Так возникает образ Эсмеральды – воплощение жизни, радости и красоты, раздавленной средневековым суеверием. Действительно, судопроизводство, чиновники, монахи и палачи в этом процессе обнаружили свою сущность в полной мере. Средневековый аскет, разочаровавшийся в религии, влюбленный в цыганку и посылающий ее на казнь, – такой сюжет казался Гюго не столько "живописным", сколько типичным для средневековья: он великолепно воплощал психологические и идеологические конфликты переломной эпохи. Эсмеральда и Квазимодо, два демократических персонажа, противопоставлены официальной Церкви и официальному обществу, как нравственное начало, живущее в народе. Это закон не только жанра, но и исторического познания: динамику эпохи нельзя было показать без элементов будущего, без той человечности, которая придает смысл историческому существованию народа.
Так общее понятие средневековья, разработанное либеральными историками эпохи, развивается в картину, в систему образов, в сюжет, богатый событиями и людьми. Воображение, создававшее этот роман, работало в полном контакте с современной наукой и логикой.
В "Соборе Парижской Богоматери" почти исчез исторический сюжет, бывший необходимым признаком жанра на первых этапах его развития. Исторического стержня нет даже в самом раннем плане романа, построенном вокруг процесса ведьмы. На титульном листе указана дата действия, 1482 год, – прибытие в Париж фламандского посольства для заключения брака дофина с Маргаритой Фландрской. Но это обстоятельство не оказало никакого влияния на действие: сюжет определен не историческими событиями, а внутренними законами эпохи.
Отсутствие исторического события искупается необычайным богатством "нравов". Они свидетельствуют о нравственных возможностях народа и о политических возможностях государства. Вместе с тем они определяют проблематику эпохи и ее положение в цепи веков: это результат предыдущего исторического развития и опорная точка дальнейшего движения.
Именно в нравах, по мнению Гюго, обнаруживается историческая специфика эпохи. Поэтому он с особенной тщательностью описывает все это своеобразие обычаев, традиций, обрядов, предрассудков. Суды и казни, народные празднества, состояние науки, ночные обходы патрулей, орды нищих на улицах, комната Людовика XI в Бастилии, расходы королевского двора и аллегории моралите – эта нарочитая точность и беспощадно яркий колорит, эта антикварность описаний, намеренно оставляющая на предметах вековую пыль, чтобы показать их доподлинную древность, создают то историческое правдоподобие, которое не совсем совпадает с правдой, но является ее необходимым условием. Вымышленные события на фоне тщательно воспроизведенных нравов – такова особенность романа, имевшая под собой глубокие эстетические основания.
Шумная толпа и непрерывно движущийся поток событий окружены неподвижным городским пейзажем. С той же тщательностью и страстью Гюго реставрирует старый Париж, рассказывая историю каждого памятника и улицы, объясняя топографию и названия, словно сметая позднейшие постройки, чтобы оставить чудовищный, убогий и блестящий город XV века. Отсюда длинные рассуждения об архитектуре, тесно связанные с историей нравов и идей, и противоречие лачуг и дворцов, столь важное для понимания эпохи. Дом, в котором живет небогатая дворянская семья со своими городскими и мещанскими навыками, притон, куда приводит Феб Эсмеральду, Бастилия, противопоставленная Лувру, келья Гудулы, противопоставленная собору, – блещущая своим реализмом обстановка действия объясняет происходящую в этих декорациях драму. Правда заставляет поверить в вымысел. Эта особенность жанра остро ощущается у Вальтера Скотта. Расположить вымышленные события в хорошо известном пейзаже, значит придать им особую, живую реальность. Вот здесь, на углу этой улицы, сидела засада, подстерегавшая прохожего, на этом мосту был убит проезжавший со своей свитой герцог, в этом доме находилась келья с деревянным распятием, а на этой площади стояла виселица. На эту стену брызнул мозг Жеана Фролло, из этих труб лился на осаждающих расплавленный свинец. Бесы и святые, изваянные на фасаде собора, смотрели на пляшущую Эсмеральду и беснующуюся толпу трюанов. Еще несколько лет назад в темном закоулке собора можно было прочесть начертанное неизвестной рукой слово "Ананке", а с башен и сейчас видно место, где когда-то повесили колдунью. Улицы и здания наполняются драматизмом, события, доказанные топографически, приобретают убедительность и какую-то самоочевидную несомненность. Сами памятники, камни улиц и стены домов как будто свидетельствуют об исторической реальности всего происходящего.
Но функция "архитектуры" в романе этим не ограничивается. Собор Парижской Богоматери является не только основным местом действия, но и топографическим центром его. В его стенах и на площади перед ним происходят основные события. Все действие целиком можно обозреть с высоты его башен. Квазимодо видит оттуда светящееся окошко Бастилии, в которой решается его участь, Клод Фролло – танцующую на площади Эсмеральду. Вот почему глава, рисующая "Париж с птичьего полета", приобретает не только описательный, но и композиционный смысл: все, что совершается в романе, имеет своим средоточием собор.
Вместе с тем собор является "символом" эпохи. Это воплощение XV века в его движении, в его борьбе со стариной, в его кризисе.
Назвав свой роман именем архитектурного памятника, Гюго не был оригинален. Готический роман давно создал традицию таких названий, подхваченную историческим романом: "Замок Отранто" Горация Уолпола, "Тайны Удольфского замка" Анны Редклиф, "Вудсток" и "Кенильворт" Вальтера Скотта в разных планах и с разными целями рассказывают о таинственных и страшных событиях, происходящих в чудовищных сооружениях средневековья, оплоте феодального произвола и насилия. В этих и других романах замок характеризует эпоху, являясь как бы символом общества, которое он охранял. В "Соборе Парижской Богоматери" философско-исторический смысл сооружения приобретает гораздо большую глубину. Замок готических романов служил удобным местом действия для развития таинственных приключений, свойственных страшному феодальному средневековью. В исторических романах он отчетливо характеризовал формы политической жизни феодализма. В романе Гюго собор является выражением души народа и философии эпохи в широком смысле слова. Тем самым название романа с большей полнотой, чем в других произведениях с архитектурным названием, определяет его содержание и смысл.
Средневековая архитектура давно привлекала к себе пристальное внимание. В период Реставрации началась борьба с так называемой черной бандой – спекулянтами, покупавшими у обедневших дворянских фамилий наследственные замки "на слом" и вырубавшими парки. Борьба за эти памятники старины часто приобретала реакционный характер: разрушение замков рассматривалось как уничтожение феодализма, "древних воспоминаний", украшавших священную "салическую землю". Поль-Луи Курье выступил на защиту "черной банды" из соображений не только экономических, но и политических, яростно протестуя против открытой официальными кругами подписки на приобретение для наследника престола замка Шамбор. Между тем помимо общих трудов, посвященных старому Парижу и средневековой Франции, вроде, например, многотомной серии "Voyages pittoresques romantiques de Г ancienne France" Нодье и Тейлора, даже в весьма прогрессивных журналах появляются статьи, посвященные специально средневековой архитектуре. Пишо прославляет готику, проклиная феодализм, а Э. Кине создает свою шеллингианскую философию архитектуры в замечательной работе "О происхождении богов".
Гюго утверждал, что еще в детстве у него было ярко выраженное влечение к архитектуре: старые ангулемские башни на него, одиннадцатилетнего мальчика, произвели такое впечатление, что он сохранил воспоминание о них на всю жизнь. Уже в 1823 году он борется с "черной бандой в специальной оде, основная тема которой – уважение к памятникам старой французской славы и династии. Развалины швейцарских замков вызывают в нем чувство зависти к стране, с такой заботливостью сохраняющей следы былого величия. В 1825 году он печатает статью, в которой констатирует систематическое уничтожение старинной архитектуры не только предпринимателями, но и архитекторами-классиками. В предисловии к "Кромвелю", прославляя гротеск, как необходимый элемент действительности, Гюго говорит о готической архитектуре и о чудовищах, высеченных на средневековых соборах, которые становятся как бы символом целой эпохи. Поп и Тиобольд сравнивали Шекспира с готическим собором, и это сравнение встречается также у французских романтических критиков, в устах которых оно звучит как высшая похвала. Романский и готический стили кажутся Гюго более правдивыми, чем классическое искусство: в "Тружениках моря" он говорит, что правильных, геометрических, рационалистических форм в природе нет – нет Парфенона, но есть Кромлех, следы создавшего землю хаоса.
Почти одновременно с "Собором Парижской Богоматери" Мишле напечатал свое "Введение во всемирную историю", где посвятил несколько вдохновенных строк средневековому собору, как воплощению эпохи в ее борьбе и в ее развитии. Идея, положенная в основу "Собора Парижской Богоматери", к 1831 году была разработана всесторонне. Она была тесно связана с философской и политической мыслью конца 1820-х – начала 1830-х годов.
Вместе с тем во время Реставрации блестящее развитие получила археология, особенно в Нормандии, где сохранилось наибольшее количество памятников средневековой архитектуры. В 1818 году Шарль Дюэрисье де Жервиль впервые ввел термин "романская архитектура", которым пользуется и Гюго. С некоторыми нормандскими археологами Гюго был знаком лично и почерпнул из их бесед и сочинений множество сведений, получивших отражение в "Соборе Парижской Богоматери". Тщательно изучая исследования и памятники, Гюго создал свою особую философию средневекового искусства, на которую и намека нет в книгах профессионалов-археологов. Каждая архитектурная деталь наполнилась содержанием, и древний собор вдруг заговорил полным голосом, свидетельствуя о прошлом и предвещая будущее. Мишле, Гейне, Ренан, каждый на свой лад, вдохновлялись этим изумительным искусством исторической интерпретации. Молодой Герцен советовал своей невесте прочесть главы "Abbas beati Martini" и "Это убьет то": "Там ты узнаешь, что эти каменные массы живы, говорят, передают тайны". Что это за тайны?
"От начала веков вплоть до XV столетия включительно архитектура является великой книгой человечества, главным средством выражения, которым пользовался человек на различных стадиях своего развития". Гюго развивает эту мысль в туманных и общих выражениях, которые можно понять только в контексте современных ему философско-исторических учений.
Он действительно начинает "от начала веков". Он рассматривает архитектуру вне связи с практическими потребностями народов – жилище для него не представляет никакого интереса. Первые сооружения архитектуры, по его мнению, были созданы как знак для памяти, как письмена, чтобы сохранить "традиции", которые наполняли память народов. "Каждая традиция была закреплена в памятнике".
Традиции первобытного общества в идеалистической философии эпохи были связаны с теорией "откровения". Они были "открыты" первому человеку провидением, так как сам он, своими силами, не мог выйти из животного состояния. Это "традиция" первого языка и первого познания. Теория "откровенного" происхождения языка, развивавшаяся реакционными философами Реставрации, была принята и многими либералами, истолковавшими ее в прямо противоположном направлении. Реакционеры утверждали, что, позабыв "откровение" и истину первого слова, предавшись пустым умствованиям, человечество впало в грех и неведение, за которое должно нести кару; оно должно отказаться от всякого "исследования", довериться новому "откровению" – католицизму и безропотно покориться освященному им феодальному строю. Демократически настроенные писатели, как Пьер Баланш, утверждали, что язык был дан человеку для того, чтобы он двинулся в путь, что в дальнейшем своем развитии человек должен развивать свой разум, что, только добиваясь демократии и справедливости, он выполняет свой нравственный и исторический долг. В этом и заключаются "традиции", которые люди XX века должны найти в древнейших памятниках и принять как миссию, возложенную на них историей.
Теория "откровения" Жозефа де Местра и Бональда, пытавшаяся задержать человечество в состоянии первобытной невинности и феодализма, была для Гюго неприемлема. В своем понимании исторического процесса он приближался к Баланшу. Он понимал традиции более рационально, как систему общественных установлений доисторического общества и как след извечной борьбы человечества за общественные идеалы.
Первые памятники архитектуры, говорит Гюго, были простыми глыбами камня, каждый из которых был иероглифом, то есть непосредственно и прямо выражал порученную ему мысль. Затем "традиции" породили символы, скрывшие первоначальную идею под напластованием образов. Архитектура отныне должна была передавать эти символы, и из камней она превратилась в сооружение. Кейцер, писавший об этом в переведенной на французский язык книге, и Баланш, за ним следовавший, утверждали, что именно в этот момент было утрачено понимание "истинного", первого языка. Пора непосредственного постижения мира кончилась, и наступила пора самостоятельного развития человечества силами собственного разума, пробивающегося к истине и справедливости. Гюго упраздняет это положение немецкой идеалистической философии. Идея развития имеет у него более прямолинейный характер. От старого взгляда у него осталась только схема развития этого нового, более сложного искусства: буйное цветение символов заглушило традиции, человек позабыл их смысл, – "они исчезали, как ствол дерева под листвой". Но Гюго не говорит об "упадке", о гибели непосредственно постигаемой истины. Он стоит на реальной почве истории: индийская и египетская архитектура, храм Соломона представляют собой гигантский шаг вперед по сравнению с бретонским Кромлехом. Это книги, развивающие целую серию идей, целое мировоззрение.
О чем повествует эта каменная летопись? Какие процессы отражены в этих документах? "Каждая цивилизация начинается теократией и кончается демократией. Этот закон, по которому свобода сменяет единство, записан в архитектуре".
Свобода противопоставлена единству, так как единство понимается как строгое подчинение единой догме, а свобода – как возможность самостоятельного мышления, борьба мнений и развитие.
Мысль о непрерывном движении человечества от рабства к свободе и от аристократии к демократии, широко распространенная в публицистике 20-х годов, принимает у Гюго форму, которая очень напоминает учение Вико в интерпретации Мишле и учение Баланша.
Переводя "Новую науку" (1827), Мишле сильно облегчил ее, уничтожил скучные повторения, королларии, теоремы, заменил геометрический метод повествовательным. Во вступительной статье, слегка причесывая Вико в духе современной идеи прогресса, Мишле излагает его систему в доступной и художественной форме, которая могла вдохновить Гюго на философско-исторические размышления. Но еще ближе взгляды Гюго к теориям Баланша, в то время весьма популярным.
В "Опыте социальной палингенезии" (1877) и в прозаической поэме "Орфей" (1829) Баланш, вдохновляясь своеобразно понятым учением Вико, утверждает, что все народы проходят одни и те же стадии общественного развития. При первобытной теократии господствует тайная устная речь, принадлежащая лишь высшему жреческому сословию и зафиксированная в древнейших памятниках архитектуры. Затем разум освобождается из-под бремени запретов, заново интерпретирует, наполняет новым духом старую букву закона и создает новое демократическое общество. В результате этого движения расторгается первобытное единство: противоречие между аристократами и народом приводит к борьбе, которая и утверждает более справедливый строй. Понятие "человек" распространяется на всех людей, и на место священника и теократа приходит "человек" и демократ. По мнению Баланша, это движение от теократии к демократии с большей или меньшей ясностью происходит в истории каждого народа, но каждый раз в новой форме и с большими результатами: это не движение по кругу, но движение по спирали, развитие, и кажущееся повторение циклов есть вместе с тем все большее приближение к конечной цели, к высшей нравственности и к совершенному социальному строю.
У Гюго мы находим многие элементы такого понимания истории. Движение от теократии к демократии, "записанное" в архитектуре, учение о "традициях", подавленных символами, стремление символа превратиться в поэму и в широко развитое сооружение, новая "рациональная" интерпретация буквы старого закона, являющаяся средством дальнейшего развития, торжество светского начала над древним мистическим, некая "идеальная" история, повторяемая каждым новым приходящим на сцену народом, но постоянно поднимающая человечество к более совершенному, демократическому обществу, знаменитая "спираль", о которой в то время так много говорили, наконец, ссылка на Орфея, создающего новую эру в истории человеческого ума, – все это связано с книгой Баланша и свидетельствует о том, что Гюго к 1830 году глубоко и тщательно продумал современную ему прогрессивную философию истории и целиком проникся ее идеями.
В хаосе неразработанных историографических идей Баланша и Вико, в столкновении противоречивых систем – "коловращения" у Вико и "развития" у всей современной либеральной мысли – разобраться было нелегко. Гюго и не стремился к полной отчетливости понятий – ему хотелось обнаружить в истории некую закономерность и утвердить непреклонное развитие. О неизбежных этапах, которые прошли все цивилизации, он говорил только для того, чтобы показать неизбежность демократического развития. Викианское "коловращение" стало у него аргументом для идеи прогресса, так же как у Мишле и у Баланша. И говоря о бесконечной спирали, по которой непрерывно поднимается работающее над собой человечество, Гюго лишь повторял мысль, хорошо усвоенную прогрессивной историографией, которая в бесчисленных катастрофах цивилизаций видела доказательство непрерывного поступательного движения.
Но каковы стадии, которые должно пройти каждое общество?
Гюго говорит о двух этапах в развитии человечества – теократии и демократии, которые в истории новой Европы создают романский и готический стили. Однако до возникновения "символического" искусства, проявляющегося в обоих этих стилях, существовало "иероглифическое" искусство, которое, по Вико, свидетельствует о "теократической" эпохе, между тем как "символическое" искусство присуще второй эпохе, "героической", или "баснословной". Следы этого деления в книге Гюго остались в виде "иероглифического" искусства, одной идеей или одним словом передающего "традицию". Однако это деление было для Гюго неприемлемо, так как оно не умещалось в его схему развития европейской цивилизации: если бы существовало в новой Европе "иероглифическое" искусство, то эпоху "символического" искусства, то есть самую глухую пору средневековья, нужно было бы признать эпохой относительной свободы, эмансипации человечества от тяжкого религиозного гнета. Сделать это Гюго не мог и не хотел.