Поэты в Нью Йорке. О городе, языке, диаспоре - Яков Клоц 20 стр.


И вот мы снова снижаемся, подлетая к месту прибытия. В иллюминаторе – густые и сильные краски разгара осени (а в Шереметьево меня провожала поземка), более темные, но и более яркие, чем в нашей стороне, света: трава – неистовой зелености, кроны деревьев – неправдоподобно красные, пурпурные, лиловые. Среди малахитовых восхолмий попадаются контрастные им песочно-желтые пятна амебной, бобовой, арахисовой формы. Их назначение в ландшафте на долгое время стало для меня загадкой, пока я сам не догадался, что то были поля для гольфа с естественными препятствиями и ловушками – прудами, рощами и вот этими песочницами. Забава богатых!

По дороге из аэропорта опять же бросилась в глаза непривычно густая и яркая окраска домов, некрасивые (но, вероятно, оправданные необходимостью) пожарные лестницы на кирпичных фасадах и "народное творчество" – граффити. Заметна стала потертость и захватанность Нового света – иначе говоря, его не-новизна. Но это, как ни странно, душевно поддержало новичка, убедило в реальности места, куда он попал со своими мечтами и надеждами.

Не могли бы вы вспомнить какой-нибудь эпизод, приключившийся с вами в Нью-Йорке, – такой, какой трудно было бы представить себе в другом городе?

В Нью-Йорке, конечно, "есть всё", но этот эпизод я привязываю особенно к Брайтон-Бич. Я ездил туда на Оушен-авеню учиться водить машину, потому что инструктор, чемпион Киева по велосипедному спорту, обучал на русском языке. Из-за этого уроки стоили недешево, но уже после двух занятий инструктор уверил меня, что я готов к экзамену. Конечно, я не сдал тест, потому что не был обучен нужным приемам. Чтобы вновь обрести уверенность, потребовалось еще много занятий. А для нового экзамена мой двухколесный чемпион выдал автомобиль непривычных габаритов, и с параллельной парковкой я не справился. Я уже понимал, что меня водят за нос, но хотел обманщика переупрямить. Однако у того нашлось еще много жульнических приемов, и я, рассердившись, поехал сам на нашем семейном бьюике в местную полицию, с первого раза сдал экзамен и получил водительские права.

После этого я вожу машину уверенно, изъездил Америку вдоль и поперек и побывал лишь дважды в незначительных авариях.

Как долго вы прожили в Нью-Йорке после приезда? Где, в каком районе вы жили? Какие места в городе вам стали близки, а где вы чувствовали себя менее комфортно?

Девять месяцев – совсем младенческий срок, но сколько новых впечатлений я вобрал, сколько "американских наук" освоил! Ведь каждая мелочь была устроена иначе, но с умом, толково: от оконных шпингалетов до не виданных мною прежде банкоматов. Непривычные звуки – резкие сирены полицейских или пожарных машин. И наоборот – моторы автомобилей, работающие тихо. Другие запахи – свежий, даже ароматный воздух на улицах, несмотря на потоки автомобилей. И все подлинное, не показное: если это магазин, то там изобилие товаров, если это банк, то в нем, наверняка, полно денег – и притом настоящих, а не пустых бумажек…

Мы жили в Кью-Гарденс, в квартирке на Остен-стрит, выходящей на Леффертс-бульвар. В одну сторону – небольшая площадь с платанами, в другую – почта и угловая аптека. Через бульвар – кофейня и винный погреб, а на этой стороне порнотеатр, дальше – банк, корейские зеленные рынки, кошерная лавка, албанская пиццерия. За углом – богадельня. Неподалеку – школа, куда ходила моя падчерица. Словом, все под рукой, уютно, домашне…

Жить бы там и жить! Но надо было "рыть носом землю": учиться, искать работу, встречаться с людьми, да и развлекаться, и для этого почти ежедневно ездить на Манхэттен. Конечно, я побывал во многих примечательных местах: ездил на курсы, расположенные в одной из двух башен-близнецов; там же, в баре на головокружительной высоте, отметил свой первый в Америке день рожденья; посещал другие, тоже языковые, курсы на веселой 42-й улице; отведал не раз вкуснейшей еды в грязноватых китайских ресторанчиках Чайнатауна, там же встретил Новый год – год Обезьяны – с огнедышащим драконом и петардами; был в основных музеях, в галереях на Мэдисон-авеню, на джазовом фестивале в Гарлеме, заглядывался на модные красоты в бутиках на Пятой; ужасался, глядя на разбитые, обгорелые дома Южного Бронкса; рылся в кучах шмотья на распродажах в Сохо, бродил по богемной деревне Гринвич-Виллидж.

