Поэты в Нью Йорке. О городе, языке, диаспоре - Яков Клоц 46 стр.


Интересно. Я никогда не связывала эту строчку с Алисой. У меня есть Алиса в другом стихотворении, где нет Нью-Йорка… Но оба эти стихотворения, кстати, в одной и той же книге.

Бродский говорил, что о Нью-Йорке невозможно писать стихи, потому что этот город не подвластен поэтическому ритму. Что ты об этом думаешь?

Я хочу напомнить тебе другую мысль Бродского: "Я мономужчина". Всем известна его великая любовь, но, мне кажется, он просто стеснялся признаться, что этой любовью была не М. Б., а Петербург. Я уверена, что на самом деле Бродский писал о Нью-Йорке, только не напрямую. То есть он мог писать о чем угодно, но Нью-Йорк там тоже присутствует. Потому что о Нью-Йорке невозможно не писать. Я не знаю, каким нужно быть мертвецом, чтобы этого не делать. Бродский жил в Вест-Виллидже, на Мортон-стрит, у Гудзона. Это место как бы зеркальное отражение того района, где живу я. Та же ось. Он постоянно говорил, что обожает свой Вест-Виллидж, где выходишь из дома и впереди река. Когда я говорю про свою реку, то забываю все цитаты, все идеи, все языки. Я считаю, что если человек счастлив в том или ином месте, то он не может не признаваться этому месту в любви. Что Бродский и делал, только он как бы смещал эти свои признания. Кажется, Тынянов писал, что в прозе очень важно научиться лгать. Если ты, будучи ребенком, стоишь на остановке, ждешь троллейбус и видишь, что рядом какой-то мужчина упал и забился в припадке, то, когда через 20 лет ты решаешь об этом написать, это должен быть не мужчина, а женщина. Ты меняешь плюс на минус, черное на белое, нанизываешь что-то еще, в чем тоже что-то меняешь… Надо бы написать что-то прозаическое.

Как уживаются в твоем сознании Петербург и Нью-Йорк? И почему, на твой взгляд, в стихах о Нью-Йорке на русском языке в качестве двойной экспозиции чаще Москвы проступает Петербург, причем не только у петербуржцев (например, у Ивана Елагина)?

Во всех его письмах и интервью, которые я читала, Елагин постоянно вспоминает, как он пришел в Фонтанный дом к Ахматовой, – это к тому, что для него Петербург был важен своей литературной традицией. Другой пример, не связанный с Нью-Йорком, – это Екатерина Симонова, моя коллега по нижнетагильской поэтической школе. Она всю жизнь живет в Нижнем Тагиле, но написала книгу стихов о Петербурге и парижской эмиграции. Возвращаясь к Елагину – если он, как Мандельштам, мучался тоской по мировой культуре, то какая разница, где он жил?

У меня в цикле "Нью-Юнна" есть "Эмпайр-стейт-билдинга игла". Понятно, что для русских поэтов в Нью-Йорке есть своя "Адмиралтейская игла". Есть некая "адмиралтейскость" этой иглы в ощущении города. Это все та же "радость-страдание", о которой писал Блок. Нью-Йорк – это "пунктум", если пользоваться термином Барта. Это укол. Но, в отличие от Петербурга, это веселый пунктум, в то время как в Питере он настоящий. В Питере это ощущение сжимает тебя целиком, а здесь ты как будто болтаешься где-то вверху, как дирижаблик. Тебе может быть больно, может быть весело, но здесь ты всегда как бы наверху.

Когда я готовила свою книгу "Возникновение колокольчика", я заметила, как много в ней оказалось таких слов, как "парить", "парящий" и так далее. Откуда, я думаю, это идет? А если говорить о названии другой моей книги – "Лето, полное дирижаблей", то на самом деле это название страшненькое. У Александра Иличевского есть роман "Матисс", где герой решает, что талантливых людей нужно хоронить, не зарывая их в землю и не сжигая, а привязывать их тела стропами к дирижаблю и запускать дирижабль в небо, чтобы он там летал, парил. То есть мои дирижабли – это такие летающие гробы. Наверное, я будущий прозаик, потому что люблю лгать. По крайней мере в названиях.

А с чем Нью-Йорк, так сказать, "рифмуется" по-русски? Как писать о новой топографии средствами русских рифм и размеров? У тебя есть, например, такие рифмы: "Манхэттен – силуэтом", "камнем – Гарлем", "в руке – JFK", "кливер – Ист-Ривер", "Ист-Ривер – вымер" и даже "Нью-Йорк – тёрпк". Прокомментируй, пожалуйста.

Это трудный вопрос. Я не знаю, как это получается, не могу объяснить. Само приходит. Могу привести смешной пример. В переписке Георгия Иванова и Владимира Маркова, который недавно умер, есть место, где Марков цепляется к одной строчке Иванова и просит что-то объяснить. А Иванов ему пишет: "Был в начале века такой поэт Фруг. Так вот он говорил: "Я не могу объяснить свои стихи. Так выпелось"". Так "выпелось", понимаешь? Вот "иглу" я могу объяснить, а рифмы – нет. Но если бы я была исследователем, то именно это меня интересовало бы в первую очередь. Вообще новые рифмы – огромный комплимент, потому что в них как бы нерв языка. Ведь интересно же, как, где, когда и почему рождаются новые рифмы.

Тогда еще один трудный вопрос: чем, помимо топографии, отличались бы твои стихи, окажись ты не в Нью-Йорке, а в каком-нибудь другом городе?

Здесь, как мне кажется, в моих стихах появилась свобода – языковая, внутренняя, какая угодно. Нескромно об этом говорить, но это мнение мне высказал человек, которому стоит доверять, тем более что оно совпадает с моим собственным ощущением. Через два года после моего приезда в Нью-Йорк, весной 2010 года, у меня было чтение в "Русском самоваре" с екатеринбургским поэтом Олегом Дозморовым, который живет в Лондоне. Нас представлял Владимир Гандельсман, и вся его речь обо мне была построена на этом понятии свободы. Потом в кулуарах он мне надписал свою книжку: "Лене, с завистью к ее безграничной поэтической свободе". Это слова Гандельсмана, поэта, который пишет так, как нам всем и не снилось. И, видимо, раз он так говорит, то хотя бы чуть-чуть это действительно чувствует. То есть если его слова о "зависти" и "безграничной свободе" поделить на 10, на 100, то от них все равно что-нибудь да останется. Нью-Йорк дал мне свободу, языковую, формальную, лингвистическую, культурологическую.

Рифма "Нью Йорк – тёрпк" – элемент лингвистического раскрепощения?

Да, именно. Для меня, как для человека пишущего, важнее всего именно языковая раскрепощенность. Я назвала этот текст "Неправильные стихи", и название апеллирует к этой рифме, потому что иначе – ну что за бред? Как не стыдно?

В чем заключается для тебя главный нью-йоркский миф?

С нью-йоркским мифом все просто: он весь укладывается не только в нью-йоркский период, но и вообще во всю биографию Бродского. Я бесконечно люблю этого поэта. Я была поражена, когда узнала, что живу буквально через дорогу от места, где он поселился, впервые приехав в Нью-Йорк из Анн-Арбора. А я и понятия об этом не имела. Я узнала об этом из книги Валентины Полухиной, где она расписывает хронологию его жизни и творчества (эта книга вышла через год после моего приезда сюда). Когда я уезжала, Туренко меня дразнил: "Что, Лена, поехала к своему Иосифу Александровичу?" (Они все меня этим стебали: сначала, мол, в Питер к нему поехала, потом – в Нью-Йорк. Доходило даже до Венеции. Циничные, злые, безжалостные люди! Я их всех очень люблю.) Так что для меня нью-йоркский миф, собственно, в этом и заключается: здесь Бродский жил, там бывал…

Я плохо знаю англоязычную и вообще иностранную литературу. Кроме того, у меня очень примитивный подход к переводам: я убеждена, что переводить невозможно, даже если ты гений. Если хочешь читать персидскую, греческую, английскую, французскую или итальянскую – любую – поэзию, то будь добр сядь и выучи язык. Для этого нужно очень этот другой язык полюбить. Со мной такого не происходит, а заставлять себя я не умею. Я уважаю переводчиков и их работу, но, к сожалению, ничего не могу с этим своим мнением поделать. Это я к тому, что очень плохо знаю, что значит Нью-Йорк для американских авторов. А это надо бы знать, если говорить о мифе Нью-Йорка как таковом.

Есть ли какой-нибудь случай из нью-йоркской жизни, который тебе было бы трудно себе представить в другом городе?

На третий день после моего приезда на перекрестке, где мы с тобой сейчас сидим, обрушился башенный кран: упал со строящегося дома на соседний и убил двух человек. Я смотрела на все происходящее из окна своего дома напротив, стоя в коридоре у лифта. За эти три дня я уже успела тот дом сфотографировать. Вообще, приехав в Нью-Йорк, я первым делом начала все неистово фотографировать и посылать друзьям – видимо, чтобы самой убедиться, что я действительно здесь. На второй день я зафотографировала пару ближних кварталов, в том числе и тот строящийся небоскреб, и соседний дом, на который упал кран. Собственно, это тоже одно из моих первых впечатлений: новая жизнь началась с трагедии и смерти. В Нью-Йорке строится множество небоскребов, но надо же было крану упасть именно здесь и именно тогда.

Прошло пять лет. Новый небоскреб построен на этом месте два года назад. В нем больше 40 этажей. Сейчас он сверкает стеклом и металлом. А на уровне первого этажа висит реклама, сулящая потенциальным жильцам шикарный вид из окон квартир этого дома. А поскольку реклама фотографическая, то на ней, в частности, изображен мой дом напротив. Один дом ссылается на другой: новый небоскреб ссылается на мой дом, мой дом – на какой-нибудь другой дом, под окнами моего дома течет река, которая отражает в себе вообще все дома и является частью океана. Это все аспекты того же блоковского "радости-страдания", "горя-счастья".

Чем является для тебя Нью-Йорк по отношению к остальной Америке?

Нью-Йорк совершенно ни на что не похож. Я не понимаю, почему мне везде плохо, кроме Нью-Йорка, но это факт.

Невроз Вуди Аллена?

Именно. Кстати, в фильме "Энни Холл", где Вуди ухаживает за барышней-американкой из Мидвеста, есть кадр, когда он видит себя глазами ее родителей в штраймле и в пейсах. Бродский с болью говорил об этом фильме: "Когда я ухаживал за Мариной Басмановой, ее родители меня ненавидели, потому что я еврей. Они видели меня таким, как в этом фильме". "Энни Холл" я посмотрела исключительно из-за Бродского, прочитав эти его слова. Фильм вышел в середине 70-х годов, и для Бродского тогда он был настоящим событием.

В русской литературной традиции Нью-Йорк – это скорее воплощение Америки, ее каменных капиталистических джунглей (то есть Горький мог бы с тем же успехом назвать всю Америку "страной желтого дьявола"). Как такая репрезентация Нью-Йорка уживается с представлением о нем как о городе эмигрантов, эмигрантской оторванности от корней? Где сходятся эти мифы?

Для меня все нью-йоркские мифы затмила моя личная история. Но если говорить об эмиграции (или иммиграции), то, разумеется, здесь как бы нужно что-то кому-то доказать: преуспеть в бизнесе либо умереть под забором. И ты вдруг начинаешь делать то, на что никогда раньше не мог бы решиться. Я с детства нюхала книги, открывала их с тыльной стороны, то есть, видимо, всегда хотела не только писать, но и издавать, делать книги. Однако, не окажись я в Нью-Йорке, я никогда в жизни не стала бы издателем. Здесь что-то происходит с личностью: то, для чего ты, видимо, появился на свет, то, что сидело где-то глубоко внутри, начинает вдруг проступать. Ни в Питере, ни в Екатеринбурге, ни в Тагиле я не занималась книгоизданием. Хотя меня всегда поражали люди, которые сначала были поэтами, а потом вдруг становились издателями, или переводчиками, или еще кем-то. Они развивались, менялись, но у меня даже мысли такой никогда раньше не возникало.

А откуда пришло это желание издавать книги в Нью-Йорке? Город вселяет уверенность?

Это борьба. Тебе может быть хорошо и комфортно, но внутри происходит борьба: ты должен что-то здесь сделать – наверное, чтобы как-то оправдать свое присутствие здесь. Не то чтобы стать достойным этого гордого города, но просто соответствовать ему. В цикле "Манхэттенские романсы" у меня есть строчка: "Гордый город был внутри / тела океана…" Этому гордому городу ты должен как бы уподобиться.

Но ведь ни Горький, ни Маяковский, ни другие путешественники, писавшие о Нью-Йорке в начале XX века, не стремились ему "уподобиться". Наоборот, они уподобляли Нью-Йорк своим изначально предвзятым представлениям о нем. Хотя Маяковский, в отличие от Горького, все-таки немного "уподобляется" городу и становится его частью, глядя на Манхэттен с Бруклинского моста.

Дело в том, что они оба лгали.

Что особенно заметно у Маяковского.

Конечно. Начиная с Бруклинского моста. Просто у Маяковского, когда он написал, что Бруклинский мост над Гудзоном, а не над Ист-Ривер, эта ложь как бы вырвалась наружу. Яркий пример того, что ложь не выдерживает проверку языком.

Довлатов описывал Нью-Йорк, как гигантский корабль, набитый миллионами пассажиров. У тебя "Манхэттен – это лодка / весь в мачтах узкий бот". Как получилось, что твой Нью-Йорк такой "маленький", домашний, почти детский?

Часто пишут, что стихи Лены Сунцовой – это какие-то сплошные песенки-потешки:

От веселого Борея
Разлетелись, гомоня,
Все мотивы, и хореи
Вдруг покинули меня.

Но вот в "Энциклопедии уральской поэзии" Данила Давыдов говорит о набоковском "Смехе в темноте". Это я к тому, что, окажись я не в Нью-Йорке, а где-нибудь в Сан-Франциско, мои стихи, конечно, были бы другими, но ритм, песенность и лиризм никуда бы ни делись. Лет 15 назад, когда я еще жила в Питере, я оказалась в какой-то компании и стала жаловаться, что вот, мол, приехала в Петербург, обожаю этот город и поэтов, которые о нем пишут, но как-то мне в нем не по себе. И кто-то мне сказал: "Лена, чтобы почувствовать себя на месте, ты должна сама это место создать". Но что значит "создать"? Теперь я это поняла: ты должен себе это место присвоить. Это акт присвоения города себе. Поэтому мне здесь и хорошо. Я понимаю, что это дерзость, граничащая со слабостью, и, наверное, когда-нибудь мне все это аукнется.

Расскажи о своем издательстве. Как родилась сама идея? Сколько издательству лет? Какую первую книгу ты выпустила?

Я только теперь понимаю, во что я ввязалась, но бросить это дело уже никогда не смогу. Перед лицом своих товарищей торжественно заявляю… Я занялась книгоизданием через три года после приезда в Нью-Йорк. Видимо, какой-то маховик Нью-Йорка крутился во мне все это время, и вот – вспыхнуло.

Первая книга – "Гербарий" Екатерины Симоновой, поэта, о котором я говорила выше. Книга концептуальная: о первой волне русской эмиграции. Она вышла 27 июля 2011 года. Я помню тот день. Все началось с того, что весной того года Катя съездила во Францию, в Прованс. Она объехала все Лазурное побережье, побывала в Грасе и, вернувшись домой, написала книгу стихов. В книге страниц 120, то есть где-то 110 стихотворений. Это стихи о Франции, но главное, о трагедии женщины, которую Катя придумала в качестве персонажа. До 1917 года эта женщина жила в Петербурге, входила в круг людей, собиравшихся на Башне у Вячеслава Иванова, но сама стихов не писала. Потом произошла революция, и она уехала во Францию. Там стала жить, разговаривать с тем же Ивановым, Ходасевичем, Берберовой и другими (все они – тоже персонажи Симоновой). То есть это такой проект. Намешана куча смыслов, которые обыграны и в названиях. Скажем, вторая часть книги называется "Погашенная лампа". Это, конечно, аллюзия на "Зеленую лампу": здесь повествуется о жизни героини в эмиграции. Раздел о жизни до эмиграции называется "Вечера", и это – "Вечер" Ахматовой. О своих персонажах Катя прочла все, что только можно было прочесть. Она их обожает. Она филолог по образованию. И поэт. И вот на основе своих знаний она придумала такую удивительную шкатулку. А импульсом послужил Прованс.

Назад Дальше