Будучи устарелым орудием мысли, слово все же остается для искусств, так как оно пригодно для измерения человека через постоянные мира. Но большая часть книг написана потому, что хотят "словом" думать о том, о чем можно думать числами" [Хлебников 1916: 12–13].
"Чешуя в неводе", "Подземные ручьи", к которым можно добавить "Письмо в Пекин", рекомендующее перебравшимся за границу соотечественникам "Доски судьбы" ("К сожалению, я не мог достать книги "Доски судьбы", где, вероятно, немало острых догадок и глубоких размышлений"
[КП, 12:147]), не оставляют ни малейших сомнений в том, что процитированный пассаж из "Прогулок, которых не было" метит не в кого-нибудь, а в Хлебникова. В свою очередь, как только высказывания типа "Хлебников высчитал бы" или "у Хлебникова теория…" попадают в контекст "Прогулок, которых не было", их легкая ироничность становится ощутимой.
Обратимся теперь к тому, как в рассказе "Прогулки, которых не было" спародированы письменные тексты, а возможно, и устные высказывания Хлебникова в духе "Время – мера мира". Так, в одноименном эссе, вышедшем за год до публикации "Прогулок, которых не было", содержалось уравнение для волнений души Пушкина, сочетавшее важные даты (помолвку и свадьбу Пушкина) с совсем незначительными (лицейской пирушкой). При этом в роли "меры мира" выступает сигнатурное хлебниковское число 317, от которого Кузмин, видимо, и "отколол" его последнюю цифру – магическую семерку. Ср.:
"Жизнь Пушкина дает примеры колебательных волн через 317 дней…
Именно: его свадьба была на 317-й день после его помолвки с Н. Г., а первое проявление анакреонтического ряда пирушка в Лицее, из-за которой он едва не был исключен, была за 316 дней до свадьбы" [Хлебников 1916: 7];
"6 апреля 1830 года была его помолвка, 18 февраля 1831 года через 317 дней – свадьба!" [Хлебников 1916: II].
Сходным образом Хлебников высчитал динамику собственного творчества, от "Ка" до звездного языка, в заметке озаглавленной публикаторами "Я".
Обобщая такого рода детализированные росписи биографических событий, в "Прогулках, которых не было" Кузмин фактически ловит Хлебникова на двух интеллектуальных подтасовках. Одна – произвольный отбор дат, привлекаемых к подсчету, другая – их упорядочивание при помощи произвольных математических операций.
Перейдем теперь к тому, что в "Прогулках, которых не было" географическая мания Ильи Васильевича отдает красками из творческой, жизнетворческой и просто жизненной палитры Хлебникова.
Прежде всего, герой кузминского рассказа мыслит примерно как Хлебников, оказавшийся под влиянием Новалиса, – а был в его нумерологической карьере и такой этап. По Новалису (и согласно предшествующему его философемам оккультизму, кстати, упоминаемому в "Прогулках, которых не было"), микрокосм повторяет собой макрокосм, ср.:
"Мы грезим о странствиях по вселенной; разве же не в нас вселенная? Глубин своего духа мы не ведаем. Внутрь идет таинственный путь. В нас или нигде – вечность с ее мирами, Прошедшее и Грядущее. Внешний мир – мир теней, он бросает свою тень в царство света" [Новалис 1995: 146] и т. д. (пер. Григория Петникова, кстати, приятельствовавшего с Хлебниковым).
Размышляя в том же духе, Хлебников доходит до географических утверждений: осада Порт-Артура повторила "очертания Сибири" и всей Российской империи, ср.:
"Каждый водораздел страны дает как бы отдельное слово осады; Волга отвечает боям за неизвестное первенство на море, до выстрелов по Владивостоку; Обь – борьбе за спокойную высадку войск в Манчжурию до потопления Яхико 27-го марта" и т. д. [Хлебников 1915: 16–17].
А что же Илья Васильевич? Он, как уже отмечалось, устанавливает изоморфные соответствия между географией Петербурга-Петрограда и самыми общими делениями карты земного шара.
