Америку поразила не столько моя публикация в "Нью-Йоркере", сколько последовавшая за этим публикация одного из напечатанных в "Нью-Йоркере" стихотворений в нью-йоркском метро. Увы, все три месяца, что мой стишок катался в семи тысячах вагонов, нас не было в Нью-Йорке, и мы его так и не увидели – ни в одном из этих многочисленных вагонов. Зато сколько рассказов от знакомых, сколько отзывов в интернете, перепечаток и переводов на самые немыслимые языки! Сколько было самых неожиданных откликов со всего мира! Ведь Нью-Йорк – это Вавилон. Пришло письмо из Австралии от женщины-фотографа. Она писала, что в Нью-Йорке у нее случился ужасный облом в личной жизни, она ехала в метро и хотела покончить с собой, но тут ее взгляд упал на мое стихотворение, и она передумала. "Спасибо, дорогая Вера", – пишет она мне. Или другое. В Париже мой друг Франсуа Дивер, владелец книжного магазина "Globe", рассказывал, как к нему в магазин ворвалась американка и говорит: "Я вчера прилетела из Нью-Йорка. Там в метро я видела стихотворение Веры Павловой. У вас есть ее книги на английском?" Франсуа ей отвечает: "Нету. Только на русском". Она помедлила и сказала: "Давайте! Я выучу русский". Он, не будь дурак, говорит: "Но у нас есть книги и других хороших русских поэтов: Мандельштам, Ахматова". Она говорит: "Давайте и их". Так я в один день сделала ему выручку за целый месяц (точнее, не я, а публикация моего стихотворения в нью-йоркском метро). Проект "Poetry in Motion" продолжается. Сейчас они даже печатают стишки на билетиках.
В чем главная разница между рецензиями на ваши книги, написанными по-русски и по-английски?
Когда я читаю английские рецензии, у меня никогда не возникает ощущения, что автор не прочитал книгу до конца, чего, к сожалению, не могу сказать о русских рецензиях.
Чем, на ваш собственный взгляд, отличаются ваши стихи, написанные в Москве и в Нью-Йорке? Что повлияло на вас больше всего: смена географии, новый язык вокруг, что-то еще?
Они ничем не отличаются, поскольку совершенно не привязаны к географии. Вы никогда не отличите моих стихов, написанных в Москве и в Нью-Йорке (или в Торонто, где я сейчас живу). Дело в другом: в Нью-Йорке я гораздо лучше себя чувствую чисто физически, а когда сочиняешь, это важно. В Нью-Йорке у меня больше сил. География сказывается не на качестве стихов, а скорее на их количестве.
В своей нью-йоркской жизни я не была путешественницей ни минуты. Я приехала сюда даже не как гостья, а как любимая женщина. Это совершенно другой ракурс: я обживала Нью-Йорк изнутри. Сейчас моя дочь в память об отчиме сделала совершенно замечательный проект. Квартальчик, где мы жили, между Второй и Третьей авеню и 45-й и 46-й улицами, – это отдельный микрокосмос. Там множество маленьких бизнесов: парикмахерская, чистка одежды, стрижка, магазин, ресторан. Можно жить, не покидая территорию этого квадратика. И моя дочь сделала портреты хозяев всех этих бизнесов (владельца винного магазина, портного), то есть тех людей, которые видели Стива каждый день, к которым он заходил, чтобы купить вино, почистить одежду. И получился Нью-Йорк. В Нью-Йорке очень хорошо жить. Там все создано для жизни.
Бродский говорил, что о Нью-Йорке невозможно писать стихи, потому что этот город не поддается внутреннему ритму поэта. Что вы думаете об этом как музыкант и поэт?
Обо всем можно писать. Бродский слишком категоричен. Я не очень понимаю, что он имел в виду. Ему следовало бы сказать: "Мне не удалось написать стихов о Нью-Йорке". Это было бы честнее. Удалось ли мне? Думаю, на пачку открыток хватило бы. Кстати, это идея!
Существует ли для вас проблема "перевода" языка американского города и новой географии вообще на язык рифмованного русского стиха? С чем "рифмуется" Нью-Йорк по-русски и может ли такой "перевод" служить средством обживания нового пространства?
