Итак, вторая часть книги "Творчество" только начиналась с анализа поэтики Л. Толстого и Ф. Достоевского. Д. Мережковский сделал выводы о функции детали в произведениях Л. Толстого, об особенностях изображения тела посредством слова ("тайновидец плоти"), овладении языком описания человеческих телодвижений (психофизиологией), искусством звукоподражания. В "Войне и мире" он выявил скудость исторической и культурно-бытовой обстановки начала XIX в., а в "Анне Карениной" – истощение языка при описании внутренней речи, "страстей ума": нарушение правил грамматики, использование "бессовестных сочетаний звуков (муж уж жалок)". Творчество Ф. Достоевского ("антитезис") осмыслено как противоположность ("тайновидец духа"): в его центре находится борьба героической воли с русскими "стихиями" – нравственного долга (Раскольников), народа и государства (Петр Верховенский, Ставрогин, Шатов); метафизики и религии (Иван Карамазов, князь Мышкин, Кириллов); его произведения драматургичны, а над героями висит рок, как в греческой трагедии, их речь индивидуализирована:
...
"…от телесного Л. Толстой идет к душевному, от внешнего – к внутреннему. Не меньшей ясности облика телесного достигает обратным путем Достоевский: от внутреннего от идет к внешнему, от душевного – к телесному, от сознательного, человеческого – к стихийно-животному. У Л. Толстого мы слышим, потому что мы видим; у Достоевского мы видим, потому что слышим".
Д. Мережковский отмечает отсутствие у Л. Толстого образа Петербурга, анализирует специфику пространственновременной организации повествования, предлагает типологию персонажей, в которой они представлены как люди "грядущего града" (Алеша, Идиот, Зосима) и "настоящего града" (Иван Карамазов, Рогожин, Раскольников, Версилов, Ставрогин, Свидригайлов).
Концепция Д. Мережковского оказалась существенной для развития литературоведения и была признана весомой, авторитетной.
...
"Понадобилась работа целого поколения, труды Д.С. Мережковского, Л. Волынского, чтобы научить нас видеть в Достоевском иное, чем бытописателя, а в каком-нибудь Раскольникове не просто представителя психологии "голодающего студенчества", что видел в нем Писарев" [116] ;
она повлияла на становление методологических принципов А.П. Скафтымова:
...
"…с одной стороны, как продуктивный опыт анализа содержания через форму, с другой – как импульс к выработке собственной литературоведческой методологии и философии истории автора "Войны и мира"" [117] .
Н.Д. Тамарченко полагал, что Д. Мережковский
...
"…вслед за Розановым оказывается предшественником Бахтина: его "определение голоса как воплощенной идейной позиции в мире" и его мысли о "воплощении голоса в теле"." [118] .
Но завершалось "Творчество" уже своеобразной интерпретацией некоторых аспектов проблематики, связанных со Вступлением к книге и с ее последней частью, "Религией". Как в конце первой части Д. Мережковский искал в "лицах" двух писателей прообраз будущего русского гения, так и в их творчестве, представленном как тезис и антитезис, пытается обнаружить "русский синтез", рождение которого отнесено в будущее.
"Религия" по объему едва ли не превышает объем первых двух частей книги вместе взятых. Как уже говорилось, она открывается Предисловием, в котором сформулированы вопросы, на первый взгляд, бесконечно далекие от поставленных ранее. Начинается оно размышлением о месте Л. Толстого в русском обществе и его "отпадении" от русской православной церкви. Д. Мережковский нанизывает цитаты из трактатов писателя, свидетельствующие о его восстании на мировую культуру. Впервые в его творчестве возникает фрагмент текста, в котором он указывает выходные данные цитируемого им материала. Он ссылается на тома собрания сочинений Л. Толстого, выпущенного в Москве в издательстве И.Н. Кушнерева в 1897–1898 гг., и помечает страницы.
...
