Трагедия действительно содержит элементы, указывающие как на первый, так и на второй вариант, поскольку она разорвана внутри себя самой, неспособна ни примкнуть к мифу, ни отвергнуть его в том смысле, в каком его отвергают пророки, псалмы и Евангелия.
Впрочем, именно это и составляет красоту трагедии - мощно раздирающее ее изнутри противоречие, а не невозможное сосуществование виновного сына и невиновного козла отпущения в мнимой эстетской гармонии благодушных гуманистов.
Заменяя термином "фармак" выражение "козел отпущения", Жан-Пьер Вернан надеется избежать порицания со стороны тех своих коллег, которые совершенно нечувствительны к запаху жертвы, исходящему от мифа. Но зачем стараться угодить людям со столь нечутким обонянием? Жан-Пьер Вернан слишком чуток сам и потому подозрителен этим обладателям бесчувственных носов почти так же сильно, как сам я - ему.
Никому не приходит в голову заменить "козла отпущения" "фармаком" в случае с Гийомом де Машо. Даже если бы Гийом де Машо писал по-гречески (а он отчасти так и делает, когда, подобно всем тогдашним ученым светилам, заменяет слово "чума" словом "эпидемия"), нам не пришло бы в голову сказать, будто его репрезентация невинных гонимых искажена эффектом "фармака". Мы все равно говорили бы о козле отпущения. Так что в тот день, когда мы поймем, что происходит в мифе об Эдипе и каким структурным и генетическим механизмом определяется этот миф, тогда нам, я полагаю, придется смириться и сказать: Эдип - козел отпущения. Между этой фразой и "фармаком" Жан-Пьера Вернана дистанция не так уж велика, но многим мешают ее преодолеть сильные предрассудки.
Жан-Пьер Вернан, говоря о "фармаке", настолько же отклоняется от мифа, насколько и я, когда говорю о козле отпущения. Но в отличие от Жан-Пьера Вернана, я не испытываю ни малейших колебаний; я могу превосходно оправдать это отклонение и сознаюсь, что филологи-позитивисты вызывают у меня смех. В сущности, я отклоняюсь от мифа не больше и не меньше, чем они сами отклоняются от Гийома де Машо, когда читают его так же, как мы все его читаем.
Почему эрудиты-позитивисты одобряют, когда дело касается Гийома де Машо, то, что они же абсолютно запрещают во имя буквальной точности, когда дело касается Эдипа и его мифа? Они ответить не могут, но я легко отвечу за них. Они действительно понимают Гийома де Машо и они не понимают мифа об Эдипе, они не понимают того, что им вроде бы важнее и интереснее всего, именно потому, что они фетишизируют великие тексты, в которых нуждается западный гуманизм, чтобы оправдать себя перед лицом Библии и Евангелий. Так же обстоит дело и с нашими воинствующими борцами с этноцентризмом, которые защищают всего лишь очередной вариант той же иллюзии. Почему же употребление козла отпущения по отношению к Гийому де Машо они не осуждают за этноцентризм?
Я постоянно возвращаюсь к Гийому с риском утомить моих читателей не потому, что он так интересен сам по себе, а потому, что та интерпретация, которую мы ему даем, решительно отклоняется от текста, просто в силу того, что она радикально структурна. Она основана на принципе, о котором в тексте нигде нет и речи; но от этого она не делается менее неприкосновенной, даже неколебимой. Поскольку я никогда не делаю с текстами, о которых говорю, ничего большего, нежели то, что эта наша общая интерпретация делает со своим текстом, то она служит мне превосходной контрольной проверкой - самым быстрым, самым понятным и самым надежным средством для искоренения тех ложных идей, которые размножаются в наше время - не только в области мифологии и религии, но и везде, где дело касается интерпретации. Эта интерпретация ведет нас прямо к той упадочности, которая прячется за "радикальными" претензиями современного нигилизма. Повсеместно торжествует пагубная идея, будто истины нет нигде - и особенно в текстах, которые мы интерпретируем. Против этой идеи нужно выставить ту истину, которую все мы без колебаний извлекаем из Гийома де Машо и колдовских процессов. Нужно спросить у наших нигилистов, отрекаются ли они и от этой истины и все ли "дискурсы" в их глазах действительно эквивалентны, независимо от того, исходят ли они от гонителей или от тех, кто изобличает гонение.
