Немецкая топика у Ломоносова: "приезжие музы"
"Молчите, пламенные звуки,
И колебать престаньте свет;
Здесь в мире расширять науки
Изволила Елисавет".
Продолжая цитировать оду Ломоносова, с которой мы начали рассказ о елизаветинской эпохе, следует подчеркнуть, что она представляла императрице целую программу ускоренного освоения недр и природных богатств страны, титанического развития промышленности (в особенности, горнорудной), распространения просвещения и наук от Невы до Амура – одним словом, возобновления петровской политики там, где она следовала аксиомам европейского Просвещения, в полном ее объеме.
Нужно сказать, что возврат к "петровской линии" был декларирован Елизаветой при восшествии на престол и очень охотно использовался ее пропагандистами в дальнейшем. Однако нововведения были весьма сдержанными, а преобразования – непоследовательными. В этих условиях, ода Ломоносова была, в сущности, предерзкой. Представляя желаемое как уже сделанное и осыпая императрицу за все это гиперболическими похвалами, автор по сути дела учил Елизавету тому, что ей надобно делать, и даже пытался понудить к чаемым преобразованиям.
Петербург в оде формально не назван. Только в седьмой строфе автор беглыми мазками представляет читателю недоумение Невы – или, скорее, ее богини – нашедшей свое течение стесненным стенами и зданиями (явно вскоре после основания Города), и довольно забавно вопрошавшей, не сбилась ли она с привычного пути к морю. На самом деле, вся ода представляла собой перечисление основных задач "петербургской империи" и экстатический гимн ее духу. Именно в этом смысле мы полагаем возможным рассматривать ее как полноправную часть "петербургского текста" .
Тем более любопытно, что, излагая с таким блеском действительно величественную программу – к тому же, вне всякого сомнения, глубоко продуманную и прочувствованную им – Ломоносов, в сущности, шел по следам одного из самых талантливых петербургско-немецких поэтов – а именно, Юнкера. Вопрос этот уже нашел себе проницательного исследователя в лице замечательного ленинградского филолога, Л.В.Пумпянского [220] . Следуя основным его выводам, мы можем восстановить события в следующей последовательности.
Ко времени возвращения Ломоносова из зарубежной командировки (1741), в Петербурге уже работали двое талантливых немецких одописцев – Якоб Штелин и уже названный Готлоб Фридрих Вильгельм Юнкер, исправно снабжавшие двор плодами своего вдохновения. С приходом к власти Елизаветы Петровны, "академические немцы" почувствовали приближение возможной опасности. События складывались так, что нельзя было исключить распространения репрессий с "правительственных немцев" на немцев-ученых. В таком случае, этим последним пришлось бы сняться с насиженных мест и возвратиться кому в Дрезден, кому в Вену – а там все места были давно заняты.
Нет, положительно проще было убедить новое правительство в своей полезности – причем полезности объективной. Ведь вокруг простиралась огромная страна, изобиловавшая природными богатствами. Национальных кадров почти не было – так кому надлежало поручить ее освоение, как не уже прибывшим в страну иностранным ученым и инженерам, промышленникам и и негоциантам? Примерно так рассуждали "василеостровские немцы" – и поручили Юнкеру довести свое общее мнение до правительства, в той форме, которая по условиям времени была наиболее убедительной, а именно, в пышной придворной оде.
Взявшись за эту задачу, Юнкер решил ее, и весьма успешно. Ода по случаю коронации Елизаветы Петровны была сочинена им в кратчайшие сроки, а ее чтение успели включить в программу торжественного заседания Академии наук 29 апреля 1742 года. Оно прошло с исключительным успехом. Лучшие строки оды были посвящены апологии "приезжих муз" – то есть наук, а также немецких профессоров, приглашенных в Россию их преподавать и разрабатывать. Ведь там, "где они безопасно обитают", – настойчиво толковал петербургскому двору немецкий поэт, – "Они составляют счастие стран, они – украшение корон" ("…und wo sie sicher wohnen \ Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen") – и он был услышан. У нас есть основания полагать, что юнкеровская ода сыграла свою роль в формировании экономической и научной программы елизаветинского двора.
Еще до опубликования, решено было перевести оду на русский язык, для чего академические власти обратились к адъюнкту Михайле Ломоносову. Только что приехавший из Германии, женатый на немке, прекрасно владевший немецким языком, он представлялся весьма достойным кандидатом. Сыграло свою роль и то, что он уже отличился на поэтической стезе, написав во Фрейберге и послав на родину "Оду (…) на взятие Хотина" и "Письмо о правилах российского стихотворства". Оба текста произвели в Петербурге некоторый фурор и имели весьма далеко идущие последствия, поскольку способствовали решительному переходу русской поэзии от силлабического стихосложения – к силлабо-тоническому, то есть великому сдвигу, получившему в отечественном литературоведении наименование "реформы Тредиаковского-Ломоносова" .