Параллель между Новалисом и Хлебниковым, с одной стороны, и Ильей Васильевичем – с другой, оправдана и еще по одной причине. Никто из них не стремился к полному обладанию партнершей, а именно женитьбе, будучи поглощенным посторонней Эросу деятельностью – философствованием на тему возлюбленной и любви (Новалис), нумерологией (Хлебников) и квазигеографическими открытиями в пределах Петербурга-Петрограда (Илья Васильевич). В поэтическом мире Кузмина асексуальность, пренебрежение возникающей любовью и тем более принесение любви в жертву умствованиям расценивается как порок, в том числе интеллектуальный. Дело в том, что Кузмин разделял платоновский взгляд на Эрос, видя в нем и канал, по которому человеку открывается доступ к Богу, и импульс к познанию и творчеству, и, разумеется, условие полноценного существования. По Кузмину верно и обратное: то, что делается вне Эроса, безжизненно, безбожно, а в интеллектуальном отношении еще и бесплодно. В подтверждение сказанному можно привести стихотворение 1912 года "Пуститься бы по белу свету…", которое, кстати, являет собой антипод "Прогулок, которых не было". Оно – о тоже воображаемых, но тем не менее "правильных" географических путешествиях – вдвоем с партнером. Эти путешествия включают посещение прежде виденных (а иногда и новых) мест, описанных Кузминым в литературе, без предвзятых мнений о них, в частности, без уже сочиненных о них стихов:
В. <Князеву>
Пуститься бы по белу свету
Вдвоем с тобой в далекий путь,
На нашу старую планету
Глазами новыми взглянуть!
Всё так же ль траурны гондолы,
Печален золотистый Рим?
В Тосканские спускаясь долы,
О Данте вновь заговорим.
Твой вечер так же ль изумруден,
Очаровательный Стамбул?
Всё так же ль в час веселых буден
Пьянит твоих базаров гул?
О дальнем странствии мечтая,
Зачем нам знать стесненье мер?
Достигнем мы садов Китая
Среди фарфоровых химер.
Стихов с собой мы брать не будем,
Мы их в дороге сочиним,
И ни на миг не позабудем,
Что мы огнем горим одним.
Когда с тобою на корме мы,
Что мне все песни прошлых лет?
Твои лобзанья мне поэмы,
И каждый сердца стук – сонет!
На океанском пароходе
Ты так же мой, я так же твой!
Ведет нас при любой погоде
Любовь – наш верный рулевой[Кузмин 2000: 260].
Заметим, что здесь география планеты остается нетронутой – старой. И все-таки двум влюбленным, взявшим себе в провожатые Эрос, предстоит увидеть ее по-новому. Это, в свою очередь, позволит им написать поэмы и сонеты – замену той литературы, что была ими оставлена дома. Вот другой поворот того же топоса – "Вы думаете, я влюбленный поэт?.." (1913):
Вы думаете, я влюбленный поэт?
Я не более как географ…
Географ такой страны,
которую каждый день открываешь
и которая чем известнее,
тем неожиданнее и прелестнее.
Я не говорю,
что эта страна – ваша душа,
(еще Верлен сравнивал душу с пейзажем),
но она похожа на вашу душу.
Там нет моря, лесов и альп,
там озера и реки
(славянские, не русские реки)
с веселыми берегами
и грустными песнями,
белыми облаками на небе;
там всегда апрель,
солнце и ветер, <…>
Но я и другой географ,
не только души.
Я не Колумб, не Пржевальский,
влюбленные в неизвестность,
обреченные кочевники, -
чем больше я знаю,
тем более удивляюсь,
нахожу и люблю.
О, янтарная роза,
розовый янтарь,
топазы,
амбра, смешанная с медом,
пурпуром слегка подкрашенная,
монтраше и шабли,
смирнский берег
розовым вечером,
нежно-круглые холмы
над сумраком сладких долин,
древний и вечный рай!
Но тише…
и географу не позволено
быть нескромным[Кузмин 2000: 254–255].
Судя по собранному мной корпусу реакций на арифметическую и геометрическую деятельность Хлебникова, Кузмин придумал особый подход к ней: портетирование Хлебникова как чудака-нумеролога. Дальше его рецептура была подхвачена Вениамином Кавериным.