Глава XI. Усекновение главы Иоанна Предтечи
Я так долго излагал ошибочное истолкование, предметом которого стала моя работа, не из полемического задора, а потому, что эта ошибка лишь усугубляет и повторяет как минимум трехвековую ошибку нашей интерпретации отношений между Библией и религией как таковой. Это ошибка общая христианам и их противникам; в самом главном они ведут себя строго симметричным образом подобно настоящим братьям-врагам, какими они действительно являются и какими решили пребывать и впредь. На самом деле они только своей ссорой и дорожат, потому что только ею и держатся. Не смейте покушаться на эту ссору, не то на вас накинется целый свет. У антихристиан и христиан одно и то же представление об оригинальности. Как всем известно, начиная с романтиков быть оригинальным - значит говорить не то, что твой сосед; значит всегда производить нечто новое в том смысле, в каком бывают новыми школы и моды; значит заниматься инновациями, как выражаются сегодня наши чиновники и наши идеологи, в эпоху, которая утратила даже способность обновлять собственные ярлыки и непрестанно качается между именами "модерн" и "новое время", не умея вообразить нечто третье.
Вот это представление об оригинальности и доминирует в дискуссиях относительно Евангелий. Предполагается, что Евангелие и вслед за ними христианская религия были бы по-настоящему оригинальны, если бы говорили не о том, о чем говорят все остальные религии. А они говорят в точности о том же самом. Уже несколько веков нам это тождество доказывают наши этнографы и наши историки религии - собственно, этим тождеством вся их наука и вдохновляется.
Посмотрите, как примитивны эти Евангелия! - твердят нам на все лады наши самые модные ученые. Посмотрите только на эту коллективную казнь во всей красе, словно в самых диких мифах. Посмотрите только на эту историю козла отпущения.
Надо же, как интересно: когда речь заходит о так называемых "этнографических мифах" самих по себе, никто и не вспоминает о насилии. Ранжировать мифы и религии по примитивности и особенно по большей или меньшей дикости не разрешается. За этой "этноцентрической проблематикой" не признают никакой важности. Но как только речь заходит о Евангелиях, то прибегать к этим терминам становится не только возможно, но даже похвально.
На меня сильное впечатление производит эта манера видеть вещи, и я обеими руками аплодирую заявлениям этнографов. Они правы: Евангелия действительно говорят о том же событии, что и мифы, они говорят об учредительном убийстве, расположенном в центре всякой мифологии, и (этнографы опять-таки правы) больше всего Евангелия похожи на самые примитивные мифы, так как именно примитивные мифы, как правило, говорят об этом убийстве открыто, а мифы более развитые тщательно затушевывают это убийство или его трансформируют.
Этнографы думают, что раз Евангелия говорят о том же событии, что и мифы, значит они и сами должны быть мифическими. Наши друзья забывают только одну вещь. Можно говорить о том же самом убийстве - но не тем же самым образом. Об этом убийстве можно говорить так, как о нем говорят убийцы, и об этом же убийстве можно говорить так, как о нем говорит жертва - и не просто некая жертва, но та уникальная жертва, какой является Христос Евангелий. Эту жертву можно назвать уникальной, не впадая при этом в сентиментальную набожность или сомнительное умиление. Она уникальна потому, что она ни разу, ни в одном пункте, не подчиняется гонительской перспективе - ни позитивно, то есть искренне соглашаясь со своими палачами, ни негативно, то есть глядя на этих палачей в мстительной перспективе, которая всегда остается лишь перевернутым воспроизведением первой гонительской репрезентации, ее миметическим повторением.
Именно полное отсутствие позитивного или негативного сообщничества с насилием и необходимо, чтобы окончательно разоблачить систему основанной на насилии репрезентации, то есть систему всякой репрезентации вообще - за исключением самих Евангелий.
Именно в этом состоит и истинная оригинальность Евангелий, и их возврат к первоначалу - возврат, который, разоблачая первоначало, его отменяет. А то постоянное повторение первоначала, которое характерно для мнимой оригинальности инноваций, основано на сокрытии и маскировке этого первоначала.
Христиане не поняли подлинной оригинальности Евангелий. Они присоединились к концепции своих противников. Они решили, что Евангелия не могут быть оригинальны, если они не говорят о чем-то совершенно ином, нежели мифы. Поэтому они либо смиряются с мнимой неоригинальностью Евангелий и исповедуют туманный синкретизм (и тогда их личное кредо кажется очень отсталым по сравнению, например, с кредо Вольтера), либо они, оставаясь внутри той же системы мышления, тщетно пытаются доказать тезис, в точности противоположный тезисам этнографов: что Страсти приносят нечто радикально новое во всех отношениях.
Они усматривают в суде над Иисусом, во вмешательстве толпы, в распятии событие, уникальное само по себе - в качестве исторического события. Евангелия же, напротив, говорят, что Иисус находится в том же самом положении, что и все прошлые, будущие и нынешние жертвы. Богословы видят здесь только метафору, более или менее метафизическую и мистическую. Они не понимают Евангелия буквально и склонны фетишизировать Страсти. Сами того не сознавая, они продолжают дело своих противников и дело всякой мифологии. Они ресакрализуют насилие, десакрализованное евангельским текстом.