"… когда утверждает он, что все открытия современной науки от Ньютона до Гельмгольца, все эти, как он выражается, "исследования протоплазм, форм атомов, спектральные анализы звезд" – совершенные "пустяки" (XV, стр. 224); "ни на что ненужная чепуха" (XIII, 193); "труха для народа" (XIII, 181), по сравнению с истинной наукой "о благе людей" и о том, "каким топорищем выгоднее рубить", "какие грибы можно есть" (XIII, 175); что "вся наша наука, искусство – только огромный мыльный пузырь" (VI, 264); что "ни в какое время и ни в каком народе наука не стояла на такой низкой степени, на каком стоит теперешняя" (XV, 256); что она нечто вроде "талмуда", на изучении которого современные люди "вывихивают себе мозги" (XIII, 168); – когда Л. Толстой все это утверждает, то он именно "прет в одну точку", не умея повернуть шею "ни направо, ни налево". Во всем этом есть, конечно, простота и прямолинейность; но простота "фантастическая" и прямолинейность "исступленная". После таких отзывов о науке никого уже не могло особенно удивить, что Шекспир оказывался "дюжинным талантом" (Левенфельд о Толстом, с. 113); что крестьянский мальчик Федька превзошел в своих сочинениях не только самого Л. Толстого, но и Гёте (IV, 205); что в произведениях Боккаччо нет ничего, кроме "размазывания половых мерзостей" (XV, 89); что Наполеон – дурачок, а древние греки – "полудикий рабовладельческий народец, очень хорошо изображавший наготу человеческого тела и строивший приятные на вид здания", "но мало нравственно развитый"; что всякая женская нагота, хотя бы Венеры Милосской – "безобразна" (XV, 192); что все "картины, статуи, изображающие обнаженное женское тело и разные гадости " (это невероятно, но я не преувеличиваю – сравните с подлинником – XV, 205), что все "существующее искусство, которое имеет только одну определенную цель – как можно более широкое распространение разврата" следовало бы "уничтожить", – "лучше пускай не будет никакого искусства" (XV, 206), ибо надо же, наконец, когда-нибудь избавиться от заливающего нас "грязного потока этого развратного, блудного искусства" (XV, 211). <…> Только чересчур наивные и невоздержанные противники его все еще спорили, горячились; прочие давно уже поняли, что бесполезно спорить о том, есть ли книгопечатание, как утверждает Л. Толстой, – "сильнейшее оружие невежества" (VIII, 2 часть, стр. 150) и можно ли сравнивать музыку Бетховена с песнями деревенских баб" (194).
Думается, высказывания Л. Толстого представлялись Д. Мережковскому настолько "невероятными", что он решил быть абсолютно точным. Но есть и другое обстоятельство. Этот цитатный ряд является существенным в том религиозно-философском проекте, который он разворачивает в "Религии". Он полагал, что толстовский нигилизм свидетельствует о завершении "раскола" между образованными людьми и русским народом, начало которому положено реформами Петра I, и о кризисе или "болезни" культурной России. Ее симптомами являются не произведения Л. Толстого, где выражена "поэзия", стихийное творчество, божественный дар, а его сознание, его образ мысли:
...
"Думая, что борется церковью, то есть с историей, с народом, за свое спасение, – на самом деле, борется он за свою погибель: страшная борьба, похожая на борьбу самоубийцы с тем, кто мешает ему наложить на себя руки" (197).
Потому вместо собственного вердикта о пагубности идей Л. Толстого как мыслителя он предлагает выдержки из его собственных трудов с отсылками к источнику.
Задача "Религии" состоит в том, по словам Д. Мережковского, чтобы поставить вопрос
...
"о возможности соединения двух противоположных полюсов христианской святости – святости Духа и святости Плоти" (198),
потому обращение к Л. Толстому и к Ф. Достоевскому становится попыткой обнаружить какие-то слои текста, смыслы, позволяющие говорить об этой возможности. Иными словами, выявить не то, что сказано, а то, что просвечивает сквозь то, что сказано.
Вторая задача этой книги – рассмотреть проблему подчинения исторического христианства государству, т. е. "не святой плоти". Постановка этих двух задач потребовала условного деления Предисловия на два раздела и специфической организации материала. Если в первой это развернутое авторское слово, отправной точкой для которого были высказывания Л. Толстого, то во второй – это текст, насыщенный библейскими цитатами, преимущественно из Евангелия от Иоанна, из "Выбранных мест из переписки с друзьями" Н. Гоголя, "Книги толкований" протопопа Аввакума, "Слова о власти и чести царской" Ф. Прокоповича, "Дневника писателя" Ф. Достоевского, выражений из книг Ф. Ницше "Антихрист" и "Так говорил Заратустра". Д. Мережковский вводит имена В. Розанова, Августа, Александра Великого, патриарха Никона, царя Алексея, Петра I, Стефана Яворского, М. Ломоносова, Макиавелли, Гёте, И. Волоцкого, Рафаэля, Софокла, Сократа, Платона, Гомера, Гесиода, Еврипида. В сравнении с темами книги, освещенными ранее, эта тема является новой, но в "Религии" становится центральной. Имена же, к которым апеллирует Д. Мережковский, в целом остаются прежними.
Автор своеобразно обосновывает решение двух своих задач на материале творчества Л. Толстого и Ф. Достоевского:
...
"Нельзя требовать от русской церкви художественной критики. Но и тут совсем без критики не обойдешься. Тут для последнего суда нужно последнее знание, которое может дать только любовь. Критика и есть это последнее знание любви" (211).
Их достижение с помощью критики художественного творчества оказывается возможным потому, что
...
"… второе Возрождение это и начинается, действительно, ежели не в самой русской церкви, то около нее и близко к ней, именно в русской литературе, до такой степени проникнутой веяниями нового таинственного "христианства Иоаннова", как еще ни одна из всемирных литератур" (209).
Таким образом, русская литература становится объектом изучения в связи с внелитературными проблемами, которые, в то же время, решить можно только на литературном материале. Он организован согласно такой установке, а в основе со– и противопоставления лежит мифологизация имен великих современников и предшественников, да и самой русской литературы. Текст этой главы нуждается в многочисленных пояснениях – их потребовалось более ста. Они тем сложнее, чем свободнее Д. Мережковский сближал, соотносил, сопрягал имена, наименования, исторические события, литературные произведения, добиваясь возникновения определенных ассоциаций.
Первая глава "Религии" посвящена Наполеону как исторической личности и как художественному образу в русской литературе. Но и Наполеон исторический открывается поначалу сквозь призму размышлений Ф. Достоевского и Ф. Ницше о древнем Риме и его идее теократии, о судьбах западного и восточного христианства. Потому цитируются "Дневник писателя" за май-июнь 1877 г., "Антихрист", упоминается спор Нила Сорского с Иосифом Волоцким по поводу монастырских земель, т. е. церковной собственности, Никона с царем Алексеем и "поглощение" церкви государством в "Духовном Регламенте" эпохи Петра I. Затем личность Наполеона открывается через отклики о нем современников. Обратим внимание, что написанная в эмиграции книга о нем, "Наполеон", особенно ее первая часть "Наполеон-человек" писалась по этим же материалам. Между главой и книгой немало цитатных перекличек.
Основой "наполеоновских" страниц стали мемуары и записки, а также исторические труды, посвященные императору [119] . Книга И. Тэна "Наполеон" является не только источником сведений об императоре, но и источником цитат для этой главы. Наполеон показан не в поступках, действиях, мыслях, а через их отражение в сознании его современников. Подобный образ "исторической" личности, созданный с помощью этого материала, соотносится с образом литературным, возникающим в "Войне и мире". Средствами для соотнесения является создание своего рода ассоциативного ряда из цитат стихотворений А. Пушкина "Недвижный страж дремал на царственном пороге…" (1824), "Наполеон" (1821), из поэмы "Полтава" (1828–1829); из "Мцыри" М. Лермонтова, из "Разговоров" Гёте от 2 марта 1831 г. и 11 марта 1828 г., его драмы "Прометей" и трагедии "Фауст"; из книг Ф. Ницше "Антихрист" и "По ту сторону добра и зла". Здесь возникает неточность, связанная с тематическим совпадением источника и мысли Д. Мережковского. Фрагмент из разговоров Гёте от 2 марта 1831 г. о демонической природе личности Наполеона он подтверждает словами Ф. Ницше:
...
""Во всей жизни Гёте не было большего события, чем это реальнейшее существо, называемое Наполеон", – замечает по этому поводу Ницше (Gotzen-Dammerung. 1899)" (230).
"Сумерки идолов" тематически сходна с размышлениями Д. Мережковского о Наполеоне, потому, видимо, он указывает на нее, а не на книгу "По ту сторону добра и зла" (отд. 8) как на источник цитаты. К концу главы образ Наполеона представляется уже не в сближениях с другими произведениями литературы, а с библейским текстом, который обильно цитируется, перемежаясь цитатами из стихотворений Ф. Тютчева "Чему молилась ты с любовью" (1854), А. Пушкина "Герой" (1830), "Недвижный страж дремал на царственном пороге…"" и "Наполеон", реминисценцией из "Бесов" Ф. Достоевского и его "Дневника писателя" за январь 1877 г. Завершается глава развернутым комментарием пушкинского письма П. Вяземскому от второй половины ноября 1825 г., которое Д. Мережковский связывает с успехом "Войны и мира":
...
"Может быть, главная причина русского и общеевропейского успеха "Войны и мира" – не все еще скрытое, истинное величие толстовского эпоса, а именно это, замеченное Пушкиным, общедоступное и в высшей степени современное "восхищение" перед маленьким толстовским Наполеоном, превращенным в "дрожащую тварь", в насекомое: "Он мал, как мы, он мерзок, как мы!" И теперь уже никто ни у нас, ни на Западе не ответит, подобно Пушкину: "Врете, подлецы: он мал и мерзок не так, как вы, – иначе"" (253).
Наполеон является в первой главе мифологемой, находящейся в центре мифа о сверхчеловеке. Его имя соотносится с именами, способными вызвать у читателя определенные семантические ассоциации. Это, как правило, создатели наполеоновского мифа, как его понимает Д. Мережковский.
Вторая глава посвящена анализу наполеоновской темы в "Преступлении и наказании". Историческая личность императора здесь соотносится с образом Раскольникова в сходном контексте, однако Д. Мережковский иначе расставляет акценты. Он цитирует те же произведения, что и прежде, однако другие их фрагменты, или другие произведения тех же писателей: незавершенную драму "Прометей" (1773) Гёте, "Медный всадник" Пушкина и его стихотворение "Город пышный, город бедный…" (1828), называет роман Стендаля "Красное и черное" (1831), оперу П.И. Чайковского "Пиковая дама", сопоставляя ее либретто с пушкинской повестью и с романом Ф. Достоевского, а Германна с Раскольниковым, называет труды Канта, Макиавелли, "который выдает тайну "своего глубокого сердца", только что речь заходит о будущем Италии". Для понимания смысла таких соотнесений следует иметь в виду идею из трактата "Государь" о том, что все части Аппенинского полуострова должны быть объединены одним властителем и впечатление Макиавелли от Цезаря (Чезаре) Борджа, имя которого упоминается. Сын папы Римского Александра VI, кардинал, он был убийцей собственного брата и одержим мечтой объединения частей Аппенинского полуострова под властью монарха. Это имя стало символом вероломства и кровожадности. Макиавелли познакомился с Ч. Борджа в 1502 г., когда ездил с дипломатическим поручением в Сиену и Кашину. Борджа произвел на Макиавелли большое впечатление как человек хитрый, жестокий, не считающийся ни с какими нормами морали, но смелый, решительный и проницательный правитель. Д. Мережковский, таким образом, соединяет реальный исторический факт и метафорический смысл имени. В сопоставление также вводятся цитаты из трудов Ф. Ницше "По ту сторону добра и зла", "Сумерки идолов", "Так говорил Заратустра", а также из "Записной тетради" Достоевского за 1880–1881 гг. и его письма к Е.Ф. Юнг. Таким образом, как и в "Творчестве" выстраивается специфический ассоциативный ряд, позволяющий говорить об определенной линии мировой культуры, в которой значение Наполеона не снижается, как у Л. Толстого, а сакрализуется. Один из фрагментов этой главы требует дополнительных пояснений. Так, Д. Мережковский пишет: