В том же 1902 году Блок записывал: "Мы - ученики. Но сами учителя - в расколе (Кудрявцев - NB)" . Круг и поколение Блока оказываются учениками неназванных раскольников. Издатель блоковских Записных книжек никак не расшифровывает ни саму эту мысль, ни темную ссылку на Кудрявцева, ограничившись указанием на В. Д. Кудрявцева-Платонова, профессора философии Московской Духовной Академии. Этот автор, однако, в трех томах своего собрания сочинений ничего не говорит о расколе . Между тем, он был автором необычного взгляда на историю религий, согласно которому прогресса в ней не было и не могло быть, потому что Откровение было дано в начале человеческой истории, а не в ее конце.
В начале религиозные верования народов были чище и возвышеннее […] С течением времени и развитием внешнего образования умножались и развивались только народные суеверия […] а истинные основания религии были помрачаемы, забываемы или искажаемы .
Теория "обратного развития" религии позволяла делать выводы, которые сам профессор Духовной академии обходил молчанием. Если древняя религия оказывается более чистой и подлинной, чем современная, а ход истории и просвещение только лишают веру ее высоких качеств, следовательно, очищения можно достичь на пути возврата к исконным народным верованиям, в России - к расколу. "Мы все ученики и молчим, а учителя - в расколе", - второй раз повторял эту мысль Блок , призывая себя к мистическому молчанию.
ЛАПАН
Мистический популизм Блока укреплялся его дружбой с поэтом Сергеем Соловьевым, племянником Владимира Соловьева и ближайшим другом Андрея Белого. Младше Блока и Белого, он был в то время лидером этой троицы, собиравшейся вокруг молодой жены Блока.
Он - вот, провидец и поэт,
Ключарь небес, матерый мистик,
Голубоглазый гимназистик .
Его идеи конкретизировались больше, чем у других:
он мог вообразить себе будущее устройство России, - ряд общин, соответствовавших бывшим княжествам с внутренними советами, посвященных Тайны Ее, которой земное отражение (или женский Папа) являлось бы центральной фигурой этого теократического устройства. […] Перед революцией С[ергей] М[ихайлович] не останавливался и в шутливой форме высказывал предположение о том, что, кто знает, может быть и нам предстоит сыграть в этом деле немаловажную роль .
17-летний Соловьев с мальчишеской прямолинейностью пытался сочетать идеи только прочитанного Щапова и своего знаменитого дяди. Для переустройства России на матриархально-советских началах нужно было произвести многое, и участники этого кружка уже распределяли роли. В другом варианте воспоминаний Белого мечты Сергея переданы еще более характерно:
во главе же советов он видел трех избранных (уподобляемых соловьевскому первосвященнику, царю и пророку); они находили средь женщин земных идеальный прообраз Ея, олицетворявший живую икону; […] грядущее олицетворение Софии, земной Ее образ, был должен (не смейтесь) быть - "мамой", вполне соответствуя "папе" .
Зная о неортодоксальном характере нового культа, Сергей Соловьев выдумал будущего историка-академика по фамилии Лапан, который в грядущем столетии будет научно решать трудный вопрос: "была ль некогда секта, подобная, скажем, хлыстам - "соловьевцев"" . Его оппонент Пампан предлагал все происходившее понимать в иносказательном смысле. Мы вновь встречаемся с ключевой оппозицией между буквальным и метафорическим. По Лапану, "соловьевцы" были религиозной сектой; по Пампану, поэтическим кружком.
Пересказывая давние игры, Бекетова оговаривала: "во всех этих шутках была, однако, серьезная подкладка" . В пародировании ученого "сектоведения" была насмешка над синодальными миссионерами, дававшими к ней множество поводов; но и стремление уподобиться народу в его лучших проявлениях. Любопытно, что фамилии будущих историков оказались звучащими по-французски: так выражалось предвкушаемое столкновение внешнего рационализма - холодной точки зрения историка - с собственным мистицизмом, переживаемым как национальное чувство. Игра была и остается забавной. В современном контексте эта выдуманная русскими мальчиками почти сто лет назад фамилия звучит еще более актуально: Лапан.
Ассоциации с хлыстовством легко могли быть повернуты против самих мистиков. В эту рискованную игру десятилетиями продолжал играть Белый. В Воспоминаниях о Блоке и ряде рецензий Белый изображал Блока как поэта и человека, "до крайности" близкого к хлыстовству.
Тревожную поэзию его что-то сближает с русским сектантством. Сам себя он сближает с "невоскресшим Христом", а его "Прекрасная дама" в сущности - хлыстовская Богородица. Символист А. Блок в себе самом создал странный причудливый мир: но этот мир оказался до крайности напоминающим мир хлыстовский .
Эта статья Белою оказалась в том же номере Весов, в котором печатался Серебряный голубь, пугающий гротеск на темы русского сектантства. Двойственность Блока "отзывается утонченным хлыстовством […] мутную полосу хлыстовских радений последнего времени уловил здесь поэт", - вновь писал Белый в статье 1917 года, прозрачно намекая на Распутина. "Что прекрасная дама поэзии Блока есть хлыстовская богородица, это понял позднее он" . Белый утверждает тут, что Блок признавал хлыстовское происхождение важнейшего из образов своего творчества, хоть "понял" это и не сразу. Блок наверняка следил за этими важнейшими для него отзывами, но в явной форме не реагировал.
Для Белого разница между софиологией и хлыстовством - это разница между мыслью и действием, между метафорой и тем, что происходит, если буквально осуществлять ее в жизни. Блок, по-своему озабоченный этой проблемой, пытался использовать старые мистические рецепты, применявшиеся отцами церкви для распознавания духов. В одном из писем Белому он предлагал такой различительный признак: София, когда она является в видениях, недвижна; Астарта - символ греховной любви - подвижна . В ранних стихах он обращался к Даме соответственно: "Ты, Держащая море и сушу Неподвижно тонкой рукой". Но с развитием поэтического образа блоковские дамы становились все подвижнее.
Разбор Мелкого беса Федора Сологуба в статье Блока О реалистах заканчивался неожиданной сентенцией, в которой есть прозрачный, и очень злой, намек на Соловьева и Анну Шмидт, а также на собственные отношения с женой.
Всем роковым случайностям подвержены люди. И чем большего хотят и ищут они, тем большей случайностью может хватить их, как обухом по голове, судьба. И бывает, что […] "вечная женственность" […] обратится в дымную синеватую Недотыкомку. […] И положение таких людей, как Передонов, думаю, реально мучительно; их карает земля, а не идея; их карает то, от чего не спасает ни культура, ни церковь; карает здешняя и неизбежная Недотыкомка (5/128–129).
Утверждая реальный, а не метафорический статус конструируемой в Мелком бесе ситуации, Блок приветствует роман Сологуба как пародию на софиологию Владимира Соловьева. "Передонов - это каждый из нас", - писал тут Блок, и "вечная женственность" покарает каждого, обернувшись суетливой Недотыкомкой. Соловьева покарала воплотившаяся Дама-Недотыкомка-Шмидт; Блока покарает воплотившаяся Дама-Недотыкомка-революция - таков вполне реальный смысл этого пророчества.
БЕЗВРЕМЕНЬЕ
Трое поэтов, собиравшиеся вокруг жены одного из них, Любови Менделеевой-Блок, продолжали понимать происходящее в характерных терминах: "вот-вот Голубь Жизни Глубинной сам сядет к нам в руки" . 18-летнему Сергею Соловьеву, будущему католическому епископу, мечталась революция; Белому, будущему антропософу, - "тихая праведная жизнь нас всех вместе, чуть ли не где-то в лесах, или на берегу Светлояра" (озера, в котором затонул легендарный Китеж). В том, чтобы уйти и зажить всем вместе, не виделось ничего невозможного: ведь "ушел" в секту Александр Добролюбов, туда же "ушел" сокурсник Блока и приятель Белого Леонид Семенов, "ушел сам Лев Толстой", "пришел оттуда, из молитвенных чащ" Николай Клюев . Характерно включение в этот список Толстого, ушедшего к своей смерти шестью годами позже описываемых Белым событий.
Блок тоже отдал дань романтике странничества и в стихах, и в прозе. Весь раздел из цикла критических эссе Безвременье под названием С площади на "Луг зеленый" показывает русских странников с интенсивностью и амбивалентностью, которые характерны для ранней прозы Блока.
Эти бродяги точно распяты у стен […] Существа, вышедшие из города, - […] блаженные существа. […] Они как бы состоят из одного зрения […] выкатившиеся глаза с красной орбитой щупают даль […] Это - священное шествие, стройная пляска праздной тысячеокой России, которой уже нечего терять […] Нет ни времен, ни пространств на этом просторе (5/73–74).
Оксюморонное сочетание характеристик переходит в итоговую метафору, уподобляющую странников самой России. Блок нащупывает здесь основные черты своей личной философии преображения: мир без пространства и времени, зрение без тела, священная пляска. Бесконечный и бессмысленный путь странников уравнивается с другой метафорой этого цикла - бесконечным кружением всадника в болоте.
Баюкает мерная поступь коня, и конь совершает круги; и неизменно возвращаясь на то же и то же место, всадник не знает об этом […] Глаза его, закинутые вверх, видят на своде небесном одну только большую зеленую звезду […] узнавший это счастье будет вечно кружить и кружить по болотам (5/75).
Две эти сильные и загадочные аллегории сочетаются, как линейное движение бегунов и круговое движение хлыстов. В блоковском тексте они синонимичны так же, как в исторической реальности русского сектантства: обе значат одно - исчезновение времени, конец истории, безвременье. Все вместе поэт противопоставляет интеллигенции, ее суетливому беспорядочному движению. Молчаливый народ уже живет после Апокалипсиса, когда "времени больше нет"; многословная интеллигенция не замечает народа и надеется не заметить Страшный суд, - такова стержневая оппозиция Блока.
Мистика Блока отличалась от мистики Мережковских своим максимализмом и открытым разрывом с ортодоксальной традицией .