Нью-Йорк у меня зарифмован только в одном стишке:
Развевающееся платье
старушки на самокате.
Народные песни и пляски
пьяного в инвалидной коляске.
Негритянка в ушанке.
Ангел, играющий на тальянке.
Озирающаяся зорко
юниорка Нью-Йорка.
Зарифмованные живые впечатления. В моей памяти содержится масса таких движущихся картинок. Еще у меня есть эссе "Музыка в Нью-Йорке", где тоже собраны кое-какие картинки. Вообще Нью-Йорк для меня – это прежде всего слуховое явление. В этом эссе я попыталась собрать свои главные впечатления о звучании города. У Шостаковича, который незадолго до смерти приезжал в Америку лечиться, есть воспоминания о Нью-Йорке, где он описывает, как услышал город с высоты небоскреба.
А что для вас Нью-Йорк по сравнению с остальной Америкой?
Ее квинтэссенция. Я не разделяю всеобщего мнения, что Нью-Йорк не имеет ничего общего с Америкой. Хотя не исключено, что я так говорю, потому что нигде за пределами Нью-Йорка не была больше трех-четырех дней.
Вы сказали, что совсем не знали английского, когда приехали. А в последующие годы не появился ли для вас некий поэтический потенциал в области, где два языка – русский и английский – накладываются друг на друга, пересекаются?
Нет. Никогда английские слова или сочетания английских слов меня ни на что не вдохновляли, не высекали поэтической искры.
А в сочетании с русскими?
Они никогда не смешиваются – как масло и вода.
Но у вас есть текст о сосуществовании двух миров, где местоимение одного языка обыгрывается в категориях другого: "На два дома: то в аду, то в раю. / На два мира: то в родном, то в ином. / На две буквы: буква Я, буква Ю. / На два фронта: там отбой, тут подъем".
Вы меня поймали. Есть еще один стишок с такой строкой: "Не как я хочу, но как Ю". Вообще, эти "Ю" и "Я" – мучительная вещь. Я, например, заметила, что на линии метро "Q" в Нью-Йорке есть станции "Avenue I" и "Avenue U" и между ними четыре или пять остановок. "Там отбой, тут подъем" – это, конечно, про часовые пояса. Я только сейчас заметила, что эти стишки знали про смерть Стива, когда я еще не знала.
Не мигая, смотреть,
как срастается вода за кормой,
в ожидании, когда жизнь и смерть
рассчитаются на первый-второй.
Это наше последнее путешествие, в Сиэтл. Мы плывем на пароме и уже знаем, что осталось недолго. Хотя стихотворение написано за несколько лет до этого. То в аду, то в раю… Я тогда себя сравнивала с Персефоной, которая должна делить время между Аидом и землей. Аидом, конечно, была Москва. Но все это, естественно, не для рифмы. У меня вообще ничего не бывает для рифмы. Я довольно ответственно пишу стихи.
В какой мере для вас важно эмигрантское наследие Нью-Йорка и литературной среды, которая здесь возникла?
Совершенно не важно.
А какой смысл вы вкладываете в понятие "эмигрантской литературы" и каким временем это понятие для вас ограничивается? Есть ли в нем что-то, что живет вне политического контекста?
Тут я, наверное, не скажу ничего нового. Это понятие имеет смысл лишь до момента, когда поднялся "железный занавес". Эмиграция – это то, откуда не можешь вернуться, куда уезжаешь, как на тот свет, когда тебя оплакивают, провожая. Все это благополучно закончилось в 90-е годы. Понятие "эмиграция" заканчивается тогда, когда перестает быть роковым выбором. Сейчас это слово для меня вообще не имеет смысла.
Есть ли синонимы, более применимые к ситуации после 91-го года?
Переезд.
Процессы, проходящие в русской литературной жизни в России и в диаспоре, – насколько они сейчас параллельны? И что изменилось в этой динамике с начала 2000-х годов, когда вы стали жить на два мира?
