Брусиловский прорыв - Александр Бобров 18 стр.


Мы живем быстрее вашего - у нас уже апрель. "Стаял снежок, - ожил лужок". Ожили лягушки и меланхолично прыгают по ходам сообщения, безнадежно пытаясь прорвать фронт и вылезть за окоп. В болотах крякают утки… Наши ребята пробовали охотиться за ними, - но, увы, пулей убить уток - гораздо труднее, чем людей. Проснулись и сычи и, мужественно восседая между нашей и неприятельской линией окопов, по ночам покрикивают предостерегающе на нас и на австрийцев - "эге-гей". Весна идет и уж "весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом"… Все чаще и чаще рокочет у нас и днем и ночью, - то вправо, то влево, где-то далеко, за горизонтом. Под Двинском идут бои. [Газету - "Киевская мысль" - мы получаем аккуратно, с опозданием всего лишь на день].

Кончилась зима, тяжелая страница истории перевернулась, и наша армия своею кровью начинает писать новою страницу. Бог даст, - в этой великой странице и мне будет дано вписать свою маленькую букву. Завтра исполняется 4 месяца со дня моего приезда в полк. Время оглянуться на самого себя, назад, время подвести итоги. Таков ли я теперь, каким приехал сюда? Изменились ли мои взгляды на совершающееся, по плечу ли мне оказалось поднятое бремя.

Ведь обстановка и условия жизни моей так резко изменились. Ведь я уже начинаю забывать, как выглядят комнаты, дома. Ведь уже 4 месяца я не видал "штатских" лиц и костюмов. Я здесь уже забыл, как это можно свободно идти куца угодно. Передо мной всегда таинственная мертвая полоса, каждый шаг по которой пахнет пулей; сзади - мой участок [который, в общем, пахнет тем же] и с которого я не могу уходить без разрешения. Одним словом, моя прежняя жизнь и жизнь теперешняя не имеют ничего общего. А я?

И вот, я вспоминаю, каким я ехал сюда. Ведь я уезжал "в неизвестность". Ведь войну, как и море, не представишь, пока не увидишь ее. И надо сказать, что-то чего я ждал - гораздо хуже того, что есть на самом деле. Как и всем в тылу, мне представлялось, что война - это почти беспрерывное сидение в холодных окопах под снегом и дождем, постоянная голодовка, бесконечная стрельба…

Я с улыбкой вспоминаю теперь мои запасы теплых вещей [к которым я, увы, не прикасался], мою примерку сапог на 3 пары толстых носков и опасения, что это все же будет холодно, мои 2 фунта шоколада, которые я собирался хранить на "черный день". С тех пор прошло 4 месяца. За это время я ни разу не озяб [хотя бы так, как зяб в Москве, на ученьях] съел, наверное, с полпуда шоколада, а "черный день" все еще не наступил. Бои у нас бывают тоже совсем не каждый день. [За все 4 месяца настоящего боя у нас не было ни одного, а перестрелок - не считаю.] Вот какими оказались внешние условия.

О взглядах моих на совершающееся, пожалуй, не стоит говорить: с чего же им меняться? Ведь я пошел сюда, подумав, и знал, на что и почему иду. Одно только скажу: хорошо, что я пошел сюда уже не очень молодым и шел не под влиянием минутного настроения и не для героической роли. Меня потянуло сюда элементарнейшее чувство простого честного человека: в минуту крайнего напряжения народа, в минуту величайшей национальной опасности - не время для каких-либо отсрочек. Место каждого русского человека - там, где он в данный момент всего нужнее и полезней. А мне казалось, что всего полезнее я здесь. Потому я и пошел. Как видите, мне весьма далеко до героических римлян, говоривших: "Сладко и приятно умереть за отечество". Да и Бог с ними - с "героями". При мысли о них, мне почему-то всегда вспоминается глупая рожа "героического" Козьмы Крючкова на обложке дешевых папирос. Не для дешевых подвигов и славы я сюда пошел.

А потом - ведь, ей-Богу, в нашей жизни мало героического. Вот почему так часто и осекаются те юноши, которые идут сюда ради сильных ощущений.

Мы здесь просто живем и еще проще умираем. Со смерти здесь сняты все мистические покровы, которыми окутана она у вас, отняты обрядности, обращающие ее в торжественное и печальное таинство. Вот вам несколько штрихов. Недели 2 тому назад мы с товарищем офицером, прогуливаясь, забрели на братское кладбище. На песчаном бугорке, обнесенном легонькой оградой из колючей проволоки, недалеко от лесной опушки, протянулись ровные ряды могилок. Четырьмя линиями стоят простенькие деревянные кресты, прямо, как солдаты на ученье. "Да, месяца два тому назад, я тут проходил - только семь могилок было, а теперь - на-ка, уж сдвоенными рядами выстроиться успели", - задумчиво замечает мой вестовой… В конце последнего ряда желтеют две свежевырытые ямы. "Смотри, - указывает мне на них товарищ, - вот черти, про запас могил нарыли!" Вот, в самом деле, откровенно-простодушный цинизм войны. Эти "запасные" могилы напоминают меблированные комнаты: кто будет их хозяин - неизвестно; пока они пустуют, но, что за важность, - дело верное и постояльцы будут…

Другая картинка. Третьего дня ко мне в землянку заходил начальник пулеметной команды с молоденьким доктором, только что приехавшим на фронт.

На нашем участке тихо. Доктору и жутко интересно, и как-то не верится, что это - "самая первая" линия, а дальше - в 300–400 шагах - уже австрийцы. - "Уж очень что-то тихо. Хотите - можно устроить маленький скандальчик, - говорит пулеметчик, - давайте покажем доктору пристрелку пулемета!" - "Ну, чудесно", - отвечаю я. Проходим к пулемету, показываем доктору изящную машинку. Он поглядывает на нее опасливо. - "А что, взорваться он не может?" Переглядываемся и отвечаем сдержанно: "Бывает". Доктор "по стратегическим соображениям" отступает за козырек, мы же со спокойной гордостью отчаянно храбрых людей устраиваемся близ пулемета. Начальник команды указывает пулеметному унтер-офицеру точки наводки: "По краю вон той поляны", - проверяет и командует: - "Пол-ленты, с рассеиванием. Огонь!"

Тишина прорезывается четкой трескотней пулемета, точно неожиданно налетевшим ураганом.

Мы выходим из-под блиндажа и любуемся, как летят, сшибаемые пулями, ветви, сучья, щепки от пней. Вот свалилось молоденькое деревцо, вот другое наклонилось и падает все быстрее и быстрее… Доктор потрясен. "Черт знает, - какая сила! Ну как против него идти?" Пулемет неожиданно умолкает: кончились пол-ленты."Ну, теперь - рекомендую спрятаться - сейчас австрийцы откроют ответную стрельбу", - советую я доктору. Он исполняет мой совет весьма охотно - и вовремя. Австрийцы, по-видимому, сильно сердятся, и через нас уже довольно густо летят их пули. Наконец они, по-видимому, отвели душу и постепенно умолкают. Мы выходим из-под козырька и идем по направлению к соседней роте. По дороге мне попадаются несколько солдат, бегущих с котелками из резерва.

"Ваше благородие, - смущенно говорит мне фельдфебель, бывший все время с нами, - а я совсем и забыл Вам сказать - ведь люди-то за обедом в резерв пошли!" Я набрасываюсь на него: "Как же ты, брат, такие вещи забываешь; теперь, чего доброго, кого-нибудь там ранило!" [Пули опаснее всего - в так наз. батальонных резервах, потому что там они на излете и летят низко, да и люди там не прикрыты окопами.] И действительно, не прошли мы ста шагов, как нам попался санитар, бегущий с индивидуальным пакетом в руках."Ты куда?" - "Да там, в резерве, говорят, кого-то ранило". - "Хорошо, беги. А ты, фельдфебель, узнай, кто ранен, и пошли туда еще 3-х санитар с носилками, на всякий случай. Я пройду в 1-ю роту". - "Слушаюсь!" Проходим дальше, показываем доктору действие нашего бомбомета, затем они уходят, а я захожу в землянку командира 1-й роты. Сидим с ним, болтаем. Подходит телефонист: "Ваше благородие, Вы будете командир 2-й роты?" - "Я". - "Вас спрашивает командир резервной роты". Беру трубку: "У телефона прап. Герасимов!" - "Говорит прап. Шашин. Тут у Вас убило рядового; так вот, - остались деньги 5 руб. 46 коп. и часы. Он просил послать это жене". - "Хорошо. Пришлите их, пожалуйста, ко мне. Куда ранило?" - "В живот и там осталась. До свиданья! Кланяйтесь командиру 1-й роты". Побеседовавши о разных разностях еще немного, направляюсь к себе.

Фельдфебель встречает по дороге: "Ваше благородие, там в нашу роту 8 лопат прислали, так как с ними прикажете?" - "Раздать повзводно". - "Слушаюсь. А потом у нас убило Сидоренку". - "Эх! Как на грех, хороших солдат выбивают". - "Так точно. Сапоги с него я приказал снять. Тут у нас у одного плохие, так я велю ему их выдать". - "Хорошо". - "А как, Ваше благородие, прикажите с шинелью? Надо бы тоже снять, да уж очень кровью залита". - "Ну, что ж, куда ни шло, похороним в шинели. Могилу рыть послал?" - "Так точно". - "Ладно. А насчет священника я потолкую. Тут, кстати, сегодня утром в 6-й роте пулеметчика убило. Вместе их и похороним".

Вечером ко мне заходил полковой священник. - "Что, батюшка, хоронить приехали?" - "Уже похоронил". - "Жаль, а мне из штаба полка обещали гроб прислать". Батюшка машет рукой: "Эх, полноте, - не все ли ему равно!" "Вот здравый взгляд: конечно безразлично". Ну, что же рассказать еще об одной смерти? Вот, собственно и все. Через несколько дней появится в приказе: "Рядовой 2-й роты Порфирий Сидоренко, убитый на позиции у деревни… исключается с денежного, приварочного, чайного, мыльного и табачного довольствия". Жизнь кончена и подведен итог…"

Согласитесь, сильный документ. Причём воспитание в семье таково, что Евгений и пугать родителей не намерен, и привирать открыто не может. Ещё хочу, для ясности, остановиться на одной фразе письма: "Да и Бог с ними - с "героями". При мысли о них, мне почему-то всегда вспоминается глупая рожа "героического" Козьмы Крючкова на обложке дешевых папирос. Не для дешевых подвигов и славы я сюда пошел". По-моему, отношение к казённому герою на передовой тут выражено без обиняков. Однако белорусский историк Вячеслав Бондаренко в своей книге серии ЖЗЛ "Герои Первой мировой" вдруг решил вывести "виновником" такого отношения к Крючкову… молодого Михаила Шолохова. Он пишет: "Сам факт схватки Крючкова с множеством вражеских всадников Шолохов замолчать не смог, но всё же не удержался от того, чтобы снизить число немцев с 11 до 8, а саму картину боя "подать" сухо, без особых эмоций: "В стороне человек восемь драгун огарновали Крючкова. Его хотели взять живьем, но он, подняв на дыбы коня, вихляясь всем телом, отбивался шашкой до тех пор, пока ее не выбили. Выхватив у ближайшего немца пику, он развернул ее, как на ученье. Отхлынувшие немцы щепили ее палашами". Согласитесь, никаким особенным "героизмом" от этого фрагмента не пахнет - просто кавалерийская сшибка с врагом. Количество убитых Крючковым драгун Шолохов не сообщает, равно как не говорит и о том, сколько ранений получил каждый участник сражения.

Таким образом, в своем описании событий 30 июля Шолохов постарался, во-первых, опошлить (?! - никакой пошлости в энергичном описании не видно. - А.Б.) и принизить героический неравный бой казаков с немцами, превратив его в бессмысленную свалку ошалевших от страха людей, во-вторых, сделал этот бой как можно более "коллективным", отдав "руководящую роль" Астахову и фактически приписав ему победу над немцами, а командира разъезда Крючкова опустив до уровня рядового, ничем не примечательного участника боя. А в-третьих, завершается романная версия событий 30 июля 1914 года следующим пассажем: "А было так: столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать руку на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе, натыкались, ошибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей, и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъезжались, нравственно искалеченные. Это назвали подвигом". Комментировать этот явно написанный в подражание Льву Толстому фрагмент текста даже не хочется. В таком духе можно опорочить любое героическое деяние".

Ну, так и в духе Бондаренко можно любого русского гения упрекать на каждом шагу - ведь и Льву Толстому тоже за описание Аустерлицкой и Бородинской битв доставалось: то не так, этого не отразил.

А дальше начинается чистая идеология, столь яростно врывающаяся сегодня во все повествования: "Встает вопрос: зачем же понадобилось безусловно талантливому Михаилу Шолохову (спасибо хоть за признание таланта. - А.Б.) клеветать на покойного к тому времени казака и излагать читателю чрезвычайно подробную, но притом ложную версию реальных событий?.. Ответ очевиден: Козьма Крючков был наиболее известным, хрестоматийным русским героем Первой мировой войны, своего рода символом героизма Русской Императорской армии. Его имя в 1928–1932 годах (время первой журнальной публикации романа) еще помнило множество людей, да и казаки, знавшие семью Крючковых лично, еще жили на белом свете. Но после революции Крючков занял "не ту" сторону, да и вообще принадлежал к ликвидированному как особое сословие казачеству, которое в начале 1930-х если и упоминалось, то исключительно в качестве "опоры царизма" и "душителей революции". Так что положительную легенду о "хорошем казаке", Крючкове-богатыре, в одиночку уложившем 11 немцев, требовалось развенчать, заменить легендой отрицательной. А от развенчания конкретного героя всего один шаг до развенчания самого события - Первой мировой войны: если уж "самый главный" герой этой войны оказывается вполне заурядным, а подвиг его - придуманным, то каковы же были все прочие герои и подвиги?.. Именно затем Шолохов и уделил в "Тихом Доне" столько места событию, никак не связанному с основным сюжетом романа. К тому же у него наверняка были "личные счеты" с Крючковым. Ведь свой первый и последний офицерский чин тот получил не за что-нибудь, а за бои с красными во время восстания в родной станице Шолохова - Вешенской.

Надо сказать, что усилия Шолохова по развенчанию образа Крючкова увенчались успехом. Достаточно сказать, что в советской литературе легендарный казак если и именовался героем, то только в ироническом, издевательском смысле, а само слово "герой" заключалось в кавычки. И печальнее всего даже не то, что ложное описание событий 30 июля 1914 года обречено на бесчисленные переиздания (из песни слова не выкинешь, из "Тихого Дона" - тем более), а то, что шолоховская злая выдумка до сих пор принимается многими за истину в последней инстанции и тем самым подменяет историческую реальность".

Уж тут столько несправедливого нагорожено: выходит прямо, что развенчать Крючкова - одна из главных задач романа, что великий и трагический образ Григория Мелехова вообще не мог родиться под пером Шолохова: ведь Гришка не только за красных воевал, но и за белых, как Крючков, а Вешенскую кто только тогда ни брал и ни разорял: со всеми счёты сводить устанешь. Гений отбирает те эпизоды и действия героев, которые позволяют нарисовать грандиозную и художественную эпопею. А ироническое отношение, как мы видим из письма Герасимова, сложилось за 12 лет до "злой выдумки" Шолохова, до начала публикации "Тихого Дона". Ну, не принимали русские офицеры буколического образа первого георгиевского кавалера, которого заваливали дорогими подарками, рисовали на лубочных картинках с пикой и десятью немцами на ней (у Бондаренко - 11), пытались увековечить в песнях, брошюрах даже на эстонском языке, полоскали в куплетах. Бондаренко пишет: "Подвиг донца задорно воспевался и в частушках:

Ай да ловко! Это дело!
Немцам здорово влетело!
Вся Германия в конфузе
От геройской битвы Кузи".

Хочу заметить автору, так упрекающего Шолохова, что это - не частушка, а топорная подделка. Прямо уж "вся Германия в конфузе"… Такие образованные прапорщики, как Герасимов из Коврова, подобной разлюли-малины просто не принимали: ведь информационных технологий и зомбирующего телевидения не было и в помине, и пиар существовал в примитивной форме, которой на дух не принимали русские интеллигенты начала века.

Вот, например, 2-е незаконченное письмо, найденное в бумагах покойного и привезенное денщиком, которое рисует образ православного, тонко чувствующего и мыслящего человека:

"Дорогие мои!

Шлю вам привет с веселым весенним праздником - Пасхой. Сильно запоздал он - этот привет, и хотя, я думаю, - не по моей вине, но все же я об этом страшно жалею. Надеюсь, что хоть моя открытка пришла вовремя и сгладила отчасти мое отсутствие. Как мне хотелось, чтобы оно не сильно чувствовалось вами, как мне хотелось дать вам знать, что этот праздник я встречаю хорошо и весело, насколько может только быть весело вдали от дома.

Это письмо я хотел написать вам день на 3-й или на 4-й после Пасхи, когда кончится праздник и начнутся опять наши трудовые будни; хотел дать вам описание нашей "Пасхи на позициях" - и вот, мог сделать это только теперь.

Но начну я лучше по порядку.

Итак: нашему батальону не везет на праздники. Как вы знаете, мы встретили на позиции Рождество, Новый Год, Масленицу… Выпадал черед стоять нам на позиции и Пасху. (Должны были смениться день на 4-й-5-й, простояв на позициях около 40 дней.) Но тут нам привалило счастье: незадолго перед Пасхой начали ходить глухие слухи, что полк наш сменяется и переходит на новую стоянку и, кажется, в резерв. Понемногу слухи стали определеннее и, наконец, нам точно заявили, что за 3 дня до Пасхи мы уходим верст за 12 к северу отсюда - в корпусной резерв. Отдых этот (но, конечно, не безделье) был вполне заслужен нами. Всю зиму мы работали, как машины, и в праздники, и в будни. Если бы вы видели, какие города из светленьких, благоустроенных землянок выросли у нас за это время, какие перекинулись мосты через ручьи и речки (мосты часто в 250–200 шагов длиною), какие бревенчатые мостовые на целые версты изрезали вдоль и поперек позицию через наши зыбучие болота.

Идешь, бывало, на позицию, верстами утопая в грязи, а через месяц, как в сказке, уходишь с нее по гладкой мостовой. А командир сменяющей нас роты резервного батальона, трудами которой выросла среди болота мостовая, дивится на позицию: "Черт знает, - стоял здесь прошлый раз, - были одни только неважные окопчики, а теперь откуда-то уж и вторая линия взялась, и ходы сообщения, и хорошие землянки, и убежища, и баня!"

Отвечаешь со спокойной гордостью: "А Вы как думали? И мы ведь тут недаром простояли". Да, мы недаром простояли зиму. Немножко даже было жаль покидать участок нашего полка. Но все же время было отдохнуть.

Пора было дать отдых нервам, как-никак, натянутым беспрерывно на позиции, позаняться с солдатами, подтянув их, и придать строевой вид, хорошо было и отвыкнуть немного от надоевшего, то злого, то печального посвистывания пуль.

И вот пришел день смены. В 3 ч. утра нас заменил батальон другого полка, а наш батальон отошел в селение, где стоял наш полковой резерв.

Там уже понемногу собирался весь полк. Солдаты ели ранний обед, а мы, товарищи-офицеры, пили чай и оживленно болтали. (Ведь в условиях позиционной жизни, служа в одном полку, не видишься друг с другом по нескольку месяцев.)

Назад Дальше