его в течение всей его жизни, и эта борьба с похотью и быстрой сдачей всех позиций этой похоти играет в дневниках Толстого огромную роль".
"Наконец, картеж, кутеж охватывал его иногда с силой какого-то вихря, и он в течение нескольких месяцев кружился в последних кругах разврата, – конечно, главным образом тогда, когда был молод. Все это ясно отпечатывается в его дневниках и его произведениях. Грех, который производил на него самое большое впечатление, такое, что в поздние годы оно послужило источником его социально гениальнейшего романа "Воскресение", – это грех мужчины перед женщиной, властного мужчины перед приниженной женщиной".78
Но…речь не про обычного человека, которого подобный образ жизни растлил бы и нравственно искалечил. Ничто его не берёт: творческая машина работает на любом топливе: "О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с той грубостью. русского мужика, которая раньше неприятно подавляла меня…", "Больше всего он говорит о Боге, о мужике и о женщине".79
Эта бесцеремонная грубость означает только одно – необходимость отстранённости от "материала" первостепенной важности, который всегда в работе. И если надобно было на "женский вопрос" нагнать страху, у него находились хлёсткие слова. Ему-то доставалось "по всем линиям"!
Физически: в университетскую лечебницу он тогда угодил с гонореей. В Тифлисе (месте развесёлом) сидел сиднем:
"… я почти всё время был болен и неделю только что выхожу" – Толстой Л. Н. Письмо С. Н. Толстому и М.М. Шишкиной 10 декабря 1851. Тифлис.
Причина – подхваченный у старогладковской казачки сифилис: лечился, скучал, писал "Детство": "Болезнь мне стоила очень дорого… Помогай мне, сколько можешь. – Ты, может быть, думаешь, что я теперь совершенно здоров. – К несчастию, мне очень нехорошо [венерическая болезнь уничтожена, но невыносимо страдать меня заставляют последствия ртутного лечения (фр.)]. Можешь себе представить, что у меня весь рот и язык в ранках, которые не позволяют мне ни есть, ни спать. Без всякого преувеличения, я 2-е недели ничего не ел и не проспал одного часу. – Все они коновалы, шельмы. – Хорошо еще, что здесь воды, так я, Бог даст, и оправлюсь как-нибудь. Хотел было я писать тебе об очень интересном деле, но так устал, что пойду лежать" – Толстой Л. Н. Письмо
Н. Н. Толстому 10 декабря 1851. Тифлис. Морально:
– ".. Женщины слабы и хотят не только не знать своей слабости, но хотят хвастаться своей силой. Что может быть отвратительней" – Толстой Л. Н "Дневник" 2 января 1899.
– ".. У женщин только два чувства: любовь к мужчине и к детям, и выводные из этих чувств, как любовь к нарядам для мужчин и к деньгам для детей. Остальное все головное, подражание мужчинам, средство привлечения мужчин, притворство, мода" – Толстой Л. Н. "Дневник" 11 февраля 1901.
Однако, ни безрассудство юности у грани и за гранью допустимого, ни свобода зрелости не разрушили его нравственного чувства. Ему достало силы духа и тела не скатиться в расслабляющее сладострастие. Перемежающийся разгул, не способен вытеснить самые тонкие чувства, искренние и с безусловной потребностью души:
"Вечер 24 марта 1851 года Толстой провел у своего троюродного брата, князя Александра Алексеевича Волконского, женатого на Луизе Ивановне Трузсон. Л. И. Волконская, тогда привлекательная 26-летняя женщина, нравилась Толстому; его отношение к этой женщине было совершенно чистое и поэтическое. "Она для меня женщина, – пишет Толстой, – потому что она имеет те милые качества, которые их заставляют любить, или, лучше, ее любить, потому что я ее люблю; но не потому, чтобы она могла принадлежать мужчине. Это мне в голову не приходит". Любоваться ею, следить за выражением ее лица, за ее чувствами и мыслями, испытывать те же чувства, которые она испытывала, доставляло ему большое наслаждение. "Очень мне было приятно вместе смутиться и вместе улыбнуться", – замечает он и прибавляет: "Я люблю эти таинственные отношения, выражающиеся незаметной улыбкой и глазами и которых объяснить нельзя".80
"Все порывы души чисты, возвышенны в своем начале. Действительность уничтожает невинность и прелесть всех порывов. Мои отношения с Зинаидой остались на ступени чистого стремления двух душ друг к другу. Но, может быть, ты сомневаешься, что я тебя люблю, Зинаида, прости меня, ежели это так, я виновен, одним словом мог бы и тебя уверить. Неужели никогда я не увижу ее?" – Толстой Л. Н "Дневник" 8 июня 1851.
Те, кто составлял действительно близкий ему духовно круг общения, прекрасно его понимали. Например, младшая сестра жены, которая была прототипом Наташи Ростовой всегда с любовью поминавшая "Льва Николаевича, моего советчика, моего лучшего друга":
"– А как он про женщин говорил? Ты заметила? – спросила я.
– Я не люблю его взгляд на женщину, – сказала Дарья Александровна. – Не разделяю его. Он как-то не то с недоверием, не то с легким презрением смотрит на женский ум. Он не допускает равного ума с мужским.
Я задумалась. Я чувствовала, что-то в этом есть правда, но не совсем, а в чем разница – я выразить не умела.
– Долли, он не то что не допускает равного ума, но он всякий ум окрашивает по-своему. Положим, наш женский – розовый, а их, мужской – синий. Поняла?"81
В том и талант Толстого, что не в итоге…, а в самой жизни он успевал ухватить впечатление и выразить с равной степенью художественного совершенства весь диапазон отношения:
– через нейтральное: "Так как это влечение естественное и которому удовлетворять я нахожу дурным только по тому неестественному положению, в котором нахожусь (холостым в 23 года), ничто не поможет, исключая силы воли и молитвы к богу" – Толстой Л. Н. "Дневник" 20 марта 1852.
– от греховного: "…Встретил поздно обнявшегося казака с казачками и с удовольствием вспомнил о кутежах с женщинами. Особенно утро, когда выходишь" – Толстой Л. Н. "Дневник" 26 декабря 1852.
– до целомудренно прекрасного в возражении казака Ерошки колебаниям Оленина: "Где грех?.. На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться" – Толстой Л. Н. "Казаки".
Толстой в свободе творчества нуждался в полной открытости себя перед собой, но как её выдержать молодой жене, когда он заставил-таки прочесть, отчаянно сразившие её записи в дневнике?
Но у него своя игра, свой счёт. Результат замечательный: если того требовала художественная задача никто с такой проницательностью не обличал и не разоблачал гадость суррогатной "любви" как следствия привычек пошлости, разврата, насилия, убитой в мерзость, жизни.
Но это – взгляд человека, заявляющего права духовного здоровья, как настоящей, подлинной потребности, необходимой каждому. Он имеет мужество сделать вывод чести: только духовно слабые люди сваливают страдания любви на бедное бывшее животное в человеке и заявляют, что любовь – опасна, постыдна, подозрительна, легковесна, грязна (на всём этом успешно спекулируют порнографы). Нет, господа слабые люди! Любовь – прекрасный поединок, игра без проигравших, где требуется сила и ловкость, красота и нежность. Помогите юношеству целомудрием здоровья, не глушите своими порнографическими проблемами неспособности возбудиться – романтики нежного развития чувств в невинном продлении долгого предощущении будущей страсти. В любви место: здоровью, красоте, удали; к любви прекрасно приживается мораль, (зачатки этого просматриваются даже у наших животных братьев). То, что делает любовь бедой – в слабости, непонимании, неумении, духовной дряблости, эгоизме. По причинам, которые докучливо даже собирать воедино.
И, кстати, разве любовь не заслуживает вместо "сексуальной революции", революции эроса? Чего можно было добиться, лишь допустив свободу предотвращения деторождения (и то, условного)?
"…о свободной любви… хотелось бы написать… Главное, показать, что все дело в выгораживанье для себя возможности наибольшего наслаждения без думы о последствиях. Кроме того, они проповедуют то, что уже есть и очень дурно… Я, разумеется, против всякой регламентации и за полную свободу, но только идеал есть целомудрие, а не наслаждение" – Толстой Л. Н. Дневник 1 января 1898.
Супружеский союз долго шёл к признанию права на взаимную влюблённость. Сначала мешала подчинённость выгоде родо-племенных союзов, затем подчинённость выгоде "крепкого хозяйства", хоть крестьянского хоть монаршего. Только капитализм со своими вездесущими деньгами откупает часть свободы для брака по чувственной склонности. Но зато если раньше союз двух укреплял общество, был парой – для общества то теперь, став частным делом, лишь тешится изничтожением остатков всяческого домостроя, что так пугает (якобы только религиозный) фундаментализм… И они правы, но только в том, что любовный союз мужчины и женщины изначально не заложен быть в растрату на веселье своеволья, хоть это и обогатило сюжеты драм. "Сознательность" ответственности за чувство всё более испаряется из любовных отношений. Выяснилось, что цивилизация современности не в силах подступиться к окультуриванию того, чем пользовалось прежде. Самое чудесное время обогащения отношений, по сути, не в паре, а парой для общества, сейчас растрачивается духовно бесплодно, даже разрушительно. Мы поняли окончательно, какой это ужас – принуждение к любви. Но, избавившись от необходимости этого проклятия в отношениях, чем мы отплатили за обретённую свободу требовать любви, как непременного условия?
"… Я часто думал о влюблении, о хорошем, идеальном, исключающем всякую чувственность– влюблении, и не мог найти ему место и значение. А место и назначение это очень ясное и определенное: оно в том, чтобы облегчать борьбу похоти с целомудрием. Влюбление должно у юношей, не могущих выдержать полного целомудрия, предшествовать браку и избавить юношей в самые критические годы от 16 до 20 и больше лет от мучительной борьбы. Тут и место влюблению. Когда же оно врывается в жизнь людей после брака, оно неуместно и отвратительно" – Толстой Л. Н. Дневник 28 июня 1898.
Отождествив труд с красотой любви, которая была ему открыта, Толстой одухотворяет физическую сторону труда. Иначе, безусловной красотой любви он обосновал безусловную благую сущность труда. (Кстати, в шутку: нередко мужчины склонны "изменять" своим женщинам…. с любимой работой любой тяжести). Труд труден? Но и любовь – усилие!
Самая светлая сцена любви в романе не у дворян, а опять-таки на покосе – ив единении с трудом: "… Они недалеко от него навивали копну. Иван Парменов стоял на возу, принимая, разравнивая и отаптывая огромные навилины сена, которые сначала охапками, а потом вилами ловко подавала ему его молодая красавица хозяйка… Молодая баба работала легко, весело и ловко… Она сначала расправляла его, всовывала вилы, потом упругим и быстрым движением налегала на них всею тяжестью своего тела и тотчас же, перегибая перетянутую красным кушаком спину, выпрямлялась и, выставляя полные груди из-под белой занавески, с ловкою ухваткой перехватывала руками вилы и вскидывала навилину высоко на воз. Иван поспешно, видимо стараясь избавить ее от всякой минуты лишнего труда, подхватывал, широко раскрывая руки, подаваемую охапку… Иван учил ее, как цеплять за лисицу, и чему-то сказанному ею громко расхохотался. В выражениях обоих лиц была видна сильная, молодая, недавно проснувшаяся любовь".82
Простой вопрос: пошлость ли любовь "у станка"? Очевидный ответ: камертон – труд. Похоть невоздержанности будет проявлена халтурной пародией труда. Но действительно трудящийся человек находится на вершине своей моральной чистоты. И любовь его будет такова же. Толстому это очевидно.
Может ли так быть? Пожалуй, ведь в труде сам человек всему – начало и конец. Он владеет своей сутью, с этой минуты сутью духовной. Да так, что своё воображаемое абсолютное отображение – Бога, мыслит, как Творца. Ему, как символу ощущения труда, как высшей и лучшей интимной ценности, он отдаёт сокровенную тайну – способность сознательного творения новой сущности. И, если есть на свете абсолютное зло – то это зло "халтуры" (сам дьявол – недоброкачественный ангел).
В известном смысле: халатность, головотяпство, заведомая демагогическая политическая ложь, стоят убийства, ибо сознательно дрянная работа это убийство духа самой человечности. Напрасно тешат себя лентяи, болтуны, лжецы и прочие лукавцы, примазавшиеся к тёплым "интеллигентным" местам, что их корыстная бессмысленная трескотня безвредна. За каждый липовый, глупый закон, ложный расслабленный умственно бред им предстоит расплатиться утратой своей личной сущности. Они при жизни превращаются в бездушное, ограниченно-рассудочное отребье.
Труд
Труд превозмогает неумение…, которое тем более, извинительно, когда выказывает желание и дерзновение. Неумение вызывает сочувствие и воспомоществование. Труд объединяет и уравнивает единственно желанным всем и всегда идеальным уравнением – в мастерстве. Где же ещё желать равенства? Ах, да – в любви….
Кстати, не следует обманываться "примитивностью" земледельческого труда. Он естественен человеку, это культурная форма развитие его природного состояния. Он "культурен" в целесообразности, он очевиден, он здоров, он может обобществляться и коллективизироваться. Ни один земледелец никогда добровольно не бросал своего дела. Земледелие первым создаёт хозяина и производителя.
"Казалось бы, что учение, требующее, прежде всего, перехода сельского рабочего от привычных, здоровых и веселых условий разнообразного земледельческого труда к нездоровым, унылым и губительным условиям однообразной, одуряющей работы и от той независимости, которую чувствует сельский рабочий, удовлетворяя своим трудом почти всем своим потребностям, к полной рабской зависимости от своего хозяина – фабричного рабочего, – казалось бы, что учение это не должно бы иметь… никакого успеха" – Толстой Л. Н. "К рабочему народу".
Но в земледелии есть то, что исторически постепенно стало не личным, но общественным грехом. Земледелец в "интимной близости" к плодородию природы так удовлетворён ею, и так лично способен к ней, что в любое время по сродству с землёй, может обойтись без общественного заведения. Земельный надел для него неотделим от самого смысла жизни. Эта автономность, власть перед голодом в борьбе за жизнь, даёт человеку достоинство личности с "патриархальным" объёмом прав.
Охотник может вообще ни иметь имущества – природа не знает нищих как убогих духом, напротив. (Дерсу Узала). Но появившаяся бедность всё ещё не может унизить земледельца, имеющего свою землю. Он, самый бедный – не имеет бедности социальной: все – хозяева, каждый – в ответе за космический оборот пахоты и сева.
Земля делает любого бедняка, имеющего свой клин земли, в самой главной сути – человеком, ещё ограниченным властью земли, но уже укоренённым в культуру постоянных отношений и равным любому. Ну и оброк с него можно взять только силой… – хозяин! Но возможно ли возвращение в него, как в общее прошлое? Нет, земледелие способно поглотить без остатка на любом уровне примитива. Ему надо, как образу жизни для всех, слишком много места; этого-то места и не хватило в России.
Молодёжи нравятся турпоходы, нравится крепнущее чувство товарищества и обостряющаяся чуткость к природе. Не надо воображать подобный практикум и для следующей ступени (получается, сознания) – земледельческой. Ведь они были – эти земледельческие молодёжные толстовские коммуны.
"Новоселов для этого дела собирался устроить колонию; он приобрел землю в Тверской губернии, Вышневолоцкого уезда, на берегу прекрасного озера.
На этой земле и должна была жить пробная колония единомышленников; при земле был сосновый лес, который он подарил крестьянам соседней деревни. Колонии пока еще не было, но Новоселов так увлек меня своей преданностью этой идее, что я принял его приглашение поехать к нему, пока там он один, и провести с ним несколько времени. И поехал я не один, а с нашим общим другом и товарищем по естественному факультету, сыном профессора органической химии, Марковниковым, который позднее стал 80 моим коллегой по 3-ей Государственной Думе. Мы там прожили около месяца…
Через немного времени, я уже не помню точно когда именно, окружающая колонию крестьянская среда сделала из ее существования совсем не те выводы, на которые рассчитывали члены колонии. Узнав, что соседние "господа" очень добрые и даже советуют "злу не противиться", двое из соседней деревни пришли и для "пробы" увели лошадь только на том основании, что она самим им нужна. В колонии велись переговоры: как на этот факт реагировать? Можно ли обратиться к властям? Было, конечно, решено на этот путь не вступать, но послать одного из своих, чтобы усовестить крестьян и отдать похитителей на суд самой деревни. На другой день к ним пришла вся деревня; колония торжествовала, думая, что в них совесть заговорила. Но они ошиблись: крестьяне пришли взять и унести с собой всё, что у них еще оставалось. Судьба мне позволила издали видеть попытку этих толстовцев и наблюдать, как жизнь оказалась сильнее".83
Но что-то здесь есть слишком серьёзное, что не выдерживает одной самодеятельности. А ведь такая практика поднимает самосознание на следующий уровень: не простого выживания, но труда как раз лучшего – совместного, и, главное, выработке чувства личной независимости. Человек, который конституционно имеет право в любой момент воспользоваться землёй, как сельхозугодьем, обучен этому, имеет воспитанное личное достоинство и выработанную трудом потребность в очевидности истины. Он скорее потянется за вилами, чем за бумажником для взятки и не будет чувствовать себя вечно обязанным чиновнику. Он становится свободным при условии неотчуждаемого права на независимое землевладение, с любой формой артельного объединения, ограждённое силой государства от посягательства.