"Книга Блока мистична, но отнюдь не религиозна", - писала Гиппиус о первой книге Стихов о Прекрасной Даме . Это можно понять и конкретнее. Блок ждал реального, буквально понятого преображения жизни - не медитации, а революции. Мережковские, предвкушая, описывая и даже торопя Преображение, не были готовы к его политическим и, тем более, бытовым реальностям. С точки зрения Блока, мистика Мережковских была интеллектуальной игрой, исчислением на счетах, занятием книжника. В отрывке 1902 года - образе Апокалипсиса, который в деталях предвещает революцию, - Блок помещал Конец Света по адресу Мережковского и заранее осуждал его за неучастие, продиктованное ленивой рациональностью:
внезапно в доме № 24 по Литейной сверху донизу во всех этажах раздадутся звонки. На пустой лестнице застучат - не шаги, не беготня, не вздохи. Ни старые, ни молодые ничего не поймут. Все будут смотреть в темноту. Он поймет. Он услышит и не взглянет. Но медленно, удрученный тяжелой мозговой ленью […] ляжет на жесткий диван […] Уже нельзя будет даже сойти с ума. А как нужно, как своевременно, как жалко (7/68).
Лето 1903 года - крушение надежд Блока на мистическое братство в кругу литературной интеллигенции . Тем с большим интересом Блок относится к тем, кто имел раскольничьи корни или хотя бы связи. Так было с Терещенко, - Блок записывал: "старообрядцы, Москва, П. Рябушинский заставили Терещенку верить в скрытые силы русского народа" (7/175); с Есениным: "из богатой старообрядческой крестьянской семьи […] старообрядчество связано с текучими сектами (и с хлыстовством)" (7/313); с Карповым, Скалдиным, Пришвиным, Кузминым и, конечно, Клюевым. В критических статьях Блока раскол упоминается с неизменным уважением, а соотнесение рецензируемого автора с хлыстовством или старообрядчеством всегда связано с его высокой оценкой. Существенным было и то, что эссе Блока печатались в московском Золотом Руне, роскошном художественном журнале, который финансировался меценатом из старообрядцев Николаем Рябушинским. Брат его, Павел Рябушинский, издавал старообрядческие церковные журналы и немалую часть либеральной прессы. В отличие от имперской Вены, где новое искусство нередко пользовалось поддержкой правительства , деятели русского Серебряного века были изолированы от столичной бюрократии. Поддержка старообрядческих миллионеров с их неортодоксальными вкусами - коллекционеров живописи, спонсоров прессы, благодетелей художественной богемы и политического подполья - была важным источником существования новых культурных форм.
Уже в первом своем критическом очерке Блок сравнивает поэта с раскольником. "Поэт - проклятый толпою, раскольник", - определяет Блок. Сначала слово "раскол" появляется здесь не в церковном смысле, а как обозначение пропасти между поэтом и народом. Но метафора живет своей жизнью, и, выбрав столь богатый ассоциациями образ, поэт-критик продолжает его разрабатывать. Роль раскольника следует принять и полюбить с той готовностью к подвигу, которой известен русский раскол. "Мы должны взглянуть любовно на роковой раскол "поэта и черни""; слово любовно, главное в этом призыве, освещает традиционную проблему новым светом. Но метафора ведет дальше.
Без подвига - раскол бездушен. В нем - великий соблазн современности: бегущий от смерти сам умирает в пути, и вот мы видим призрак бегства; в действительности - это только труп в застывшей позе бегуна (5/9).
Эти сильные образы нуждаются в комментарии, которого они пока, к сожалению, не получили. Они сформулированы с двусмысленностью, которая кажется нарочитой: неясно, в чем великий соблазн современности - в историческом русском расколе или в новом расколе между поэтом и народом; неясно и то, о каком бегуне идет речь, о сектанте или о спортсмене. Вся конструкция имеет глубокий и нетривиальный смысл, если прочитать ее буквально, как описание раскола в России. Но, по-видимому, мы имеем дело с мерцающей метафорой. Блок использует образы раскола для того, чтобы дать почувствовать положение поэта. Поэту, как и раскольнику, угрожает смерть в пути, он сам боится стать призраком, и только подвиг может спасти героя.
Поэт, понятый как раскольник, "живет укрепительным подвигом умного деланья" (5/9). Курсивом Блок выделяет православный термин, обозначающий многократное повторение Иисусовой молитвы, что позднее оказалось связанным с афонским имяславием. У Блока это привлекательное словосочетание становится аллегорией поэтического вдохновения, понятого в народническом ключе. "Тайное "умное деланье", которым крепнут поэты", определяется как диалог с "родной народной стихией", ее "вопрошание, прислушивание к чуть внятному ответу" (5/9). Блок здесь повторял Вячеслава Иванова, и оба они шли по следам Александра Добролюбова. В 1900 Иван Коневской писал о Добролюбове как о мастере "цельного тайновидения и тайнодействия, […] которые […] в обителях восточного христианства производились под названием "умного делания"" .