2. Вольдемар Хорда Первый в "Скандалисте" Каверина
В романе a clef "Скандалист, или Вечера на Васильевском острове" (п. 1928) Нагин, в котором Венимиан Каверин вывел себя, пишет прозу и пользуется нумерологической утопией Хлебникова как строительным материалом:
"От пустых петроградских улиц девятнадцатого – двадцатого годов, с необыкновенной быстротой обнаживших прямолинейную сущность города, у него осталась смутная идея о стране геометриков. Руководителю этой страны он давно придумал имя – Вольдемар Хорда Первый… [О]н долго носился с мыслью… [ч]то мир вещей, управляемый формулами, должен под новым углом зрения войти в литературу" [Каверин 1973: 162];
"Вот человек, которого по праву должно было именовать властителем страны геометриков – Вольдемаром Хордой Первым!" [Каверин 1973: 162].
Хлебниковская подоплека "Вольдемара" и его "страны геометриков", и так достаточно обнаженная, раскрывается Кавериным чуть позже, в эпизоде с Некрыловым (или Виктором Шкловским), где Хлебников назван – и прямо, и через придуманную им для себя персидскую титулатуру:
"Он спит в купе, в тесноте, между стандартных стен, которые так непохожи на стены стеклянных комнат, придуманных Велемиром Хлебниковым – гюль-муллой, священником цветов. Гюль-мулла полагал, что человечество должно жить в стеклянных комнатах, двигающихся непрерывно" [Каверин 1973: 175].
Поскольку этот случай портретирования литературоведению давно и хорошо известен, он не требует подробного обсуждения. Замечу лишь, что Хлебников-нумеролог вошел в "Скандалиста" на скрещении своих сигнатурных тезисов: математических формул для измерения всего в мире, планов, в том числе градостроительных, по переустройству мира, и жизнетворческих масок Короля Времени и Председателя земного шара.
VII. Разговор о ветре (Хлебников в мандельштамовском восьмистишии "Скажи мне, чертежник пустыни…")
Настоящая глава посвящена тому, как поэты, пережившие Велимира Хлебникова, в стихах продолжали вести с ним нумерологические диалоги. Первый по времени образец такого дискурса – эпитафия Сергея Городецкого "Велимиру Хлебникову" (1925, п. 1925):
За взлетом розовых фламинго,
За синью рисовых полей
Все дальше Персия манила
Руками старых миндалей.И он ушел, пытливо-косный,
Как мысли в заумь, заверстав
Насмешку глаз – в ржаные космы,
Осанку денди – в два холста.Томился синий сумрак высью,
В удушье роз заглох простор,
Когда ко мне он ловкой рысью
Перемахнул через забор.На подоконник сел. Молчали.
Быть может, час, быть может, миг.
А в звездах знаки слов качались,
Еще не понятых людьми.Прорежет воздух криком птичьим,
И снова шорох моря нем.
А мы ушли в косноязычье
Филологических проблем.Вопрос был в том, вздымать ли корни,
Иль можно так же суффикс гнуть
И Велимир, быка упорней,
Тянулся в звуковую муть.Ч – череп, чаша, черевики.
В – ветер, вьюга, верея.
Вмещался зверь и ум великий
В его лохматые края.Заря лимонно-рыжим шелком
Над бархатной вспахнулась тьмой,
Когда в луче он скрылся колком,
Все рассказав – и все ж немой.И лист его, в былом пожухлый,
Передо мной давно лежит.
Круглеют бисерные буквы
И сумрачные чертежи.Урус-дервиш, поэт-бродяга
По странам мысли и земли!
Как без тебя в поэтах наго!
Как нагло звук твой расплели!Ты умер смертью всех бездомных.
Ты, предземшара, в шар свой взят.
И клочья дум твоих огромных,
Как листья, по свету летят.Но почему не быть в изъяне!
Когда-нибудь в будой людьбе
Родятся все же будетляне
И возвратят тебя в себе[Городецкий 1974: 382–383].
Перед нами – классическая эпитафия, с воспоминаниями о реально случившемся эпизоде и похвалами ушедшему. Ее "изюминкой" являются сциентистский дискурс и – шире – та терминология, которой пользовался ее адресат. Городецкий касается, прямо или косвенно, трех главных аспектов хлебниковской нумерологии – арифметического, геометрического и жизнетворческого. Его обращение с чужим – нумерологическим – словарем и стилистикой производит впечатление неудачного: он с ними не справляется, а его стихотворение в целом выглядит небрежно написанным, несколько раздутым и полным общих мест о Хлебникове.
