Сто поэтов начала столетия - Дмитрий Бак 31 стр.


Это убеждение вселяет надежду, подобную мечтам Андрея Болконского, узревшего нежданно расцветший старый дуб. Впрочем, князь Андрей, как помнится, еще не раз разочаровался в том, что "жизнь не кончена в тридцать один год". Будем уповать на то, что подобное разочарование в ближайшие годы Вадима Муратханова не постигнет.

Библиография

Из цикла "Поэма прошлогоднего ветра"// Дружба народов. № 4. 2000.

Групповой портрет // Арион. № 3. 2001.

Три цвета. Стихи Вадима Муратханова, Сухбата Афлатуни, Санджара Янышева / Вступление Анатолия Наймана // Октябрь. № 5. 2001.

Поэма двора // Новая Юность.№ 6 (51). 2001.

До сумерек. Ташкент: Ижод Дунеси, 2002.

Непослушная музыка. Алматы: Жибек Жолы, 2004.

Пробуждение // Октябрь. № 5, 2004.

Портреты. М.: ЛИА Р. Элинина, 2005.

Семь стихотворений // Новая Юность. № 2 (71). 2005.

Памяти Шишкина // Интерпоэзия. № 4. 2006.

Ветвящееся лето / Предисл. А. Наймана. М.: Изд-во Р. Элинина, 2007. 47 с. (Русский Гулливер)

Стихотворение // Арион. № 4. 2007.

В границах высыхающего моря // Дружба народов. № 11. 2007.

Поэма ветвящегося лета // Новая Юность. № 5 (86). 2008.

На жизнь вперед // Октябрь. № 7. 2008.

Из цикла "География памяти" // Дружба народов. № 10. 2008.

Стихи // Звезда. № 12. 2008.

Удивись и замри // Новый мир. № 12. 2008.

Из книги "Цветы и зола" // Интерпоэзия. № 4. 2009.

Июльский день // Дети Ра. № 8 (70). 2010.

Вариации на темы рока // Новый мир. № 9. 2010.

Промежуточный дом // Дружба народов. № 11. 2010.

Стихотворения // Арион. № 1. 2011.

Неподвижный день // Октябрь. № 11. 2011.

Анатолий Найман
или
"Без радости, без слов, попробуй их любить…"

О поэзии Анатолия Наймана пишут мало, почти непростительно редко. То ли потому, что в последние годы он опубликовал так много прозы, то ли в результате какого-то недоразумения: иногда принято относить его лирику по разным прошлым ведомствам – всем известная тройка-четверка поэтов вокруг поэта-гения, не менее известный город (даже породивший в поэзии свою "ноту"), известная эпоха горячих иллюзий и полузапрещенных квартирных и студийных сборищ. Все это подлинный антураж поэзии Наймана определенных мест и времен, декорации, ныне достойные историко-литературного музея. Другой город за окном, иное время, совсем не те журналы и литераторы вокруг. И – другие стихи.

В поэтическом интерьере Анатолия Наймана все вещи и люди занимают свои места, реквизит подсчитан и расставлен, границы обрели раз-навсегдашнюю стабильность. Вот – занимающийся за окном апрельский день, вот – музыка и ею сфокусированные былые чувства, здесь – нездоровье и усталость, рядом – роковая память о потерях, за нею вслед – неодолимое желание увидеть за тенью свет. Вот любимая внучка, взрослеющая на глазах, тут же – разъедающие мозг бессилие и бессмыслица, вопреки которым все же хочется жить и жить дальше. Поэзия обращена на определенный и константный ряд предметов и тем, ей вроде бы не к чему стремиться, она не видит самое себя, как глаз неспособен рассмотреть себя без зеркала.

Поэтическое отношение к миру при этом оказывается абсолютно универсальным, не нуждающимся в особых, специальных прозрениях, под его воздействием превращаются в пламя "простые вещи: таз, кувшин, вода" – строка Арсения Тарковского здесь более чем уместна, хотя Найман, пожалуй, более радикален; в тот же ряд простейших преображенных поэзией вещей он помещает субстанции гораздо менее совместимые: климат, любовь, смерть.