Но особенно меня очаровал скромный кампус Леман-колледжа в Бронксе. Там мне стало мирно, спокойно на душе, и я подумал: "Кампус – вот лучшее место на земле!" Действительно – не сразу и совсем не там, – но я его все-таки нашел для себя.

Хотелось ли вам сочинять в первые месяцы эмиграции? Было ли у вас ощущение, что переезд как-то скажется на вашем стиле и тематике? Какие были первые стихи, которые вы написали после отъезда из Ленинграда?

Не месяцы, но первые недели мне было не до сочинительства: вливались потоки впечатлений, забот, удовольствий, новых знаний и вообще новизны. Довольно скоро такая переполненность потребовала от меня, чтобы ее как-то выразить, иначе я лопнул бы. Первое стихотворение начиналось так:

Тот свет…
…куда пути непоправимы.
Где то звезда, то снова полоса.
Грядущего нарядные руины,
лириодендроны, бурундуки, раввины…
И – галактические небеса.
И – механические херувимы.

Эту новизну я воспринимал как дар Божий, она меня радовала, и я совсем не чувствовал себя удрученным изгнанником, тем более что я выбрал свою участь свободно. Но при этом я не хотел отказываться от своего прежнего опыта, считая его частью себя или составной долей полноты бытия, которую я испытывал. Поэтому вторым стихотворением, написанным в Нью-Йорке, был триптих о блаженной во Христе юродивой Ксении Петербуржской.

В стихотворении "Большое яблоко" (из цикла "Звезды и полосы") вы сравнили ночной Манхэттен с "ярким матрасом", точнее – с американским флагом, разлинованным улицами, со звездами над городом. Имея в виду этот образ, в какой мере Нью-Йорк для вас – это Америка? Что это – сердце страны, ее мозг, душа?

Американцы любят свой флаг и гордятся им, но можно отнестись к нему и менее почтительно, сравнив его с полосатой матрасной тканью, – даже сожжение его охраняется здесь свободами и правами человека. И при том звезды и полосы – это эмблема Америки. В той же мере эмблематичен и Нью-Йорк. Даунтауны больших и средних городов, рассыпанных по разным штатам, – это по существу малые нью-йорки. А есть и не менее грандиозные, чем он сам, например Чикаго. Конечно, "Большое яблоко"" имеет свои неповторимые особенности, которые так ценят его коренные жители, любящие повторять: "Нью-Йорк – еще не Америка", но все же основное свойство, мультиэтничность, дарит всем, кто туда приехал, восхитительное чувство всемирности.

Как петербуржец, что вы можете сказать о влияниях, оказываемых на поэта такими городами, как Петербург и Нью-Йорк? Была ли (или, может быть, есть до сих пор) в вашем восприятии Нью-Йорка некая петербургская "рамка" или "точка отсчета"?

На первый взгляд нет ничего более непохожего, чем эти два города – превалирующие стили совсем различны. Я вырос и прожил полжизни среди барочных и классических образцов архитектуры, которые я видел, выходя утром из дому, и эти пропорции вошли в мой вкус, в мое сознание и существо. Таврическая улица, сад, Потемкинский дворец, Смольный собор и институт были моими поэтическими наставниками, пусть я даже и бунтовал против их пропорций. Конечно, я старался не допускать строительного мусора новостроек и пригорода в свою стилистику. Одно время я изощрил свое восприятие настолько, что мог определить, в каком районе города жил какой-либо поэт, зная лишь тексты его стихов.

Родись я в Нью-Йорке, это было бы еще проще. Но угадывание петербургских ракурсов и уголков в Нью-Йорке – занятие бесплодное, этим проще заняться в Европе, в Амстердаме или Париже.