По всем перечисленным параметрам его противоположностью можно считать восьмистишие Осипа Мандельштама 1933 года. Оно восхитительно и лаконичным слогом, и герметизмом, и тончайшей словесной выделкой включая виртуозное обыгрывание нумерологических словечек:
Скажи мне, чертежник пустыни,
Арабских [вар.: сыпучих. – Л. П.] песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?– Меня не касается трепет
Его иудейских забот -
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет… [1: 187].
Над его разгадкой мандельштамоведческая мысль бьется вот уже несколько десятилетий. Дальше я изложу свое видение этого текста – как нумерологического диалога Мандельштама с Хлебниковым о ветре.
1. Существующие прочтения, или кто есть кто в "Скажи мне, чертежник пустыни…"
Хлебниковский интертекстуальный слой в рассматриваемом восьмистишии был замечен хлебниковедом В. П. Григорьевым. Его догадка так и не перешагнула через междисциплинарные границы: в недавно републикованной работе мандельштамоведа Л. М. Видгофа о "Скажи мне…" приведено все, что было о нем написано за вычетом "хлебниковизмов".
Разрозненные соображения Григорьева о "Восьмистишиях" – цикле, составленном уже после смерти Мандельштама из "Скажи мне…" и десяти других восьмистиший 1933–1935 годов не очень понятного статуса (то ли законченных стихотворений, то ли отрывков), а оттого загадочных и плохо поддающихся расшифровке, – достаточно убедительны, хотя не всегда доказуемы. Ученый атрибутировал как хлебниковские слова два и три, величины и задачник огромных корней; в шепоте, родившемся прежде губ, расслышал намек на Бобэоби пелись губы; а заговаривая в работах разного времени о "Скажи мне…", настаивал на том, что это – разговор с Хлебниковым, чертежником и геометром. Предположив, что восьмистишие насыщено тайнописью, особое место в его смысловой структуре Григорьев отвел второму тире. В итоговой интерпретации оно выглядит так:
"Альтернатив Хлебникову как чертежнику и геометру не видно… [В] его пользу говорят настойчивые "чертежи" в "Ладомире"…, множество прямых и расширительных словоупотреблений из гнезд… "пустыня" и "песок"… переверт[ень] "Я Разин со знаменем Лобачевского логов <…>", образ "Лобачевского слова", присвоенный Хлебникову Тыняновым… последовательно привлекавший Будетлянина "мир с непоперечными кривыми"…
Арабские пески не должны нас смущать. Ясно, что "иранские" или "персидские" выдавали бы здесь Хлебникова с головой: его "персидский поход" не был тайной. Безудержность линий… можно интерпретировать как отсылку к "основному закону времени" […в] "Зангези" или/и "Доска[х] судьбы"… [Недооцениваемая исследователями аллюзия к пушкинскому "Зачем крутится ветр в овраге…" тогда объясняется совсем легко как оппозиция "свободы воли" дующего ветра – "детерминированности". Ведь в последовательно "мягком" хлебниковском варианте последней Мандельштам… еще не сумел разобраться – отсюда его вопрос в диалоге. Не менее ясным становится и даваемый ему Хлебниковым ответ…: "Я сделал что мог. Теперь, земляне, когда меня среди вас нет, продолжайте… недоумевать по поводу очевидного смысла "основного закона времени". В конце концов разобраться в нем – это ваши проблемы и заботы. Впрочем, лично Ваш, Мандельштам, опыт-лепет – это уже кое-что". (Так сказать, "Вы, в отличие от иных-прочих инаковерующих, правильным путем идете, товарищ"…).
Словно окрыленный… такой скептически-высокой оценкой его предварительных усилий, все еще далеких от цели… Мандельштам вкладывает в уста собеседника изречение, достойное и творчества Хлебникова, и той многозначительной "медной доски" для его "афористических изречений", которую когда-то предсказывал им в "Буре и натиске":
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьёт.