Итак, я держал в руке ассигнацию. Взглянул на нее, я увидел надпись: "Любовь к отечеству"… – Да! – воскликнул я. – Любовь к отечеству должна заставить меня все позабыть: пусть свершаются предательства, пусть армия потерпит поражение, пусть погибнет империя, но отечество мое остается, и долг зовет меня служить ему. Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и не для того, чтобы спасти государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, веру и правое дело…
Тут моя мысль отвлеклась в сторону, я вспомнил про ассигнацию и подумал, что нашел хорошее оружие в споре против Броглио. Какая прекрасная тема для главы в сентиментальном жанре, какой счастливый случай, подтверждающий, что довольно безделицы, чтобы совершенно изменить наше душевное расположение! У меня слишком живое воображение. Направляя его на какой-нибудь предмет, я всегда запасаюсь мысленно другим – на тот случай, ежели истощу первый. Так и теперь, хотя на уме у меня был разговор с Броглио, я продолжал вертеть в руках ассигнацию, надеясь обнаружить какие-нибудь другие слова, способные вдохновить меня еще на одну главу. Я прочел "…50 рублей". Разочарование было ужасно! Напрасно усиливался я предать забвению сию обиду судьбы и вернуться к мыслям, занимавшим меня прежде, возвышенное настроение не возвращалось. Мне стало смешно – пришлось сложить оружие и согласиться с Броглио, что забавное происшествие может иногда породить самую сентиментальную страницу.
Беседы
9 сентября. Лагерь под Красной Пахрой и Калугой.
Все находит возмещение в этом мире – добро и зло, удовольствие и огорчение; это говорилось не раз до меня и будет говориться доколе существуют счастье и горе.
Мать, потерявшая сына, – самый ужасный пример глубочайшего несчастья! – переносит в конце концов всю свою нежность на оставшееся дитя. Освободившись от заблуждений, коих она не замечала, пока была счастлива, она сосредоточивает всю любовь, все заботы на дитяти, коего небо ей сохранило, и в самой скорби своей благословляет божественное милосердие, не оставившее ее без утешения.
После сдачи Москвы я был очень несчастен. Лишась всего, не имея нигде спрятаться от непогоды, ничем укрыться, оставшись без всяких запасов, я оказался в положении солдата и даже в гораздо худшем, потому что у меня не было ни начальников, которые бы заботились обо мне, ни необходимых пожитков за спиной.
Родительская заботливость спасла меня. Батюшка помог мне, сколько можно было, – и вот у меня теперь великолепная палатка, хорошее одеяло, я хорошо одет. А главное – я имел счастье получить все это из рук любимого отца. Когда батюшка давал мне все сии вещи, я думал о том, чего мне еще недостает, и вспомнил про образок, который носил в своей дорожной суме и собирался хранить так бережно. По совести говоря, он не имел для меня особой цены: я нашел его совершенно случайно. Правда, он охранял, наверное, покой невинности, перед ним возносились молитвы моих соотечественников; но соотечественники эти мне были незнакомы, и я почитал его, лишь поскольку я почитаю всякое изображение божества. В ту минуту, как я сожалел об этой утрате, батюшка достал из своего бумажника образок, коим его благословила мать, и подал мне, советуя всегда носить его при себе.
В порыве чувства я бросился к ногам обожаемого отца и, поцеловав его руки, почтительно принял из них эту священную эгиду, залог счастья, обеспеченного родительской заботливостью, – и казался себе богаче, чем когда-либо.
Вот я и получил возмещение за все утраты и больше не жалею о пропавшем образке, а буду молиться перед батюшкиным – за его благополучие и покой, которые моя привязанность, все возрастающая от его благодеяний, хотела бы сделать беспредельными.
Все забывается со временем
11 сентября. Лагерь в одной версте позади прежнего.
Сочинитель, дабы запечатлеть свою мысль, нередко выбирает тему, коя не представляет для него никаких трудностей. И меня можно было бы теперь обвинить в том, если бы я писал с иной целью; но я хочу лишь приготовить себе на будущие счастливые минуты и удерживаю в памяти поразившие меня мысли для того, чтобы обдумать их впоследствии.
Разве мог я, стоя у врат Москвы, свыкнуться с мыслью, что она будет сдана без боя, предана пламени, оставлена на поругание неприятелю, который осквернит ее храмы, ее святыни? А теперь меня уже занимают новые замыслы, увлекают новые надежды, предо мною раскрылась светлая будущность, и я не сожалею более о своих утратах. Но если опять, даже победителем, я окажусь в древних стенах этого великого града и увижу следы разрушений и пожара, сердце мое, я знаю, станут терзать неодолимые укоры совести.
Почтенные старцы, поседелые под латами, благородные мужи, заставившие весь свет уважать себя, я мог бы говорить о вас, упрекая людей в неблагодарности и несправедливости. Но если ваши заслуги могли быть преданы забвению – значит забвение вообще свойственно человеческой природе.
Горести, наслаждения – все проходит, все забывается, и дар памяти, часто благодетельный, становится иногда несчастьем для людей.
Жители столицы! Вам придется теперь пережить то же, что переживали мы. Воспрянув духом при Бородинской победе, вы вновь потеряли бодрость, узнав о нашем отступлении, но другие наши победы заставят вас еще не раз поднять голову, а ваши надежды возродиться.
Несколько дней назад я мог видеться с батюшкой, сколько хотел; наслаждаясь счастьем быть вместе с ним без жадности и торопливости, я не тревожился о будущем, словно это счастье могло продолжаться всю жизнь. Теперь батюшки уже нет здесь, я его не вижу более – и все позабыл, даже то блаженство, которое испытывал, находясь подле него. Словно я и не видел его с тех пор, как оставил Петербург, и только вспоминал о его заботливости и любви ко мне…
Нет, дорогой отец, будь уверен, что хотя все забывается, но твоя нежность, твоя доброта, твои достоинства, все высокие качества, присущие тебе, навсегда запечатлены в моем сердце.
Главнокомандующий
12 сен[тября].
Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем; теперь я даже страшусь высокой власти. Обязанность прислушиваться к желаниям тысяч людей, придерживающихся самых различных мнений, угождать всему свету, когда никто на всем свете не мыслит одинаково, кажется мне отнюдь не легкой.
Юности свойственно вполне достойное, но осуществимое только в мечтах желание – быть всем приятным. И я часто ломал себе голову, раздумывая над тем, как бы мог главнокомандующий поступить в ту или иную минуту, дабы удовлетворить всем пожеланиям. Как я ни старался, ничего не получалось, и мне пришлось признать неисполнимость своих предположений.
Мы потеряли Смоленск и Дорогобуж, светлейший прибыл к армии, сопровождаемый благими пожеланиями всей империи. Но тут же возникли новые сговоры, стали образовываться новые партии. Только что его хвалили за победу при Бородине, а назавтра стали упрекать за нерешительность. После сдачи Москвы его обвиняли в слабости, равной предательству, а несколько дней спустя те же, кто обвинял, стали находить ему оправдание. Недавний смертельный – без причины – враг теперь хвалит его, потому что светлейший мимоходом бросил ему любезное слово; восторженный сторонник становится его врагом, потому что светлейший прошел мимо, не поздоровавшись. Предатели всем известны, на них указывают пальцами, и никто не смеет их разоблачить; все восхищаются про себя хорошими генералами, и никто не смеет похвалить их; наши успехи преуменьшаются, наши потери преувеличиваются.
Не доверяйтесь восторгу сочинителей, вы, кто станет читать о великих полководцах, не верьте в мнимое величие этих людей; они были такими же смертными, как мы все.
Светлейший, может быть, чересчур был склонен угождать желаниям, ему высказываемым; чересчур доверял мнениям тех, кто его окружал, чересчур боялся рисковать, был чрезмерно нерешителен, опасаясь обвинений, и чрезмерно осторожен, боясь обмануть наше доверие. Теперь он обещает нам верную победу, но она обойдется слишком дорого…
Что до меня, я не допущу себя следовать за теми, кто знает только порицания либо восторги, и если я в свои годы позволю себе судить о начальнике, то лишь тогда, когда действия его будут завершены и я сумею проверить свои предположения, а не основывать их на предпосылках, быть может ошибочных.
13 сентября 1812 г. Наши дамы возвращаются из бани.
Продолжение "Путешествий Гулливера"
14 сентября. Новый лагерь фронтом направо.
Я только что дочитал интересные "Путешествия Гулливера". Нечего говорить о том, какое удовольствие я испытал. Существует, однако, на свете страна, которая может помочь писателю, страдающему недостатком воображения, и ему даже не потребуется прибегать к примеси чудесного – настолько причудливы нравы ее обитателей.
Тысячи мужчин собрались вместе, разделились на отряды, подчиненные одному человеку, исключили из своего общества детей и стариков, изгнали женщин и, хотя они богаты и положение их различно, все живут одинаково.
Оставив свои дворцы и владения и все удобства европейской цивилизации, они поселились под соломенной или полотняной кровлей; из всех средств передвижения оставили себе только верховых лошадей, отказались от всех наслаждений стола, от всех радостей сердца и, тоскуя по городским удовольствиям, твердо решили все же не покидать своего сообщества; они без конца предаются воспоминаниям о наслаждениях света – и все более от него удаляются; собираются в кружок, чтобы поговорить о радостях хорошего стола, – а сами часто вынуждены голодать.
Унылое однообразие их занятий, одежды, пищи мало соответствует их тщеславию и честолюбию.
Старейшины их – всегда с нахмуренным челом, мрачным и строгим взором – редко появляются среди прочих. Когда же они выходят, их окружают болтливые и угодливые существа, которые вертятся вокруг них и требуют вознаграждения, всегда находя его ниже своих заслуг.
Все остальные делятся на два неравных класса: один, очень малочисленный, командует другим, наблюдает за ним, заботится о его прокормлении и благонравии и следит, чтобы он соблюдал порядок. Класс подчиняющихся не обременен никакими заботами, и, может быть, это наилучшее положение для людей, кои по своему рождению не имеют ни средств для преуспеяния, ни просвещенности, ни честолюбия и хотят лишь одного – быть полезными, выполняя то, что им предназначено.
Класс командующих несравненно суетней. Хотя все они родом из одной страны, среди них встречаются всякие натуры и характеры. Но как бы ни были различны их мнения, какую бы ненависть ни питали они друг к другу, им приходится жить совместно. Одни стремятся занять место среди старейшин, другие, уподобляясь в своем поведении женщинам, только и мечтают о том, чтобы блистать в своем кругу, угождать и забавлять. Третьи, более уморенные и благоразумные, вынуждены неустанно сдерживать честолюбие первых и легкомыслие вторых. Каких только характеров не встретишь здесь!
Я не собираюсь выступать в роли писателя, я лишь намечаю основные черты произведения, которое могло бы принести славу своему создателю. И если бы кто решился возражать автору такой книги, обвинять его во лжи, достаточно было бы привести сомневающихся в первую попавшуюся армию, чтобы в любом военном лагере найти подобные лица.
В самом деле, когда я думаю о жизни, которую веду уже восемь месяцев, которую мне предстоит вести, может быть, годы, и сравниваю ее с жизнью моих братьев и с тем, как я жил бы, если бы воля одного человека не изменила ход событий, – я готов ужаснуться страшному различию.
До сих пор я участвовал только в одном сражении, то есть занимался своим ремеслом лишь 14 часов. А все остальное время я вздыхал по удовольствиям чудесного мира, украшенного прелестным полом, оживленного его остроумием и очарованием.
Товарищи достаточно хорошо относятся ко мне и всегда готовы провести со мной часть дня; но, придумывая искусственные развлечения, чтобы заглушить тоску, истощая все запасы напускного веселья, притворной любезности, – разве я могу закрывать глаза на то, что потерял, оставив столицу, разве могу не сожалеть об этом?
Когда, устав от однообразия наших бесед, я решаюсь, презрев высокий рост обоих моих Трубецких и усы Поля, переделать их имена на женские и подать этим повод к шуткам, которые кажутся мне довольно остроумными; когда, например, на обратном пути из бани я развлекаюсь тем, что эскортирую их, словно нуждающихся в защите прекрасных дам – героинь романа, – что не являетесь вы мне, сияя своей прелестью, дабы упрекнуть меня в оскорбительном святотатстве?
Как же нам жить вдали от вас, кого мы, неблагодарные невежи, называем слабым полом? Ведь вы придаете очарование нашей жизни, украшаете всякое собрание и освящаете все радости сердца и духа. Я живу и буду жить в надежде когда-нибудь припасть к вашим стопам и молить о сладостных оковах.
Зимние квартиры
15 сентября.
Небо хмурится. Мы прошли сегодня утром восемь верст по Калужской дороге. Утро такое холодное, что, видно, лету уже пришел конец.
Когда началась моя бивачная жизнь, я не мог себе представить, как буду спасаться от дождя. Легкий ветерок казался мне бурей, и небольшое облачко на горизонте предвещало неизбежное посещение лекаря. Теперь я не боюсь даже самой суровой зимы, и когда мне грозит утрата многих удовольствий, я надеюсь найти новые. Меня влечет к себе уютный уголок в тесной палатке, у искусно сложенного за четверть часа очага, обед при свечах, среди снега и льда… Признаться ли? Я предпочту это унылой скуке зимних квартир…
Но прежде всего следует думать о солдатах; ради них я охотно пожертвую всеми своими удовольствиями. Я всегда забочусь об их благополучии прежде, чем об осуществлении своих желаний. Сам я предпочитаю бивачную жизнь. Я никогда не скучал ни в Питкунах, ни в Комае, ни где бы то ни было, оказавшись в одиночестве. Правда, там были Кирилл и его семейство, солнце согревало землю, ощущалось уже благовонное дыхание весны. Находясь среди счастливых людей, предаваясь приятным воспоминаниям, волнуемый надеждой, вдохновляемый радостными и милыми образами, я делил время между занятиями и прогулкой. Бредя куда глаза глядят среди плодородных, полей, я наблюдал, как тающие снега проливаются бурными ручьями, как пробиваются в бороздах зеленые ростки. Там, разделяя труды Кирилла или посещая могилы его предков, устремляясь взором вдаль, я давал полную волю своему воображению. Возвратившись в дом, я запечатлевал пережитые наслаждения в новых рисунках, открывал книги и перечитывал любимые места. Приходил Дамас или я шел к нему, и день всегда казался мне слишком коротким. Боясь потерять хоть минуту, я вставал с солнцем и встречал своих добрых хозяев. Они рассказывали мне о своих соседях, я принимал участие в их раздорах, тешил себя надеждой, что способствую их счастью; я знал, что время летит, но не замечал его однообразного движения. А теперь, чем заменю я все те радости?
Меня поселят в русской деревне. Но в деревне опустелой, брошенной, разрушенной; я увижу раскрытые кровли, разваленные дома – печальные следы войны. Я буду один в черной избе, никто не поможет мне устроиться удобнее, никто не придет побеседовать со мной. Изо дня в день я буду следить, как снег все глубже покрывает поля, и зрелище тоскующей природы усугубит мрачность моих мыслей. Не имея, чем развлечься ни в доме, ни среди природы, я буду проводить тоскливые дни у окна, скрестив уныло руки и взглядывая время от времени на часы, как бы стремясь приблизить заход солнца. Я буду совсем один, и если в моей деревне появится живая душа, это будет, вероятно, обездоленный крестьянин, с трудом узнающий разоренное жилище своих отцов, или осиротелая мать, в слезах разыскивающая своих детей, или мужественный воин, потерявший ногу на службе отечеству и едва доковылявший сюда по снегу…
Нет, не хочу больше об этом думать – эти мысли чересчур мрачны, а мое воображение слишком охотно идет им навстречу, закрою тетрадь, дабы не предаться окончательно грусти.
Праздник султана
18 сентября.
Не познавши скуки, не узнаешь и веселья; своими удовольствиями мы нередко обязаны скуке.