Не далее как вчера в Москве проходил театральный фестиваль в саду "Эрмитаж". В поэтическом спектакле режиссера Эдуарда Боякова участвовали несколько актеров и актрис, которые читали стихи шести поэтов, разбитых по парам: Ахматова и Гумилев, Ахмадулина и Вознесенский, Бродский и я. (С Бродским мы все-таки поехали в "гостиницу "Арион""!) Все это происходило в час ночи, в дождливую и грязную погоду. Но на спектакле были 500 человек зрителей, которые еле-еле поместились. Мне присылали фотографии: средний возраст публики – двадцать пять лет. Представимо ли нечто подобное в Нью-Йорке? Вот вам и процессы.
Социология, конечно, важна, но отличаются ли чем-то сами стихи?
Не думаю… Никакой эмигрантской ноты у больших поэтов, живущих за границей, я не слышу. Мне кажется, сейчас понятие "эмиграция" полностью обессмыслено – такого явления просто нет.
А если оно, не дай Бог, снова станет реальностью, коснется ли это литературы?
Я думаю, мы уже настолько привыкли к свободе, что что-нибудь придумаем.
6 сентября 2015
Вильнюс – Торонто
Елена Сунцова
* * *
Жить с несчастьем:
С больным ребёнком,
Здоровым мужем,
Трёхлапой кошкой,
Двумя полнокомплектными лабрадорами,
Быть красивой девочкой с красивым мозгом,
Как сказали о дочери её подруги на УЗИ,
Райской пташкой с умом Наполеона,
Как сказал основатель "парижской ноты" о женщине,
Которую он всю жизнь называл "мадам",
Быть кассиршей в универсаме,
Расточницей пятого разряда на котельно-радиаторном
заводе,
Как её соседка по парте в третьем классе,
Жить в родном городе,
Жить у моря, в столице мира,
Видеть море,
Не видеть мира.
Вам нравится Нью-Йорк?
Да, очень,
Вы знаете, я ведь выросла в индустриальном городе,
Нью-Йорк – это тот же огромный цех:
Воет, гудит, подбрасывает с кровати,
Опутывает проволокой хайвеев,
Заставляет бродить по комнатам,
Трепещет, как лайнеры в очереди на взлет.
Вы все еще пишете?
Да, пишу,
Особенно здесь и сейчас,
У окна,
В котором один за другим взлетают и приземляются
самолеты,
Над рекой,
Воду которой ветер гонит сразу во все стороны,
Пока у меня еще есть эта река, это небо,
Этот мотор несчастья.
Лена, расскажи, как твоя семья оказалась на Урале? Какое место Нижний Тагил занимает в твоей биографии как городское и культурное пространство?
Нижний Тагил надо бы в первую очередь назвать индустриальным городом – этим все сказано. В 30-е годы прошлого века тетя моего папы приехала в Нижний Тагил строить Уральский вагоностроительный завод. Приехала она из Уржумского района Кировской области. (Была такая книжка "Мальчик из Уржума", а тут – девочка.) Там же, в Уржуме, родился мой папа. Сейчас все знают, что завод этот строили главным образом заключенные, а жалкий процент вольных людей состоял из доблестных комсомольцев, одной из которых была моя тетя. Тетя осталась в Тагиле, вышла замуж. Потом из деревни Меркуши того же Уржумского района Кировской области к ней в Нижний Тагил стало подтягиваться подрастающее поколение – дети, внуки, племянники. Тетя была единственной родственницей, жившей в бурно развивающемся городе. Среди родственников, приехавших к тете в Тагил, был старший брат моего папы: в 60-е годы он поступил учиться в педагогический институт. А потом, в 70-е, туда приехал и папа – тоже учиться в пединституте на физкультурном факультете, папа хотел стать учителем физкультуры. У него все пошло как надо: он стал тренером, мастером спорта по лыжам, выступал чуть ли не за сборную РСФСР. Всю жизнь мой папа бежит куда-то на лыжах.
