Наиболее утонченную стратегию практиковали некоторые постсимволисты: авангардисты – Хлебников и Хармс, – и Ахматова. Как и в описанных выше случаях, жизнетворчество продолжало служить у них рамкой для произведения и пьедесталом для писательского самообраза. При этом Хлебников, Ахматова и Хармс выстраивали свое общение с читательской аудиторией так, что жизнетворческая рамка вокруг произведения начинала отбрасывать на него свои свойства. В результате сложилась особая читательская практика – мерить фигуру автора по высоте пьедестала, воздвигнутого им самим. Благодаря такой "эго"-прагматике и Хлебников, и Ахматова, и Хармс приобрели репутацию сверхценных творцов, а не просто писателей. Согласно ей Хлебников не только поэт, прозаик и драматург, но и гениальный лингвист, математик, историк, философ, политик, пророк, достояние России; Ахматова – не только поэтесса, но и пророчица, философ, хранитель национальной памяти, "Анна всея Руси"; Хармс – не только взрослый и детский автор, но и логик, философ, пророк и национальная гордость. Эта репутация уже при жизни Хлебникова и Ахматовой внушала аудитории, что их произведения необходимо воспринимать как сверхценные – заключающие в себе истину, тайну, откровения, важные для всего человечества. Сходный феномен имел место и в случае Хармса, но посмертно. Все трое направляли свой творческий потенциал на жизнетворчество – продумывание ролей, способов воздействия на аудиторию, саморекламного баланса между семантикой и прагматикой, – и это сделало свое дело.
Еще один секрет успеха Хлебникова, Ахматовой и Хармса заключается в том, что свою жизнетворческую ипостась они настойчиво дублировали в художественных текстах, а Хлебников еще и в манифестах. В результате их жизнетворчество стало всепроникающим, как бы разлитым во всех областях и уровнях их художественной деятельности. Столь тотального характера в проведении своей прагматической программы символисты не знали.
Жизнетворческое "я" в художественном произведении важно отделять от простой писательской самопрезентации, которая неизбежно присутствует в лирике, а иногда и в других жанрах. Разумеется, все писатели как-то воспринимают себя и так или иначе работают в тексте со своим самообразом. Самопрезентация писателя, даже и приукрашенная, еще не есть жизнетворчество. Жизнетворческая огранка самопрезентации начинается с того, что спектакль, разыгрываемый писателем в жизни, переносится в художественный текст и обеспечивает главенство прагматики над семантикой. Писательское "я" как бы проходит по разряду искусно сконструированных персонажей, долженствующих убедить публику в весомости, значимости, ценности репрезентируемого им автора. Соответственно, важным параметром такой подачи себя становится критерий успешности / неуспешное™. Если публика поверила, что писатель-жизнетворец – таков, каким он себя подает, и готова вручить ему власть над своими вкусами, мнениями, будущим и т. п., значит его жизнетворческие стратегии были оправданы.
Писателям, успешно театрализовавшим свое поведение, сфокусировавшим тексты на мощи своего "я" и создавшим под это "я" заведомо мифогенные манифесты, трактаты и художественные произведения, можно и должно аплодировать. Однако ученый – на то и ученый, чтобы, аплодируя, не опускаться до уровня наивной аудитории, которая искренне верит в то, что разыгранный перед ней жизнетворческий спектакль будто бы и есть сама жизнь, а выступавший в персонажной роли автор будто бы говорил то, что думает и чувствует. В области исследований модернизма произошел любопытный раскол. Специалисты по символизму уже в 1990-х годах признали наличие жизнетворчества в художественной практике Брюсова, Блока и Вячеслава Иванова. Хлебниковеды же пока что находятся, скажем так, в арьергарде, почти таком же, как ахматоведы и хармсоведы, пребывающие в полном неведении относительно жизнетворчества своих подопечных. В чем тут дело?
На мой взгляд, дело в том, что в эпоху постсимволизма произошел качественный скачок в развитии жизнетворческих практик. В руках Хлебникова, Ахматовой и Хармса они достигли подлинного артистизма, став продуманными до мельчайших деталей, мимикрирующими под самоё жизнь – и, как следствие, более действенными, успешными, трудно разоблачаемыми. Свидетельство тому – готовность брюсоведов и блоковедов признавать и рассматривать жизнетворческую составляющую соответствующих авторов, и совершенно скандализованная реакция хлебниковедов, ахматоведов и хармсоведов на аналогичные попытки несолидарных прочтений.