Напомним, что, практически не воспринимаемая теперешним читателем как стихи, "русская силлабика была естественным порождением русской культуры XVII в., контакт которой с Западной Европой осуществлялся прежде всего через Польшу. После петровских реформ культурная ситуация изменилась. Контакт с Западом стал более прямым, ближайшим культурным партнером вместо Польши стала Германия с ее (насчитывающей уже сто лет) силлабо-тонической поэзией" [221] . Нечего удивляться, что, привыкший к немецкой силлабо-тонике, полюбивший ее и решительно выступавший за ее перенос на русскую почву, М.В.Ломоносов представлялся петербургско-немецким поэтам едва ли не идеальным "культурным партнером".
В итоге, юнкерова Коронационная ода была изучена и блестяще переведена Ломоносовым. Спешим привести заключение строфы 26 и первую половину следующей, 27-й строфы, в оригинале и в переводе – с тем, чтобы читатель получил удовольствие, следя за ходом пера Ломоносова:
"…Tyrannen hassen sie, weil sie sich selber feind;
Ein Fürst, der Tugend liebt, ist so, wie Du, ihr Freund,
Aus Neigung wie mit Grund; und wo sie sicher wohnen
Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen.
Dein Reich ist recht für sie ein weiter Sammel-Platz;
Dort ist noch viel zu thun, da liegt noch mancher Schatz,
Das jene Zeit versäumt, den dir Natur verborgen;
Du ziehest beydes vor durch wirtschafftliches Sorgen…".
"…Тираннам мерсски те [222] : они враги себе.
Монархи любят их подобные Тебе.
Когда спокойно их хранит кака держава,
Бывают щастье стран, корон краса и слава.
Империя Твоя пространной дом для них.
Коль много скрытых есть богатств в горах Твоих!
Что прошлой век не знал, натура что таила,
То все откроет нам Твоих стараний сила…" [223]
Как очаровательно беспомощен перевод первой строки приведенного фрагмента. Уразуметь ее смысл вполне можно, лишь обратившись к немецкому оригиналу. Но какой первобытной силой дышит строка шестая строка, взятая нами в курсив! Тут по почерку прилежного ученика уже можно узнать когти будущего льва отечественной словесности.
Однако же, переводом окончился лишь внешний, формальный этап работы. Образы петербурско-немецкого одописца не давали покоя русскому поэту, а слова отдавались во внутреннем слухе. В 1746 году, Юнкер умер, совсем не старым еще человеком. А в следующем, 1747 году, Ломоносов снова взялся за перо и написал на те же темы – так сказать, "поверх юнкеровского черновика" – свою новую, вполне уже оригинальную оду, где возвратился к ним и придал им мощное развитие. При этом, по верному замечанию Пумпянского, отдельные выражения оды петербургско-немецкого поэта порождали иной раз целые строфы у Ломоносова.
Впрочем, ни о каком подражании здесь говорить не приходится. Так, привлекшая наше внимание тема "приезжих муз" у Ломоносова только в начале оды заявлена почти в юнкеровских выражениях:
"Тогда божественны науки,
Чрез горы, реки и моря
В Россию простирали руки,
К сему монарху говоря…"
Затем она с великолепным размахом и неоспоримой оригинальностью разработана в центральной части оды, описывающей пространство российской державы как "широкое … поле, \ Где музам путь свой простирать!" – а возвращается уже в самом конце, причем в весьма интересном контексте:
"О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает ,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!.." (курсив наш)
Как видим, по Ломоносову, Отечество отнюдь еще не насытилось видом иностранных ученых. Напротив, оно еще только " желает [их] видеть" и "зовет" – так что "академическим немцам" пока безусловно не о чем беспокоиться. Наряду с этим, оно "ожидает" "собственных Платонов \ И быстрых разумов Невтонов", призыву взрастить которых посвящена вся вторая половина 22-й строфы.
Наконец, в следующей, предпоследней (23-й) строфе оды, тема "приезжих муз" транспонирована в новую тональность – универсальной ценности наук вообще. Кто же не помнит хотя бы вступительных слов этой поистине прославленной хвалы:
"Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут …"
Может быть, это – наиболее известные современному читателю строки из российской поэзии XVIII века. Для нас же будет наиболее существенным то обстоятельство, что основная тема одного из текстов, принадлежащих магистральному руслу литературы "петербургского периода", корнями своими уходит в почти забытую традицию "петербургско-немецкой оды", весьма процветавшей на брегах Невы от Петра до Елизаветы – а впрочем, и позже .
Немецкая топика у Ломоносова: "прекрасная богиня"
Другое заимствование, на которое обратил внимание Л.В.Пумпянский, сформулировано им как стремление "эротически окрашивать одический комплимент, если адресат – женщина" [224] . Юнкер, по наблюдению отечественного исследователя, не просто воздает государыне хвалу – он внимательно ее рассматривает и подмечает, чем именно она хороша, причем именно как женщина. Как следствие, в его оде отмечены: "тихая радость" (sanfte Freudigkeit), "кротость" (Milde), "небесный образ" (himmlisches Bild), что в нашло себе соответствия в таких выражениях ломоносовской оды, как: "душа … зефира тише", "кроткий глас", "прекрасный лик", "зрак прекраснее рая" и прочем.
Довольно сдержанно еще выраженная у Ломоносова, как и у Юнкера, эта тенденция нашла себе весьма активное развитие в поэзии екатерининского времени, прежде всего в хрестоматийно известном образе Фелицы у Державина. В особенности это касается "Видения мурзы". Там, потрясенный явлением государыни в образе богини, российский пиит не забывает заметить ни "сафиро-светлых очей", ни наряда, драпировавшего ее фигуру, свисая "с плеча десного полосою \ … по левую бедру"… Дальнейшее развитие этого образа – в первую очередь, в образе "величавой жены" у Пушкина – вполне очевидно.
Нужно оговориться, что такой взгляд на государыню (а при необходимости – и государя) был в общем не чужд для панегиристов, трудившихся пр самых разных дворах. К примеру, сходная топика отмечена литературоведами у византийского писателя Михаила Пселла. Последнему, кстати, для ее разработки приходилось преодолевать известное внутреннее неудобство. Оно состояло в том, что сочинитель был, собственно, монахом, в связи с чем особенности облика людей, в особенности дам, по идее совсем не должны были бы привлекать его внимания [225] . Структурно сопоставимые примеры можно найти и в позднейших европейских литературах – к примеру, у того же Малерба, к чтению которого Ломоносов, как мы знаем, пристрастился по возвращении в Петербург. Вместе с тем, не вызывает сомнений, что образ "прекрасной богини" у него восходил непосредственно к петербургско-немецкой оде.
К сказанному можно добавить, что образ монархини как у Юнкера с Ломоносовым, так и у Державина сливался с образом гения-покровителя России, приобретая, таким образом, почти божественный ореол. Такая тенденция естественно следовала из принятой Петром I идеологии, подразумевавшей абсолютизацию государственной власти – и, соответственно, возвеличение героя, исполненного сверхчеловеческих добродетелей героя, который ее утверждал. В "елизаветинской оде" Ломоносова, Петр – еще Человек (правда, уже "с большой буквы"), посланный Богом (строфа 7-я). В законченной поэтом примерно в то же время "Похвальной надписи к статуе Петра Великого", его герой – уже просто "земное божество", "и столько олтарей пред зраком сим пылает, \ Коль много есть ему обязанных сердец".
Посвящая свою оду России и мысленно сливаясь с ней, автор вызывал, таким образом, явление ее гения-покровителя – либо Петра, либо же царствующей государыни. В последнем случае, как было сказано, ода приобретала эротическую окраску, а это приводит нас к одной из старейших доминант религиозной психологии. Мы говорим об идее "полового избранничества". Отмеченная в самых древних религиозно-мистических традициях человечества, практически повсеместно, она состоит в том, что женский дух нисходит к адепту, инициирует в свои таинства и распространяет на него свое покровительство [226] .
Материалы, связанные с традиционным шаманизмом, Ломоносову скорее всего не были известны (хотя сибирских шаманов к нам издавна привозили, о чем свидетельствует хотя бы хорошо известная историкам отечественной литературы, написанная самой Екатериной II, весьма насмешливая комедия "Шаман Сибирский"). Литературные параллели – в первую очередь, упоминание о романе Нумы Помпилия с нимфой Эгерией, содержащееся в IV главе соответствующего жизнеописания Плутарха, равно как другие сюжеты из античной мифологии – скорее всего, были на слуху.