Всё те же двести или сто
стишков, как нам оставил Тютчев,
неважно, все равно про что,
не обязательно чтоб лучших;

свод околичных формул, чей
знал Ходасевич нервный трепет,
невзрачней детских куличей,
какие вдоль песочниц лепят;

колонн руины на плато,
где шли перед царем спектакли,
которых текст писал Никто,
рыдая, – Анненский, не так ли?..

Подбор свидетельств о писце,
не бронзы, а графита хрупче,
крошащегося на конце
карандаша над спорной купчей, –

короче, двести– или сто –
страничное в чужом конверте
тебе, не то твое письмо
о климате, любви и смерти.

На каждом, мельчайшем участке реальности лежит след его былого наблюдения великими поэтами. Причем велик тот, кто не задумывается о сентенциях и истинах, а просто смотрит, видит и говорит, обязательно наедине с самим собою, помимо желания прожечь насквозь "сердца людей".

Исторгни тост не тост
Из говорения:
– За безответственность
Стихотворения!
За звук, не в очередь
На штамп ко вкладышу,
Не чтобы речь тереть,
Упавший на душу…

Есть в теннисе специальное понятие – "невынужденная ошибка": сбой в игре, никак не спровоцированный ни соперником, ни внезапным порывом ветра. Анатолий Найман то и дело демонстрирует в стихах невынужденную безошибочность. Точность и стройность наблюдения часто ничем извне не обусловлена, не подкреплена предшествующей рождению текста эмоцией. Именно поэтому по рифмованным строкам Наймана не получается скользить, улавливая лишь общий тон и гул, – здесь сохранено сравнительно редкое для нынешней лирики свойство: соразмерность каждого стихотворения отдельной эмоции-мысли, нераздельному единству впечатления и суждения. Суждение, например, такое: чистота и просветленность любимого детского лица может быть только наблюдена, но не способна обрести взрослое название, поскольку не подлежит учету и контролю отвлеченных понятий. Я вот про что:

Отражается то или сё
на лице, как в зерцале, – но чистым,
как цветок, остается лицо,
обращенное к выцветшим лицам,
непричастное к этим и к тем,
всем сродни, ни на чье не похоже,
словно то, что есть солнце и тень,
все равно роговице и коже.

Все лицо – это лоб, крутизну
перенявший у бездны небесной;
но и щеки, на ощупь волну
с водяной поделившие бездной;
но и губы, когда их слова
покидают, как звук, как улыбка,
как улитка домок, как пчела
сад, в который закрыта калитка.

Наконец, это глаз: как он щедр
тем, что сходства ему недодали, –
безмятежность чурается черт,
чистоте не присущи детали.
Не гляди же, как мы, – удержись
в полузнанье твоем бесподобном –
смыслом жизни стирается жизнь,
как любовь объясненьем любовным.

Поздняя зоркость взгляда определяет в поэтике Наймана очень многое, отказ от демонстративных порывов перекомпоновать раз навсегда позволяет сосредоточить внимание на углубленной внутренней работе со смыслами.

Чем меньше остается знать,
тем глубже в узнаванье ярость
вонзает шпоры – тем загнать
необходимей насмерть старость.

"Загнать насмерть старость" – ключевая формулировка, отчасти имеющая характер оксюморона: то ли избавиться от старости, преодолеть ее, то ли без остатка и с полным напряжением и самоотдачей израсходовать остаток жизненных сил. Борения наймановского героя, как водится, протекают без свидетелей, наедине. Усилия прилагаются в отсутствие прямого оппонента, они, как уже говорилось, невынужденны и безошибочны. Если невозможно иное, необходимо не просто принять предписанное, но стать его вдумчивым свидетелем и соавтором, даже если впереди не брезжит свет и надежда.

Быть под знаком, под дланью, под властью
незнакомца, который один
учит жизни как хрупкому счастью,
но велит себя звать господин, –

о, я за! Я-то за! Да и кто же
против?.. Кроме него одного –
в истонченной носящего коже
золотое мое вещество.

Рад служить – но плениться нельзя им
до конца как возлюбленным. Рад
жизнь отдать ему, но не хозяин
ей, а раб я. Так может ли раб?

Грош цена мне – но что ж с недоверья
начинать и, вспоров в Рождество,
выпускать из подушек, как перья,
неземное мое существо?

В стихах Наймана на первом плане не открытия, не приращения смысла, а новые обоснования неизбежного, бесконечные отделочные работы, направленные на то, чтобы раз навсегда определить и закрепить в слове статус всех окружающих предметов. Прилаженными друг к другу в итоге оказываются все звуки, запахи и буквы; мир, не утрачивая трагической обреченности, обретает если не предельную осмысленность, то "сплошность", "сквозность" – не знаю, точно ли отражают сказанное эти не слишком внятные окказионализмы.

Где в слове дух? Где, то есть, ужас в ужасе?
А я скажу! Он в эс и жэ и у.
Их, этих трех, кто сколько бы ни тужился,
ужасней не найти. Я так скажу:

дух слова – буква. Сумма букв. Ни менее,
ни более. Покой и пропасть в о
не то что бездна а. Все дело в пении
по буквам, по крючкам – я вот за что!..

Стихотворения Анатолия Наймана нередко начинаются с момента пробуждения у героя сознания, особого умения видеть, которое приходит ранним утром либо на закате. Чем спокойнее человек рассказывает о своих ощущениях, тем лучше понимаешь, что у него нет другого выхода, кроме этого неспешного рассказа. Этот только что очнувшийся от навязчивой слепоты человек готов ко всему, даже к тому, что никто его не услышит. И оттого с годами голос его все слышней и слышней.

Библиография

Ритм руки. М.: Вагриус, 2000. 128 с.

Песочные часы // Октябрь. 2000. № 1

Жизнь, убегая // Новый мир. 2000. № 4.

Кратер // Октябрь. 2001. № 1.

Львы и гимнасты // Новый мир. 2001. № 3.

Блеск на ноже // Октябрь. 2002. № 1.

Софья. М.: ОГИ, 2002. 24 с.

Прячась в свою же тень // Новый мир. 2002. № 3.

Фисгармония // Новый мир. 2003. № 1.

Поминки по веку // Новый мир. 2004. № 1.

Каллиграфия и кляксы // Октябрь. 2004. № 1.

Деревенский философ // Октябрь. 2005. № 1.

Свой мир: Три стихотворения // Интерпоэзия. 2005. № 2.

Свой мир // Новый мир. 2005. № 4.

Ахеронтия Атропос // Новый мир. 2006. № 5.

С грустью, с грубостью // Октябрь. 2006. № 9.

Три стихотворения // Вестник Европы. 2006. № 18.

Бумажный планер // Новый мир. 2007. № 5.

Вот ты, вот я // Октябрь. 2007. № 6.

Слова в узелке // Новый мир. 2008. № 3.

Слюна и перышки // Знамя. 2008. № 4.

Стихи // Звезда. 2009. № 3.

Тсс и тшш // Новый мир. 2009. № 3.

Так вышло // Новый мир. 2010. № 4.

The city // Октябрь. 2010. № 8.

Стратфорд-на-Эвоне, улица, вброд… // Октябрь. 2010. № 10.

Из дыр хэнд-секонда // Новый мир. 2011. № 5.

Незваные и избранные. М.: Книжный клуб 36’6, 2012. 450 с.

Олеся Николаева
или
"Тайный смысл невольных совпадений…"

В начале и в зените своей литературной судьбы Олеся Николаева – поэт не просто удачливый, можно даже сказать – счастливый. Несколько раз – как в результате непреложных исторических обстоятельств, так и благодаря широте стилистического диапазона, – ей удавалось вовремя отойти в сторонку от вынужденно общепринятого либо модного культового мейнстрима, избежать подверстывания под рубрику, включения в обойму, причисления к "направлению". Прежде всего, Николаевой не пришлось побывать в роли "советского" подцензурного поэта, вечно стоящего в живой очереди на право издать очередной сборник, ведущего позиционную войну с редакторами и редакциями, а заодно – и с собственным "внутренним цензором". Слишком уж далека была "тематика и проблематика" ее стихов от общепринятого канона советской поэзии, мобилизованной и призванной быть "жизнеутверждающей", обращенной к "социальной проблематике" и т. д. Однако Николаева не успела (и не пожелала) стать одним из неподцензурных поэтов, печатающихся в самиздатских журналах, выступающих на домашних вечерах, борющихся с "тоталитарным режимом" в политике и литературе.

Успешно пройдя мимо почти всеобъемлющей антитезы между признанными "мастерами поэтического слова" и неподцензурными поэтами-борцами, чьи тексты в перестроечные годы были заново открыты широким читателем в качестве "возвращенной литературы", Олеся Николаева оказалась наедине со своей собственной, внутренней стилистической развилкой – между "женским" бытовым стихописанием и интонацией проповедника, говорящего притчами, приводящего назидательные примеры, всегда держащего в поле зрения четвертое, метафизическое измерение вещей и событий.

До поры до времени обозначенная развилка не становилась распутьем, более того, обе составляющие (свободная сосредоточенность на земном, на "девичьем" и поиски совершенного и идеального) дополняли друг друга, взаимно гарантировали подлинность.

Но больше всех прости меня, больной,
прости, калечный, и прости, убогий,
за то, что рьян и крут румянец мой,
высок мой рост,
неутомимы ноги…

Ощущение "вины" перед увечными и несчастными, вызванное собственным цветущим здоровьем, является подлинным именно потому, что обе – часто почти не совместимые – эмоции плодотворно сосуществуют. Упоение своей молодой силой не застит сочувствия к тому, кто ею не обладает. И наоборот, ценность сопереживания ближнему не отрицает внимания к себе самому, к свободной радости, говоря словами Мандельштама, "дышать и жить". Легко представить иные – гораздо менее привлекательные и плодотворные варианты сочетания обоих начал. Аскетичное самоотвержение легко может перечеркнуть саму возможность пристального внимания к земным радостям. И наоборот, прямолинейное и подчеркнутое обращение к "характерам и обстоятельствам" повседневной жизни вполне способно обусловить стойкую аллергию ко всякой "метафизике", принимаемой за ханжество и общее место.

До поры до времени Олесе Николаевой удавалось совмещать крайности, подсвечивать благоговение перед полнотой земной жизни повинной оглядкой на "жизнь вечную":

Надо, надо ли трудиться
и мозолью натирать
холм, и дерево, и птицу,
луг и леса благодать?
Ничего не надо делать!
Смертью все чревато там,
где запрятан действа демон:
"Мне отмщенье – аз воздам".

В российскую эпоху смены времен Олеся Николаева нередко работала на границах стихотворчества как такового, порою оказывалась на территории притчевого, учительного слова. В новом столетии поэт все чаще заточает себя в строгие рамки назидательной риторики, что неизбежно приводит к сужению голосового диапазона, во многих случаях – к предсказуемости лирической логики. Во многих стихотворениях раз за разом возникает довольно жесткое противопоставление бытового заблуждения, сопряженного с сомнением, утратой свободы, неверием и несчастьем, и, с другой стороны, напряженного внимания к вечному и праведному, дарующему подлинную свободу смирения и откровения. Жизненные ситуации нередко подлежат заранее заданным оценкам, при этом композиция стихотворений строится по двухчастной схеме: ты (он, она) думал (думала), что жизнь такова ("низка", "проста", "несчастлива", "неправедна"), а на самом деле – в конце выставляются все соответствующие обозначенным особенностям "высокие" альтернативы:

Этого Алешеньку я знала великолепно. Он
когда-то прекрасно рисовал клоунов:
у каждого – попугай и собака…
А потом – вырос, сделался коммерсантом,
сбежал за кордон,
там обанкротился и застрелился в Монако.
‹…›
Ничего не осталось! Никто не видел тот край,
куда они ухнули…
И лишь с улыбкой широкой
на ватмане ветхом клоун, собака и попугай
клянутся, что – ни при чем, ни с какого бока!

Высшая справедливость настигает не только коммерсантов и депутатов, но и литераторов:

Он исписался. Он теперь в жюри,
в комиссиях по премиям и грантам
и в комитетах, – заперт изнутри
наедине с инсультником-талантом.
‹…›
Чтоб наконец затихла колготня
соперничества, рвенья, окаянства
и стало б всё как до Седьмого дня –
без самодеятельности и самозванства.

Подобная довольно-таки однообразная назидательность прямо сопрягается и с "консервативной" поэтикой:

Что твердишь ты уныло: нет выхода…
Много есть входов!
Есть у Господа много персидских ковров-самолетов.
‹…›
Потому что здесь все не напрасно и все однократно:
если выхода нет, пусть никто не вернется обратно!
Но войти можно всюду – нагрянуть ночною грозою,
сесть на шею сверчку незаметно, влететь стрекозою,
нагуляться с метелью, озябшими топать ногами,
на огонь заглядеться, на многоочитое пламя:
как гудит оно в трубах, как ветер бунтует, рыдая…
…И окажешься там, где свободна душа молодая!

Самое поразительное в том, что за повторяющейся риторической схемой стоит искреннее, живое переживание жизни, да вот беда, как раз с традиционным-то искусством все это мало совместимо. С точки зрения традиционной лирической поэтики нанизывание ситуаций, иллюстрирующих сколь угодно верную притчу, выглядит простым ритуалом, повторением абсолютной истины о том, что и дважды два – четыре, и восемь, деленное на два, и шестнадцать – на четыре, – все равно, как ни крути, выходит четыре, да что мне, читателю в том, коли я привык черпать нравственные силы в Священном Писании, а от искусства жду чего-то иного. Рискуя впасть в патетику, вспомним все же, что даже известные в истории русской литературы великие попытки сблизить либо отождествить искусство с прямым (моральным) влиянием на жизнь, оканчивались трагически. Поздний Гоголь вместо обещанного продолжения "Мертвых душ" публикует "Выбранные места из переписки с друзьями" – книгу в своем роде гениальную, но многими воспринятую как симптом безумия. Поздний Толстой пишет роман-бунт "Воскресение", пытается заново переписать Евангелия, и это тоже оборачивается трагедией. Обе великие попытки переступить через сомнительно-вольную природу искусства были безусловно авангардными по своей сути, не отсылающими к традиции, а перечеркивающими привычные устои искусства.

Конечно, и у Олеси Николаевой, несмотря на отчетливое господство во многих стихотворениях упрощенно понятой "традиционности", много и на словах отвергаемого "авангарда" – не только в тех вещах, где дружески упоминается Лев Рубинштейн. Вот, например, стихотворение "Магдалина", где под сомнение ставится сама возможность подобающего восприятия и духовного освоения современным человеком сакральной смысловой топики:

Ну-ну,
а ты попробуй нынче: в покаянье
приди к архиерею, на колени
пади, слезами вымой ему ноги,
так волосами даже не успеешь
их вытереть – тебя под белы руки
оттуда выведут, и хорошо, когда бы
все это обошлось без шума, вздора,
пинка, а так – иди, мол, не тревожь владыку!
‹…›
И вот я думаю – какой экстравагантной,
ломающей поденщину и пошлость
Благая Весть нам кажется сегодня!..

Назад Дальше