И все же дельта большой реки, заселенные берега и морская гавань роднят оба города.

Есть ли у Нью-Йорка свой миф? Какой он?

Это место прибытия иммигрантов, то есть авантюристов, людей смелых и энергичных (хотя бы потому, что они решились начать жизнь заново), точка схода их надежд и стремлений. Так что сказочный образ волшебных ворот, открывающих вход в новую жизнь, здесь неизбежен. Грандиозный вид вертикального города, созданного такими же, как ты, людьми, подтверждает этот образ, поддерживает мечту о счастье, успехе, богатстве. Конечно, это выглядит приблизительно и расхоже, но такова природа мифа.

Чем, на ваш взгляд, отличается петербургская эсхатология от нью-йоркской? И вообще насколько сопоставимы мифы этих двух городов в их литературном отражении?

Да, есть мрачные предсказания и даже практические поползновения относительно обоих городов. Петербург был лишен его столичного статуса и даже имени с приходом советской власти. Нью-Йорк был тоже "опущен" на нашей недавней памяти. О проблеме наводнений в Петербурге широко известно благодаря пушкинскому "Медному всаднику". Менее известно, что и Нью-Йорк подвержен затоплению в случае сильного ветра с океана и проливных дождей. Это реальные угрозы, с которыми приходится иметь дело правительствам и самим горожанам. Но человеческая фантазия рисует мрачные сюжеты опустошения обоих городов: от заклятья царицы Авдотьи в отношении Петербурга до мультиков про мутантов, бродящих по развалинам Нью-Йорка после атомной катастрофы. Возможно, во многих умах бродит библейское сравнение великого города то с Вавилоном, то с Содомом.

Какой текст о Нью-Йорке на русском языке для вас наиболее важен? А не на русском?

Для меня таким текстом является стихотворение Анатолия Наймана "Вода Невы и Гудзона" – не только потому, что автор посвятил его мне, но еще из-за того, что он нашел связующее начало для этих двух городов, двух рек, даже двух островов – Васильевского и Манхэттена. Этой первоосновой был Амстердам, лежащий в замысле о каждом из них.

А на английском языке характерней всего для Нью-Йорка – это проза и кинофильмы Вуди Аллена. Можно еще добавить сюда рассказы О. Генри.

В другом стихотворении из вашего цикла "Звезды и полосы" ("Полнота всего") город изображен в языковых терминах ("этажи, сиречь – слова", "электронный мегаязык"), а человек – как "трепетный нейрон / с обрубленной мутовкою корней". Здесь, очевидно, речь идет об эмигрантском Нью-Йорке, то есть о городе людей с "обрубленными корнями" (биографическими, лингвистическими)? Нью-Йорк для вас – это воплощение Америки или скорее эмигрантской "бездомности", оторванности от корней?

Вскоре после приезда я побывал в гостях у поэтессы Ираиды Легкой. Она работала тогда на "Голосе Америки" и жила с семьей в Джерси-Сити, в квартире с видом на Гудзон и Манхэттен. Помню, как я стоял на балконе с джином и тоником в руке и смотрел на вечереющий город на том берегу. В небоскребах зажигались окна, и они становились похожи на перфокарты для электронных машин, давних предтеч современных компьютеров. Я подумал о городе: "Это же открытый мозг, мыслящий, передающий какие-то сигналы, какой-то текст!" Я уже давно начал представлять мир как некое сообщение или Божью весть, передаваемую человеку. Именно так я рассматривал звездное небо или разглядывал таинственные узоры, какие бывают на раковинах или на листьях. Вероятно, это исходило от идеи Дерриды ("Мир – это текст"), который в свою очередь заимствовал представление о мире как таинственной рукописи у Ясперса, а я это переосмыслил на свой лад. Во всяком случае, тогда, на балконе, я представил себя нейроном этого гигантского мозга, его думающей и живой частицей. Культурные связи, разумеется, были обрублены самим фактом отъезда, но мне казалось, что, растворяясь в новизне, я уже прорастаю прозрачными корешками, наподобие черенка растения.

Эти и другие языковые (и даже "полиграфические") образы в вашем стихотворении "Полнота всего" наводят на мысль о том, что у Нью-Йорка есть свой "язык"… Что такое "язык" Нью-Йорка? И если есть "язык", то есть ли у этого города свой "текст"?

Разумеется, у Нью-Йорка есть свое сообщение, свой текст, только написан он на разных алфавитах из-за его мультикультурности. В этом же заключается и его содержание. Я даже выделил его заглавными буквами в одном из стихотворений:

КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО
из черепа торчит у Градозавра.

Помимо прочего, этот "градозавр" являет миру положительный пример добрососедства различных культур, этносов и религий, объединенных законом и языком.

С чем связан ваш переезд из Нью-Йорка в глубь страны? Как получилось, что вы стали преподавать русскую литературу и что для этого требовалось – нужно ли было защитить диссертацию? Какие курсы вы преподавали? Какие из них доставили вам наибольшее удовлетворение?

Я так и не смог найти себе работу в Нью-Йорке, да и не знал, в какую сторону податься – литературную или техническую? Один влиятельный славист из Колумбийского университета убедительно, с цифрами, доказывал, что поступать в аспирантуру и работать над диссертацией для меня слишком поздно по возрасту. В то же время у жены кончались временные контракты в двух колледжах, а до конца ее диссертации было еще далеко. И тут она получила выгодное предложение из милуокского отделения Висконсинского университета. Контракт предполагал временную работу на два года и в дальнейшем, при условии что она защитит за этот срок диссертацию, ее ожидало постоянное место. Покидать Нью-Йорк не хотелось, но предложение было заманчиво, и мы переехали в Милуоки.

Скоро я устроился чертежником в фирму с громким названием "Астронавтика", хозяин которой, сам выходец из Польши, не боялся давать работу иммигрантам. Еще через месяц-другой освободилось место в инженерной группе, и бывший чертежник получил статусное повышение и малый прирост к зарплате.

Сорокачасовая рабочая неделя, как ни странно, не помешала литературным занятиям. Воспользовавшись тем, что инженерная служба во многом рутинна, я занимал свою голову другим и сочинил-таки за рабочим столом целую книгу стихов "Русские терцины", закончил цикл "Звезды и полосы" и начал другой цикл – "Ангелы и Силы". У меня были двуязычные выступления по университетам, я много печатался в русской периодике и участвовал в крупных форумах, читал стихи по радио на "Голосе Америки", на "Свободе" и Би-би-си. Не скажу о третьей волне, но старая эмиграция меня поддержала. Книга "Зияния" была замечена, на нее отозвались Александр Бахрах в "Новом русском слове" и Юрий Иваск в "Русской мысли" и "Вестнике РСХД". Однако важнее всего – в смысле признания и даже трудоустройства – оказалась статья в справочнике под редакцией профессора Виктора Терраса "Handbook of Russian Literature". Впрочем, еще до появления справочника на Славянском отделении университета открылась временная позиция лектора. Мне предложили вести вечерний курс по русской литературе XX века (в переводах, конечно), и я с удовольствием принял дополнительную нагрузку. До этого помимо инженерства я там еще и учился: два семестра занимался английским и посещал курс эстетики. Но лучшей школой языка оказалась подготовка к собственным лекциям, да и сами занятия со студентами.

Остается добавить немного о том, как я порвал с инженерией и перешел на преподавание. Временный контракт у жены истек, и она полностью переключилась на диссертацию. Наконец все было готово, она успешно защитилась и получила ученую степень. Ее пригласили в Беркли и в Иллинойский университет. Мы колебались, выжидая. Наконец Иллинойс сделал сильный ход: они предложили сразу две позиции – ей в антропологии и мне на Славянском отделении, где как раз незадолго до этого у меня прошло двуязычное выступление. Принимали тепло, и мне там понравилось как нигде. А впоследствии (я опять цитирую "Человекотекст")…

…Впоследствии мой новый босс Морис Фридберг за разговором поделился некоторыми закулисными деталями:

– Ну как было разъяснить нашим деканам, кто вы такой? Я показал им справочник Терраса. Там – Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов. Об этих они по крайней мере слыхали или должны были слыхать. А среди них – Бобышев!

И прагматически добавил:

Назад Дальше