Как бы то ни было, но первым импульсом, обусловившим обращение Ломоносова в своей оде 1747 года к этой древней, но никогда не оставлявшей поэтов и мистиков мечте, был образ, намеченный пером петербургско-немецкого одописца. Дальнейшие его метаморфозы – вплоть до блоковской "Незнакомки" – многообразны и заслуживают особого рассмотрения.
Радости силлабо-тоники
И, наконец, в заключение нашего разговора о Ломоносове, будет уместно вернуться к самому его началу. Приведя первые строки его прославленной "елизаветинской" оды, мы, помнится, заявили, что не знаем точно, как ликовали музы по поводу годовщины восшествия на престол императрицы – но то, что русский читатель блаженно вздыхал, прочитав их, сомнений не вызывает. На чем же основана наша уверенность – и в чем секрет этих строк?
"Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Как ты полезна и красна!" (курсив наш)…
Прочитав эти строки, любитель поэзии прежде всего замечал, что имя царственного адресата оды названо сразу, поскольку на греческом языке имя Елизаветы означало не что иное, как тишину. Знавший об этом читатель мог предвкушать разнообразные семантические игры, в которых то, что явно говорилось о тишине, могло быть отнесено к Елизавете, и наоборот. Одна из них читателю была тут же предъявлена. Ведь если назвать императрицу "возлюбленной" без обстоятельных оговорок было дерзостью – сказать то же самое применительно к "тишине" становилось вполне допустимым.
Дерзость была, кстати, двойной. Ведь в 1747 году, когда ода была опубликована, правительство очень подумывало о вмешательстве "вооруженной рукой" в европейские свары. Поэтому проповедь М.В.Ломоносова, твердо стоявшего за дело мира, могла быть воспринята как не вполне своевременная, тем более что беспокоиться об этом деле власти его никогда не просили.
Впрочем, мы отвлеклись. Между тем, дочитав первую строфу и перейдя ко второй, где образы равно божественных Тишины и Елисаветы сводятся воедино, мы пропустили бы применение другого, весьма эффектного приема. Дело состоит в том, что в первой строке оды ("Царей и царств земных отрада") ритм совпадает с метром. Перед нами – четырехстопный ямб, в котором на каждом "сильном месте" (так называемом икте) поставлено ударение.
Напротив, во второй же строке ("Возлюбленная тишина") два ударения из четырех возможных пропущены, они стоят лишь на двух возможных местах из четырех (а именно, на первом и на последнем икте). При выразительном, громком чтении вся середина этого стиха проговаривается как бы инерции, тихо (или, как выразился бы профессиональный фонетист, "с расслабленным тонусом мускулатуры произносительных органов"). Голос чтеца должен почти замереть, угаснуть к последней стопе. Вот вам еще один способ сказать о той же тишине – точнее, непосредственно выразить ее звуковыми средствами.
Далее ритмический рисунок оды восстанавливается, давая по 3–4 ударения на стих, что для ямба того времени было несравненно более распространенным. Сам Ломоносов, кстати, старался попервоначалу писать только полноударными ямбами (то есть не пропуская ударений). Аргументация его производит своей наивностью довольно трогательное впечатление: "Чистые ямбические стихи хотя и трудновато сочинять, однако, поднимаяся тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают" [227] . Однако она опиралась на чутье подлинного знатока родного языка.
С течением времени, под влиянием товарищеской критики Тредиаковского и Сумарокова, Ломоносов стал допускать безударные стопы (пиррихии). Как видим, двойной пропуск ударения во второй строке отнюдь не случаен: он понадобился именно для того, чтобы звуками передать тишину .
Первый из выделенных нами приемов (а именно, семантический) в русской поэзии был известен и популярен задолго до Ломоносова. Его применяли и Сильвестр Медведев, и Симеон Полоцкий. Что же касалось второго приема (фонетического), то он стал возможен лишь в новой, силлабо-тонической поэзии. Следовательно, чтобы его обнаружить, читатель должен был сначала либо основательно изучить новую, ломоносовскую поэтику – либо же просто знать немецкие стихи, где такие приемы применялись давно и систематически; что же касалось до ямбов, то они были весьма популярны [228] .
Прием этот во времена Ломоносова был совсем еще свежим. Вот почему он должен был вызвать у внимательного читателя улыбку радости. Ну, а нам доставило не меньшее удовольствие проследить еще раз на пространстве всего двух строк ту органичность слияния немецкой и русской традиций, которая была так присуща творческому мышлению Ломоносова – и той введенной им в русскую литературу силлабо-тонике, которой большинство русских поэтов пользуются по сей день .