Слепота авангардоведения объясняется и традициями этой дисциплины. Запрет на анализ жизни и личности авангардистов когда-то наложили Р. О. Якобсон и Тынянов. Следуя своим формалистским установкам, с одной стороны, и высказываниям Хлебникова о том, что его биография не имеет отношения к его произведениям – с другой, они проигнорировали прагматику авангардных текстов. Однако сегодня отрицать, что в авангарде прагматика, т. е. жизнетворчество, играет даже более важную роль, чем семантика, и что порой именно прагматика семантику и синтактику формирует, – значило бы путать авангард с каким-то другим течением, например, акмеизмом, но только не ахматовского, а, допустим, мандельштамовского толка.
Характерное свидетельство авангардоведческого отставания от истории русского модернизма, уже переварившего жизнетворчество, находим в биографиях Хлебникова и Хармса, авторы которых принимают жизнетворческие настояния обоих авангардистов за реальные факты их жизни. Вместо проблематизации личности и биографии Хлебникова и Хармса, интересных в том числе самопрезентационной драматургией, мы вынуждены читать эпическое повествование о новом культурном герое, прометее от лингвистики, математики, логики.
В хлебниковедении высказывались, пусть редко, соображения, что жизнетворчество было не чуждо Хлебникову на последнем этапе его жизни и что жизнетворчество у Хлебникова хотя и имело место, но носило совершенно особенный характер, не похожий на жизнетворчество символистов, и потому требует совершенно особого протокола описания. Остается надеяться, что авангардоведение постепенно признает за жизнетворчество и "островную" самопрезентацию в ранних "Детях Выдры", и претензии на открытия математических законов истории, и вообще, что в нем победят общепринятые методы литературоведческого анализа жизнетворчества.
Что касается хармсоведения, то оно полностью отказывается рассматривать свой объект в жизнетворческой перспективе, вопреки, кстати, тому, что уже Яков Друскин ощущал и констатировал жизнетворческую ауру чуда, создававшуюся Хармсом вокруг себя.
Поразительным образом авангардоведение проходило мимо того факта, что по сравнению с символизмом жизнетворческий элемент в авангарде решительно усилился. Так, у кубофутуристов выход с "эго"-спектаклем на публику в буквальном смысле слова становится общеобязательным: Маяковский с удовольствием исполнял роль "Владимира Маяковского" со сцены; Хлебников читал свои математические лекции математикам и любительской аудитории, а также публично избирался Королем Времени и Председателем земного шара. В пользу гипотезы о превосходстве авангарда над символизмом по линии жизнетворчества свидетельствует и то, что кубофутуристы смогли реализовать мечту Иванова о всенародном квазиантичном действе, организуемом поэтом. Хармс имел меньше возможностей для перформанса, однако его экстравагантная одежда и неизменная трубка, распугивание прохожих на улицах Ленинграда, увлеченность показыванием фокусов, наконец, псевдоним – явные элементы публичного жизнетворческого спектакля.
Обсуждение очерченного круга проблем будет продолжено в главах III–IX на материале жизнетворческих игр с математикой в символистской традиции и от Хлебникова до обэриутов включая Хармса.
1.3. Авангардный текст под лупой монографического анализа
Вернемся к вопросу о том, могут ли произведения, какими бы совершенными они ни были, выдержать конкуренцию с полубожественным статусом своих авторов. Дмитрий Александрович Пригов, в игровом ключе рассмотревший культовый статус Пушкина, ответил на него так:
Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил -
Ведь образ они принижают его("Внимательно коль приглядеться сегодня…", [Пригов 1997: 226]).
Аналогичный отрицательный ответ по поводу Хлебникова и Хармса следует также из всего того, что о них говорилось выше включая наблюдение Кузина: ценители Хлебникова не помнят наизусть его стихотворений.
Для чистоты эксперимента по осмыслению произведений двух авангардистов, во-первых, как литературных текстов, и во-вторых, без вчитывания необходимо на время забыть об исключительном статусе их авторов. Да и вообще, адекватный филологический анализ не сможет состояться, если не различать прагматическую составляющую художественного текста и его семантику.
Прагматика, включая возможное присутствие жизнетворческого самообраза или даже жизнетворческой программы, – это, разумеется, только один из возможных аспектов дизайна авангардного текста. Другие, не менее важные, предметы исследования – обращение Хлебникова и Хармса с формой, те или иные привязки к модернизму и предшествующей ему традиции, отрицание этих привязок, (анти)эстетика, степень соответствия их литературных артефактов критериям как художественности, так и новизны по меркам общемодернистских установок на новаторство. В совокупности эта методология проясняет обсуждаемую проблему: что же такое мы читаем, беря в руки собрания сочинений Хлебникова и Хармса – то ли, на что настраивает нас их культовое почитание?
С установкой на – по возможности – объективный подход в книге будет предпринят монографический и тем самым многоуровневый анализ "Заклятия смехом" Хлебникова и "Лапы" Хармса, широко признанных шедевров авангардистской литературы. Должна заранее попросить у читателя извинения за утомительную педантичность при разборе "Лапы" в главе X: я руководствовалась желанием довести исследовательский эксперимент до логического финала. Менее подробно, но с тем же прицелом на полноту охвата анализируются "Мирсконца" и "Ка". Еще более схематичен разбор "Зангези" – попытка поставить диагноз на основе минимума симптоматичных свойств.
Суть предлагаемых анализов – в смене научной парадигмы с солидарного чтения на несолидарное. Это главным образом значит, что в мои исследовательские цели не входит "улучшение" художественного текста, которое приводило бы его в соответствие с исключительным статусом его автора. Меня занимает другой вопрос: что именно было написано в каждом отдельном случае. При этом оказываются ценными многие существующие наблюдения, сделанные в рамках как несолидарного, так и солидарного чтения, и я их с благодарностью привожу и развиваю.
Главы I, II, X призваны пролить свет на то, почему в авангардоведении монографический анализ востребован до обидного мало. Дело в том, что он угрожает разрушить очарование авангардного произведения, продемонстрировав его вопиющие несовершенства как изделия. Правда, авангардисты и не обязывались производить именно изделия. Как мы помним, они сделали ставку на алеаторичность, не считали литературу более важным занятием, чем математика, лингвистика, логика и политика (не говоря уже о том, что Хлебников и Хармс страдали косноязычием). Главный творческий стимул они видели не в создании текстов, а в обретении максимально высокого культурного статуса. Для этого Хлебникову и Хармсу достаточно было и "слабых" произведений. Что должно было быть сильным – и максимально продуманным – это прагматика и прежде всего жизнетворчество.
2. Авангардная интертекстуальность
При обсуждении вопроса о том, принадлежат ли Хлебников и Хармс к русскому модернизму, весомый голос имеют сторонники интертекстуальных методов. К ним будут отнесены и тыняновская теория "дедов"-"отцов"-"детей (= внуков)"; и психоаналитическая теория Харольда Блума, различающая типы реакций на отцовскую фигуру сильного предшественника; и процедура выявления сознательных и бессознательных заимствований готовых элементов.
2.1. Авангардная интертекстуальность при солидарном чтении
Здесь будут сформулированы те заблуждения относительно авангардной интертекстуальности, которыми руководствуются адепты солидарного чтения.
2.1.1. Допускаемые и недопустимые литературные влияния. Интертекстуальные процедуры, хотя и с трудом, все-таки в авангардоведение проникают, но область их применения при этом сильно ограничивается. Они, как правило, распространяются на орнаментальные элементы текста, а не на его общий дизайн, ибо в противном случае образ писателя-гения, сказавшего в литературе абсолютно "Новое Первое Неожиданное" слово, попал бы под удар.
Переходя к персоналиям, следует отметить, что в самое последнее время Пушкин оказался в числе "разрешенных" предшественников авангарда. Но, скажем, Кузмину в этой роли отказывают – на основании все той же "Пощечины общественному вкусу", из-за которой в свое время страдал и Пушкин. В ответ на выявленные мной хлебниковские заимствования у Кузмина – как можно будет видеть из главы I, обширные, – мне пришлось услышать следующую реакцию одного коллеги: не мог поэт третьего ряда повлиять на поэта первого. Оставляя в стороне как проблематичность рейтинга талантов, так и неучет открытого Тыняновым механизма заимствований, согласно которому писатель любого ряда вполне мог заимствовать из произведений какого угодно качества, остановлюсь на глубинном смысле этого запретительного жеста.
Во многих отношениях Кузмин был тем модернистом, который взаимодействовал с Хлебниковым и Хармсом, причем не только на правах писателя, протежировавшего "младшим" – так сказать, литераторам следующего поколения. В перспективе истории русского модернизма Кузмин выступил потенциальным авангардистом, своего рода Пикассо русской литературы, поскольку от классического стиля (а он критиками и литературоведами возводился непосредственно к Пушкину) перешел к герметичным построениям и ассоциативной поэтике, в разработке которых учел опыт Хлебникова и Маяковского. Соответственно, чтобы восстановить баланс сил и влияний, имевший место в модернизме, Кузмин будет рассматриваться здесь как наставник Хлебникова и Хармса и одновременно как особый представитель авангардизма в условиях советской "культуры 1" с ее модой на экспериментаторство.
Если о Хлебникове в каких-то отношениях можно говорить как о явлении новаторском и исключительным, то Хармс, принадлежавший ко второму поколению первого авангарда, именно по этой причине никак не мог быть ни первым, ни уникальным. Магистральное хармсоведение одновременно и признает "вторичность" своего автора, допуская в свои анализы авангардные прототипы его произведений, и не признает, игнорируя вопрос, поставленный Лидией Гинзбург в 1932 году: а что если Хармс – это второй Хлебников? Что же касается исследовательских усилий, направленных на поиск неавангардных интертекстов у Хармса, то они, к сожалению, минимальны. Например, "Лапу" принято рассматривать в контексте Хлебникова, но почему-то не в контексте Кузмина или Гоголя, повлиявших на нее отнюдь не меньше.
2.1.2. Запрет на глубокий интертекстуальный анализ. В качестве интертекстуальных источников Хлебникова и Хармса признаются, хотя и робко, символисты; для Хлебникова также найдены соответствия в "Так говорил Заратустра" Ницше, а для Хармса – прецеденты в традициях авангарда. Тем не менее анализ этих и некоторых других влияний носит принципиально поверхностный характер. Он, как правило, нацелен на отдельные орнаментальные эффекты текста, но не на его жизнетворческую сущность, структурную доминанту или приемы.
Вслед за Н. Я. Мандельштам, определившей футуризм как скрещение символистского и ницшеанского наследий, в этой книге предпринимается тщательная проверка выбранных для анализа произведений Хлебникова ("Ка", "Зангези", "Чисел" и некоторых других) и Хармса ("Лапы"), а также нумерологического проекта Хлебникова, на интертекстуальную связь с символизмом, ницшеанством и русской классикой XIX века. В итоге они оказываются детьми своей эпохи, а никак не сиротами.
Глубинный интертекстуальный анализ источников неизбежно разрушает ореол абсолютной самобытности автора (на которую претендуют авангардисты), но отнюдь не сводит его достоинства на "нет". Так, репутации Пушкина, Мандельштама и Бориса Пастернака, основательно обследованных с интертекстуальной точки зрения, это нисколько не повредило. Скорее наоборот, это их украсило. Дело в том, что интертекстуальный анализ выявляет технику работы писателей с их источниками, которая сама нередко также оказывается высокохудожественным явлением. Соответственно, никакого конфликта между интертекстуальностью и гениальностью в принципе нет. Можно надеяться, что как только это будет понято любителями авангарда и особенно авангардоведами, интертекстуальный фон авангарда получит свою порцию внимания.
2.1.3. Научным интертекстам – зеленый свет, литературным – красный. Если одно и то же авангардное явление можно объяснить через постановку как в научный контекст, так и в литературный, то солидарное авангардоведение всегда выберет научный. Тем самым оно ретранслирует претензии Хлебникова и Хармса на то, что их значение выходит далеко за рамки литературы, должно оцениваться по меркам мировой культуры и научной мысли, а не сводиться к мелочам писательской практики. Литературный генезис творчества двух авангардистов, будь то словесного, математического или лингвистического, при этом остается в тени. В настоящей работе дилемма "научный контекст vs контекст литературный" разрешается иначе. Если идеи Хлебникова или Хармса можно вывести из литературы – той области, где они были профессионалами, – то начинать нужно с нее, а лишь потом переходить к научным материям.