Мама родилась в любопытном месте – на границе Брянской, Гомельской и Черниговской областей. То ли это еще Россия, то ли уже Белоруссия или Украина (то есть формально это Брянская область, Клинцовский район, но через 10 минут начинается уже Белоруссия). Она тоже из деревни с замечательным названием Зараманье – от названия речки Раманы, – училась в Гомеле, где окончила Институт инженеров железнодорожного транспорта (ее отец был железнодорожником: стучал по шпалам, партизанил во время войны). После института, отработав в Казани два года по распределению, мама решила ни много ни мало поехать строить БАМ, а перед тем отдохнуть на Кавказе, где в то время как раз обретался на спортивных сборах мой будущий папа. Они познакомились на танцах, полюбили друг друга, и папа увез маму в Тагил. В Тагиле мама устроилась по специальности на вагоностроительный завод, где до сих пор и работает инженером. Они живут там с 75-го года и никуда не уезжают.
Родилась я. С раннего детства индустриальность Нижнего Тагила производила на меня неизгладимое впечатление. Вагоностроительный завод образует район, который так и называется – Вагонка. Находится он на расстоянии 15 километров от города. В советское время до города нужно было ехать 40 минут на трамвае. Вдоль дороги, по левую руку, сначала шли садовые участки, потом тюрьмы и колонии, а по правую – заводы. В Тагиле 36 заводов: металлургический, коксохим, много других. И, когда мы с мамой ездили на трамвае в центр Тагила, это называлось "поехать в Город". Например, меня везут в цирк: мы садимся в трамвай, едем, я сижу у окна и спрашиваю: "Мама, что это за проволока, зачем она?" Мама не знает, как объяснить – не говорить же дочери, что это колония для особо опасных убийц. А из другого окна видны какие-то загадочные буквы, например, КЖБИ. Везет мама трехлетнего ребенка, ребенок учится читать и спрашивает: "Мама, что такое КЖБИ?" Мама опять не знает, что сказать. Эти названия – чистая абстракция. Вдруг среди этих проволок и труб, непонятных и пугающих металлических конструкций возникало озеро с тиной, свисающими ивами, такой волшебный мираж. Я говорю: "Мама, давай поедем дальше на трамвае, там будет озеро". Потом я узнала, что это была жуткая зловонная лужа, куда чуть ли не все тагильские заводы сливали отходы. Но в детстве для меня это было волшебное озеро.
"Волшебным" оно, скорее всего, и было.
Да, да. А рядом стояли садовые участки. Мы ходили в сад к папиной тете – той самой – есть клубнику. Может быть, тем, что я сижу сейчас здесь, я обязана той радиоактивной клубнике…
Тагил мне мил как воспоминания детства: загадочные буквы, волшебное озеро. Когда я выросла, я, конечно, его возненавидела, боялась и хотела как можно скорее оттуда уехать. Это естественно для человека, который не собирается работать на заводе. Я люблю и уважаю людей, которые работают на заводе. Это тяжелейшая работа, но все-таки это очень страшно. Мне стало страшно выходить на улицу, страшно смотреть в окно. Не то чтобы город сам был таким уж жутким – обычный советский город. Но эта дорога с Вагонки в Город, когда справа сплошь стоят заводы, дымят факелы, горит какой-то огонь в триста метров высотой, повсюду соответствующий запах, а слева – сначала садовые участки, потом волшебное озеро, потом тюрьмы… Вот эта дорога для меня и осталась главным в Нижнем Тагиле. Это зрелище не для слабонервных.
По этой дороге я ездила каждый день, когда поступила учиться на художественно-графический факультет университета. Но после второго курса я бросила учебу и уехала в Питер учиться на факультете журналистики. Целью переезда в Питер была не учеба – мне просто хотелось там жить. Но это уже другая история.
Что представляла собой нижнетагильская поэтическая школа?
Изначально это было банальное провинциальное ЛИТО, которое потом оказалось очень значимым. Я пришла туда в 94-м году, хотя по-настоящему все это началось уже без меня, позже, где-то в 99-м. Создателем школы был Евгений Туренко. Тогда мы все жили в Тагиле, еще никто никуда не уехал. Мы писали и дружили, хотя были совершенно разными. Сейчас из семи человек в Тагиле осталась только Наталья Стародубцева, лауреат премии "Дебют". В нижнетагильскую школу входила Екатерина Симонова – автор нескольких замечательных книг (две изданы в Нью-Йорке: одна – "Гербарий" – в моем издательстве, вторая – у Ирины Машинской).
А помнишь ли ты момент, когда написала свое первое стихотворение?