Ошибочность такого подхода доказывается тем, что в самом тексте Евангелий встречается еще один пример коллективного убийства - отличающийся в фактических деталях, но по своему механизму и по отношениям между участниками совершенно идентичный Страстям. Я имею в виду убийство Иоанна Крестителя. Я разберу рассказ о нем у Марка. Хотя это текст относительно краткий, он поразительно четко изображает миметические желания, а затем миметические соперничества и, наконец, вытекающий из рассказа в целом эффект козла отпущения. Невозможно считать этот текст простым отражением или дублетом Страстей. Различия слишком велики, чтобы мы могли заключить, будто у двух рассказов один и тот же источник или даже что они друг на друга как-то повлияли. Сходство между двумя рассказами объясняется, во-первых, идентичной структурой изображенных событий и, во-вторых, предельным мастерством обоих евангелистов в проведении общей для них концепции индивидуальных и коллективных отношений, составляющих эти два события, - миметической концепции.
Убийство Иоанна Крестителя послужит контрольной проверкой нашего анализа рассказа о Страстях. Оно позволит нам проверить систематичность евангельской мысли по вопросу коллективного убийства и его роли в генезисе нехристианских религий.
Ирод пожелал жениться вторым браком на Иродиаде, жене своего брата. Иоанн осудил этот союз. Ирод отправил его в тюрьму - но, видимо, не столько ради того, чтобы покарать его дерзость, сколько ради того, чтобы его защитить. Иродиада настойчиво требовала его голову. Ирод ей его голову дать не хотел. В конце концов жена взяла верх, приказав своей дочери плясать на пиру перед Иродом и его сотрапезниками. Наученная матерью и поддержанная сотрапезниками, дочь потребовала голову Иоанна Крестителя, и Ирод не осмелился ей отказать (Мк 6,14–28).
Начнем с самого начала:
Сей Ирод, послав, взял Иоанна и заключил его в темницу за Иродиаду, жену Филиппа, брата своего, потому что женился на ней. Ибо Иоанн говорил Ироду: не должно тебе иметь жену брата твоего (17–18).
Пророк делает акцент не на незаконности подобного брака. В фразе "не должно тебе иметь жену брата твоего" глагол ekhein, "иметь", не имеет юридических коннотаций. Фрейдистски-структуралистская догма, всюду предполагая формальные правила и их нарушения, поощряет интерпретации, которые не годятся для Евангелий. Не будем вносить мелочный легализм под предлогом его бичевания туда, где он никогда не играл главной роли. Этому противятся и дух и буква евангельского текста.
О чем идет речь на самом деле? О братьях-врагах. Братья обречены на вражду самой своей близостью; они оспаривают одно наследство, один венец, одну жену. Все, как и в мифе, начинается с истории братьев-врагов. Желают ли они одного и того же, потому что похожи друг на друга, или же похожи друг на друга, потому что желают одного и того же? Отношением родства в мифах предопределено близнечество желаний или же близнечеством желаний предопределено сходство, называемое братским?
В нашем тексте кажется, что все эти предположения верны одновременно. Ирод и его брат служат одновременно и символом желания, которое прежде всего интересует Марка, и реальным историческим примером результатов этого желания. У Ирода действительно был брат, и Ирод у него действительно отнял Иродиаду, его жену. Мы знаем от Иосифа Флавия, что за это удовольствие Ирод дорого заплатил; наш текст об этом не говорит, но эта расплата - вполне в духе миметических осложнений и, следовательно, в духе пророческого поучения: Ироду пришлось прогнать свою первую жену, и ее отец наказал ветреного зятя, нанеся ему тяжкое поражение.
"Иметь" Иродиаду, овладеть ею - плохо для Ирода не в силу какого-то формального правила, но потому что в данном случае приобрести жену - значит обездолить брата. Пророк предостерегает своего царственного слушателя против скверных последствий миметического желания. Евангелия не строят себе иллюзий о возможности арбитража между братьями. Нужно сопоставить это предостережение с очень коротким, но очень показательным текстом в Евангелии от Луки:
Некто из народа сказал Ему: Учитель! скажи брату моему, чтобы он разделил со мною наследство. Он же сказал человеку тому: кто поставил Меня судить или делить вас? (Лк 12,13–14).
Братья разделяются из-за неделимого наследства. Иисус объявляет себя неполномочным судить. Формула "кто поставил Меня судить или делить вас?" напоминает фразу в начале Исхода. Сперва Моисей вмешивается в ссору между египтянином и евреем и убивает египтянина, который бил еврея. Второй раз он вмешивается в ссору между двумя евреями, и тот, кого он увещевает, говорит ему: "кто поставил тебя начальником и судьею над нами? не думаешь ли убить меня, как убил Египтянина?" (Исх 2,14). Поразительно, что Иисус применил к себе не то, что сказал Моисей, а то, что сказал еврей, чтобы оспорить авторитет Моисея. Иисус имеет в виду, что этот вопрос не требует ответа в его случае - точно так же, как он не требовал ответа в случае Моисея в тот момент, когда был задан. Никто не поставил Иисуса и никогда не поставит, чтобы судить или делить братьев.
Значит ли это, что Иисус возражает против предположения, что и он, подобно Моисею, - носитель божественной миссии? Безусловно нет, но Иисус имеет в виду, что его миссия сильно отличается от миссии Моисея. Время национального освободителя и законодателя миновало. Уже невозможно разъединить братьев-врагов законным насилием, которое бы прекратило их насилие. Возражение еврея, который некогда напомнил Моисею его недавнее убийство, получает теперь универсальную значимость. Уже не осталось различия между законным и незаконным насилием. Остались только братья-враги, и их можно только предостерегать против их миметического желания в надежде, что они от него откажутся. Именно так поступает Иоанн и его предупреждение напоминает проповедь Царства Божьего в служении Иисуса.
Действительно, в рассказе Марка, за исключением самого пророка, есть только братья-враги и миметические близнецы - мать и дочь, Ирод и его брат, Ирод и Иродиада. Последняя пара имен своим звучанием говорит о близнечестве, и эти имена постоянно повторяются, чередуясь, в начале нашего текста, тогда как имя плясуньи не называется - несомненно, потому, что ничто не может составить ему эхо; оно не дало бы ничего нового в плане миметических отношений.
Брата, или точнее сводного брата, у которого Ирод оспаривал Иродиаду, звали не Филипп, как по ошибке утверждает Марк, - его тоже звали Ирод, он был тезкой своего брата; Иродиада угодила между двух Иродов. Если бы Марк это знал, он, возможно, обыграл бы эту омонимию. Историческая реальность оказывается еще красивее, чем текст.
На самом пороге нашего текста предостережение Иоанна задает тот тип отношений, которому подчинен весь рассказ и который приводит, в момент своего пароксизма, к убийству пророка. Желание разжигается и обостряется, потому что Ирод не обращает внимания на пророческое предостережение, а все остальные следуют его примеру. Все эпизоды, все детали текста иллюстрируют последовательные моменты этого желания, каждый из которых порожден безумной логикой эскалации, питающейся неудачами предыдущих моментов.
Ирод прежде всего хочет восторжествовать над своим братом - это видно из того, что как только он заполучает Иродиаду, она теряет всякое непосредственное влияние на своего мужа. Она даже не может добиться от него, чтобы он умертвил какого-то никчемного пророка. Чтобы достичь своей цели, Иродиада должна, воспользовавшись своей дочерью, восстановить треугольную конфигурацию - аналогичную той, которая обеспечила ее власть над Иродом, когда за Иродиаду соперничали братья-враги. Как только миметическое желание гаснет в одном месте, оно тут же возгорается где-то рядом в еще более острой форме.
Иродиада чувствует себя отмененной, вычеркнутой словами Иоанна. На самом же деле, она отменена не как человеческое существо, а как ставка в миметической игре. Но она сама слишком поглощена миметизмом, чтобы провести это различие. Оберегая пророка от мести Иродиады, Ирод ведет себя соответственно законам желания - он подтверждает пророческое заявление, и ненависть пренебрегаемой им женщины удваивается. Влекомое к Иоанну, поскольку наталкивается на его отторжение, желание Ирода превращается в желание разрушения - и оно мгновенно переходит к насилию.
Подражая желанию моего брата, я желаю того же, чего желает он, и мы мешаем друг другу удовлетворить наше общее желание. Чем сильнее сопротивление с той и с другой стороны, тем острее желание, тем больше образец превращается в преграду, а преграда - в образец. Так что в конечном счете желание интересуется уже не объектом, а лишь тем, что ему противостоит; оно видит лишь преграды, воздвигнутые им же самим. Иоанн Креститель и есть такая преграда - непреклонная, недоступная для любого подкупа, и именно это обворожает Ирода и еще сильнее Иродиаду - которая всегда на шаг опережает желание Ирода.
Чем сильнее обостряется миметизм, тем больше его двойная мощь влечения и отталкивания, тем быстрее он передается от одного индивида к другому в форме ненависти. Превосходную иллюстрацию этого закона нам дает нижеследующее:
Дочь Иродиады вошла, плясала и угодила Ироду и возлежавшим с ним; царь сказал девице: проси у меня, чего хочешь, и дам тебе; и клялся ей: чего ни попросишь у меня, дам тебе, даже до половины моего царства. Она вышла и спросила у матери своей: чего просить? Та отвечала: головы Иоанна Крестителя. И она тотчас пошла с поспешностью к царю и просила, говоря: хочу, чтобы ты дал мне теперь же на блюде голову Иоанна Крестителя (Мк 6, 22–25).