Бытующее в солидарном авангардоведении заблуждение состоит в том, что Хлебников и Хармс основательно продвинули вперед математику и логику, а Хлебников был к тому же прирожденным лингвистом. Приравнивание творчества авангардистов к научным практикам – реально имевшим место в их эпоху, а если нужных корреляций не находится, то и возникших после их смерти, и, значит, пророчески ими предсказанных, – строится на том, что степень их осведомленности о научных достижениях своего времени сильно преувеличивается.
Показательным случаем является египетский пласт "Ка" и "Лапы" в свете солидарного авангардоведения. Оба произведения воспринимаются как показатели погруженности Хлебникова и Хармса в вопросы научной египтологии и как уникальные прорывы в области познаний о древней и новой цивилизации. В солидарном авангардоведении принято не замечать принадлежности "Ка" и "Лапы" к литературной традиции: в них видят некое откровение – разговор на равных с фараонами и египтологами.
То, что "Ка" и "Лапа" переросли рамки литературы, легко оспорить. Дело в том, что на эпоху модернизма пришелся расцвет литературной египтомании. Писать о древнем Египте, а также придумывать для него нетривиальные трактовки и проецировать египетский мир на себя, как на избранного, – словом, делать все то, что Хлебников и Хармс позволили себе в "Ка" и "Лапе", повелось задолго до них. Таким образом, оба произведения – образцы не художественно препарированной египтологии, а египтомании.
Вообще, по степени своей осведомленности о Древнем Египте Хлебников и Хармс находились среди "отстающих". В рейтинге модернистов, писавших на египетские темы, они могли бы претендовать лишь на две самые низкие позиции. Начну с высшей позиции. Ее по праву занимают Дмитрий Мережковский и Василий Розанов. В Египте они не побывали и не овладели древнеегипетским языком (как, впрочем, и подавляющее большинство русских египтоманов); в то же время эта цивилизация раскрылась им через научные и оккультные труды. Мережковский и Розанов смело брались за квазиегиптологические трактаты, в которых имели дерзость давать наставления профессиональным египтологам. Мережковский вдобавок сочинил два романа из эпохи Эхнатона. На следующей строчке рейтинга располагаются Кузмин, Андрей Белый, Николай Гумилев, посетившие Египет, специально изучавшие его историю и литературу и оставившие после себя самобытные образы этой цивилизации. Хлебников, знавший лишь жизнеописание Эхнатона (если судить по "Ка") и отдельные даты из истории Древнего Египта (если судить по его вычислениям ритма войн) шел бы после них с большим отставанием, а Хармсу, обращавшемуся к отдельным египетским образам спорадически и при этом лишавшему их всякой египетской специфики в "Лапе" и некоторых других текстах, досталось бы последнее место.
Говоря о восприимчивости Хлебникова и Хармса к науке, логике и философии, стоит учитывать уровень полученного ими образования. Оно было разночинско-демократическим (согласно В. Ф. Маркову, именно так описавшему первое поколение авангардистов), и если и позволяло им знакомиться со старыми и новыми научными достижениями, то в основном в масштабе научно-популярной литературы. Что же касается изучения первоисточников, то для него требуются предварительная подготовка, знание иностранных языков и профессиональные навыки такого изучения, иными словами, университетская образованность и начитанность на уровне Иванова, Брюсова и Мережковского – или, например, Кузмина, систематически занимавшегося самообразованием. К этому авторы-авангардисты (за исключением Бенедикта Лившица), однако, не стремились.
2.2. Несолидарный анализ: интертекстуальность поневоле
Интертекстуальность – неотъемлемый аспект литературного творчества. Даже не отдавая себе в этом отчета, любой пишущий работает с готовыми моделями, копируя их, перелицовывая или же отталкиваясь от них. Как правило, художники, в том числе новаторы, понимают, что от интертекстуальности никуда не скрыться, и сознательно с ней работают: творчески подновляют или подрывают действующий канон, отказываются от него в пользу полузабытых традиций, модернизируют его или приспосабливают к другой семантике.
Хлебников и Хармс, декларировавшие чистоту своего письма, скорее всего не подозревали о том, что в их тексты могут прокрасться невольные заимствования. "Университеты" Хлебникова исчерпывались гимназией, несколькими университетскими курсами, поверхностным самообразованием (не сравнимым с тем, которое было у Льва Толстого или Кузмина) и ученичеством на "башне" Иванова, а "университеты" Хармса – приблизительно тем же, но только с заменой университетских курсов неоконченным ПТУ, а уроков "башни" Иванова – учебой у Маршака и посещением салона Кузмина и Юркуна. Еще раз повторю за Марковым, что они были носителями разночинско-демократического сознания, тогда как необходимым условием для металитературных рефлексий является сознание утонченно-элитарное. Прибавим к этому их idee fixe – непременно отличаться от других авторов – и сразу станет ясно, что в размежевании "своего" и "чужого" они руководствовались не объективными данными, а, прежде всего, "островным" самообразом гения. Их авто– и метахарактеристики и декларации о письме с чистого листа представляют собой художественный вымысел и в фактическом плане нуждаются в перепроверке, а возможно, и в радикальном пересмотре.
Весьма поучительна в этой связи складывающаяся сейчас традиция поиска источников авангардной зауми, т. е. бессмыслицы, от которой следования культурным прецедентам можно было бы ожидать в последнюю очередь. Основы этой традиции заложил К. И. Чуковский еще в 1914 году. Он сопоставил хлебниковское стихотворение "Бобэоби пелись губы…" (1908–1909) с "Песнью о Гайавате" Генри Лонгфелло в переводе Ивана Бунина (1898):
"Много насмешек вызвало другое стихотворение Хлебникова:
Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры.
Пиээо пелись брови,
Лиэээй пелся облик.Но я готов восхищаться и им. Оно написано размером "Калевалы" или "Гайаваты" Лонгфелло. Если нам так сладко читать у Лонгфелло:
Шли Чоктосы и Команчи,
Шли Шошоны и Омоги,
Шли Гуроны и Мендэны
Делавэры и Могоки,то почему же мы смеемся над Бобэобами и Вээомами? Чем Чоктосы лучше Бобэоби? И там, и здесь гурманское смакование экзотических, заумно звучащих слов. Для русского уха бобэоби так же заумны, как и чоктосы; шошоны – как и пиээо! И когда Пушкин писал:
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,разве он не услаждался той же чарующей музыкой заумно звучащих слов?" [Чуковский К. 1969b: 245; 2004: 60–61].
Следующей вехой на пути к интертекстуальному осознанию авангардной зауми стала статья "Считалка богов. О пьесе В. Хлебникова "Боги"" М. Л. Гаспарова (п. 1995, написана на десять лет раньше). Во-первых, в ней наблюдения Чуковского над "Бобэоби пелись губы…" получило существенное уточнение: Хлебников прямо опирался на индейскую лексику и синтаксис 4-й части "Песни о Гайавате": "Миннивава!" – пели сосны, / "Мэдвэй-огика!" – пели волны. Во-вторых, в ней были вскрыты как жанровые прецеденты заумного дискурса богов, так и другие источники "Богов":
"Пьеса "Боги"., начинается эпиграфом – стихотворением… первая и последняя строка [которого] – реминисценция знаменитого "Dahin, dahin" в гётевской песне Миньоны, а анафорическое "где…" напоминает… о раннем хлебниковском "Зверинце":
Туда, туда,
Где Изанаги
Читала "Моногатори" Перуну"[Гаспаров 1997: 197];
"[М]ы можем выделить четыре главные приметы языка богов в пьесе Хлебникова: 1) заумный язык; 2) хореический ритм, оттеняемый макросами; 3) фоническая гладкость, плавность… и обилие звуковых повторов; 4) отрывистый перечислительный и восклицательный синтаксис.
Спрашивается, что могло подсказать Хлебникову именно такую разработку языка богов?… Хореический ритм был для Хлебникова связан с заумным языком еще с тех пор, как он написал "Бобэоби пелись губы…" по образцу строк из "Песни о Гайавате" [тут дается ссылка на К. И. Чуковского, еще в 1914 году сделавшего это наблюдение. – Л. П.] Восклицательность и слоговые повторы были еще до Хлебникова связаны в такой частице речи русского языка, как междометие: Ό-ro-rof, эге-ге-гей!’ (Можно сказать: боги говорят одними междометиями). Но этого мало. Мы можем указать… целый жанр, в котором сочетаются все четыре выделенных нами признака… Это – детская считалка" [Гаспаров 1997: 206];
""Боги" есть не что иное, как исполински разросшаяся считалка…
Если это так, то для нас становится понятнее и содержание пьесы…: чем… занимаются боги, собравшись в своем интернациональном сонме?
… [С]ледует упомянуть два литературных источника этой темы. Во-первых, это два диалога Лукиана – "Совет богов" и "Зевс трагический"… В обоих обсуждается тема "интернационала богов"… Во-вторых, это "Искушение святого Антония" Флобера, в котором проходит вереница богов – тоже подчеркнуто интернациональная, погибая один за другим, потому что век их кончился; декорация этой олимпийской сцены (гора, над нею другая гора) и ремарки, описывающие вид и действия богов длинными перечнями, ближайшим образом напоминают стиль хлебниковской экспозиции в "Богах" и место действия в соответственной II плоскости "Зангези" ("Обнажаются кручи"…). Флоберовский мотив "мир холодеет", "Венера, полиловевшая от холода, дрожит"… (ср. в "Шамане и Венере": "Покрыта пеплом из снежинок"…) становится, как мы видели, в "Богах" почти сквозным. Это сочинение Флобера было памятно Хлебникову: в отрывке "Никто не будет отрицать того…"… он пишет с точной датой 26 января 1918 г.: "Я выдумал новое освещение: я взял "Искушение святого Антония" Флобера и прочитал его всего, зажигая одну страницу и при ее свете прочитывая другую:… все эти веры, почитания, учения земного шара обратились в черный шуршащий пепел…" (вспомним ремарку: "Пепел богов падает сверху"). Сжигая книгу, Хлебников реализовал то, что в ней описывалось: гибель богов. "Только обратив ее в пепел и вдруг получив внутреннюю свободу, я понял, что это был мой какой-то враг". К этому остается добавить, что у Лукиана в "Зевсе трагическом" боги собираются для того, чтобы послушать с Олимпа спор двух философов о том, есть ли боги, и победу одерживает тот, который неопровержимо доказывает: богов нет. Гибель богов – и там и тут" [Гаспаров 1997: 208–209].
Две работы последнего десятилетия, Н. А. Богомолова и И. Ю. Виницкого, обнаруживают источники заумных стихотворений Алексея Крученых: "Дыр бул щыл…" (сб. "Помада", 1913) было художественной реакцией на "Нежить" акмеиста Владимира Нарбута, а "Военный вызов зау" (п. 1922) восходит к "Джону Теннеру" (п. 1836) – рецензии Пушкина на воспоминания американца, прожившего с индейцами 13 лет и усвоившего их язык, включая имена и крики. Из всего сказанного можно заключить, что хотя бы в какой-то своей части авангардная заумь отпочковалась от экзотизмов, проложивших себе путь в переводы и читательские заметки.
Интертекстуальный аспект авангарда интересен также богатейшей риторической и сюжетной разработкой негативной реакции на отцовские фигуры предшественников: он то подрывает их авторитет, то строит сюжеты об их убийстве, то заявляет, что их ценность не идет ни в какое сравнение с его собственной. Вместе с тактикой неосознаваемого и не признаваемого похищения литературного и жизнетворческого наследия предшественников этот репертуар подрывных акций выдает поразительную (и прежде не замечавшуюся) авангардную стратегию мнимого сиротства, вынесенную в заглавие книги.
Раздел первый
Писательская практика Хлебникова
I. Подновление модернистского сюжета: "Заклятие смехом" и "Мирсконца"
"По мере того, как выясняется поэтический образ Хлебникова, делается более понятной его родословная (как это ни досадно, может быть, для футуриста, но она всегда существует). Это – южнорусские летописи, Слово о полку Игореве, малороссийские повести Гоголя и особенно стихи Пушкина. Разумеется, это неожиданное и блестящее родство нисколько не убавляет индивидуальных особенностей и личного таланта Хлебникова"
Михаил Кузмин, рецензия 1917 года на "Ошибку смерти"
1. Революционер-будетлянин или примерный модернист?
У "Заклятия смехом" и "Мирасконца" уже при жизни Велимира Хлебникова установилась репутация основоположных текстов русского авангарда, в полной мере воплотивших ультрановую – ив этом смысле революционную – эстетику. Их революционность принято описывать в следующих терминах:
(1) отказа от категорий традиционной поэтики, прежде всего, сюжета, "хребта" прозаического, драматического (а иногда и лирического) произведения;
(2) нетривиальной, в том числе остраняющей, работы с готовыми сюжетами, топикой и языком; и
(3) освоения новых языковых пластов и придания им статуса полноправного художественного объекта.
При обсуждении "Заклятия смехом" за данность принимается его бессюжетность, мотивированная оригинальным строительным материалом – серией неологизмов от корня смех– / смет-. Что касается "Мирасконца", то в последнее время он рассматривается как остранение сразу двух объектов: избитого сюжета, излагающего наиболее общие события человеческой жизни в единственно возможной последовательности, от рождения к смерти, и языковых клише, свойственных людям того или иного возраста. В чем тут дело? С победой представлений об эстетическом перевороте, который свершился благодаря "Заклятию смехом", поиск литературных источников этого стихотворения стал казаться бессмысленным занятием. В самом деле, если "Заклятие смехом" сводится к словообразовательному акту, очевидному новшеству в русской традиции, то его единственным интертекстуальным ориентиром могли быть грамматика или словарь. Несколько иначе обстоят дела с "Миромсконца". Здесь, согласно бытующему мнению, готовые интертексты привлечены с целью пародийного подрыва, а – читай – не от бедности художественного воображения Хлебникова. Получается, что пародийное использование чужой топики и революционность идут рука об руку, между ними нет конфликта.
О революционности в эстетике и поэтике "Заклятия смехом" и "Мирасконца" первыми заговорили хлебниковские современники, затем это мнение получило поддержку в хлебниковедении. Профессиональные исследователи во многом руководствовались кубофутуристскими манифестами, в которых Хлебников, Алексей Крученых, Владимир Маяковский и их собратья по цеху закрепили сдвиги и словотворчество (типа обращения сюжета в "Миресконца" или переноса словообразовательного гнезда со страниц словаря или грамматики в "Заклятии смехом") за собой, как свой уникальный творческий почерк. В силу сложившейся ситуации имеет смысл предварить обсуждение двух интересующих нас художественных произведений Хлебникова надпартийной и по возможности объективной критикой некоторых положений кубофутуристских манифестов, имеющих к ним прямое или косвенное отношение.
В манифесте "Новые пути слова (язык будущего – смерть символизму)" (п. 1913) Крученых рекламирует кубофутуризм как радикальную художественную программу, созвучную будущему. Заодно он выносит смертный приговор символизму – течению, с 1910 года переживавшему кризис. Его кубофутуристы мечтали заменить собой и предать забвению. Ср.:
"[Д]о нас не было словесного искусства
были жалкие попытки рабской мысли воссоздать свой быт, философию и психологию (что называлось романами, повестями, поэмами) были стишки для всякого домашнего и семейного употребления, но
искусства слова
не было…
Ясное и решительное доказательство тому, что… слово было в кандалах является его подчиненность смыслу" [РФ: 50] и т. д.
Процитированный тезис, согласно которому "искусство слова" – изобретение кубофутуристов, легко опровергается. Это "искусство" существовало и до них, и не только существовало, но также стремительно развивалось. В русской традиции наиболее активно действовали символисты, в частности Андрей Белый. В "Новых путях слова…" первенство символистов кубофутуристы косвенно признали – предречением им смерти, и не где-нибудь, а прямо в заголовке. Этим оскорбительным выпадом Крученых заодно отвлек внимание от других предшественников, которым он и остальные кубофутуристы подражали, иногда слепо, иногда творчески, иногда осознанно, иногда бессознательно, при этом всегда отрицая свою причастность к ним. Речь идет об итальянских футуристах, придумавших извлечение слов "из кандалов смысла". Напомню общеизвестные факты: Филиппо Томмазо Маринетти выдвинул программу "parole in liberta" [ит. ‘слова на свободе’], которую воплотил в "Zang tumb tuuum. Adrianopoli ottobre 1912. Parole in liberta" (n. 1912–1914 в отрывках) – рассказе о битве при Адрианополе (октябрь 1912 года), выполненном при помощи звукоподражательной зауми. Таким образом, автор "Новых путей слова…" намеренно вводил читателя в заблуждение относительно того, что не кубофутуристы были пионерами "искусства слова".
Манифест "Садок судей II" (п. 1913), подписанный Давидом Бурлюком, Маяковским, Хлебниковым, Лившицем и другими кубофутуристами, интересен прежде всего подробным изложением целостной словотворческой программы:
"Мы выдвинули впервые новые принципы творчества…
1. Мы перестали рассматривать словопостроение и словопроизношение по
грамматическим правилам…
4. Во имя свободы личного случая мы отрицаем правописание…
6. Нами уничтожены знаки препинания…