Сто поэтов начала столетия - Дмитрий Бак 32 стр.


Да, в нашей сокрытой духовной жизни лучше бы, коли все свершалось бы без полутонов, перед лицом ясной неотвратимости возмездия за грех и столь же неоспоримого воздаяния за подвиг. Но поэзии все это почти всегда противопоказано, поскольку искусство – не приговор и истина, но область возможного, вероятного, зыбкого, желанного, но трудно достижимого.

Я не помню, когда это стало заметно каждому: факел твой
накренился и стал чадить – паленым запахло, дымом
потянуло, подернулось копотью. Как ножевой
порез – почерк без волосных, но – сплошным нажимом.
Факел твой накренился – и дальний лес заскрипел,
черные сучья топорща: вместо снежка и манны
с неба крошится труха, ледяная известка, мел,
словно и дом твой небесный рушится, безымянный.

Что бы ни ел, ни пил – казалось, все – по усам…
Тосковал. Томился.
Тихою сапою, наконец, взял да и сдался сам.
Вот тогда-то факел и накренился…

Как только гарантированный аллегоризм уступает напряженному сосуществованию обычной жизни на грозном фоне недостижимой нормы, в стихи Олеси Николаевой возвращается поэзия. И ведь бывает, бывает же!

Библиография

Ничего лишнего // Новый мир. 2001. № 5.

Ты имеешь то, что ты есть // Новый мир. 2003. № 3.

Испанские письма. М.: Материк, 2004. 84 с.

Остальное возьму… // Арион. 2004. № 1.

Повсюду – тайны // Арион. 2005. № 2.

Бескорыстный эрос // Новый мир. 2006. № 1.

Отражение в зрачке // Арион. 2006. № 3.

Двести лошадей небесных // Знамя. 2006. № 5.

Ничего страшного. М.: Издательский Совет Русской Православной Церкви, 2007. 440 c.

Тридцатилистник // Арион. 2007. № 3.

Национальная идея // Новый мир. 2007. № 8.

Двести лошадей небесных. М.: Мир энциклопедий Аванта+, Астрель, 2008. 128 с. (Поэтическая библиотека).

Осуществленная свобода // Арион. 2008. № 2.

Стихи // Арион. 2008. № 4.

500 стихотворений и поэм. М.: Арт Хаус медиа, 2009. 752 с.

"Щастье" // Арион. 2009. № 4.

Герой // Новый мир. 2009. № 4.

О, если бы… // Знамя. 2009. № 6.

Сложный глагол "быть" // Арион. 2010. № 3.

Преображение вещей // Знамя, 2011, № 6.

До небесного Иерусалима. СПб.: Издательская группа Лениздат, 2013. 128 с.

Герой. М.: Время, 2013. 192 с. (Поэтическая библиотека).

Лев Оборин
или "неделимость простых вещей"

У Льва Оборина есть своя тема: он всматривается в слова и вещи, как будто слышит и видит их как в первый раз, вернее сказать, – всматривается в отмеченные значениями соответствия слов и вещей. Так ведь получается, что все вокруг уже кем-то и когда-то названо словами, учтено в словарях, навсегда зафиксировано, оформлено правилами словоупотребления. Первобытная нетронутость мира словом напрочь позабыта, даже сам процесс наречения вещей аккуратно вписан в разнообразные скрижали – от знаменитого платоновского диалога "Кратил" до учений о статусе слова в мировых религиях.

Оборин формулирует свою позицию достаточно прямолинейно, хотя и не без иронии:

каталожник я и книжник
ты художник передвижник
спросишь чем стекло покрылось что в окне туманит сад
плача от потери силы я отвечу конденсат!

то в ушах моих концлагерь
марширующих с бумаги
слов которые не имя тут себя я оборву я уже любуюсь ими
улыбаюсь и живу

Стоит подчеркнуть, что речь идет не о позиции поэта и его стремлении выразить мир в слове, дело в другом – в принципиальной невозможности "самовитого" слова, не запертого заранее в словаре. Это хроническая персональная недостаточность словоупотреблений особенно болезненна именно для художника, причем даже не в моменты высших прорывов вдохновенья, а просто при попытке "назвать вещи своими именами", даже самые прозаичные, вроде старой подставки для цветочных горшков в виде разнокалиберных металлических кружков, приваренных к вертикальному стержню.

Колченогая железная ось
советского производства
раскидала кольца под глиняные горшки

Встречи, лица
объединяются в гнёзда,
как в словаре Даля

Язык мстит
целомудренным словарям
и нецеломудренным словарям

Безысходная двусмыслица несоответствий: язык шире, чем совокупность словарных норм, мир шире, чем язык. И это касается не только бытовых вещей и размышлений, но и фундаментальных принципов бытия, например – законов физики. Почему-то нам прекрасно известно, что свет движется с наибольшей возможной в мире материальных вещей скоростью. Мы не в силах поставить этот закон под сомнение не только потому, что любая физическая формула предельно отдалена от индивидуальных возможностей конкретного человека, но и по той причине, что мы не учитываем важнейшую роль материи языка, незримо посредничающего между отдельной личностью и ее восприятием физических законов. Между тем, при попытке применить абсолютно верную физическую формулу к реальности парадоксы возникают на каждом шагу:

Солнце ползет по низинам, по замерзшим трясинам,
По горным вершинам, по стариковским морщинам.
Идет и заглядывает в ледяное озеро,
Высвечивает лягушек в анабиозе.
Ответ без вопроса. Ни для кого примета.
Нет ничего медленней скорости света.

Итоговый вывод для эмпирического восприятия мира столь неоспорим, как незыблемы законы физики с точки зрения традиционной рациональной логики. Нельзя не отметить, что одна из магистральных тем Льва Оборина, будучи ориентирована на абсолютно непосредственное, незамутненное никакими теориями восприятие происходящего вокруг, все же по происхождению своему носит характер совершенно теоретический, умозрительный, будучи накрепко связанной как раз не с удивленными вопросами обычного человека, созерцающего мир, но с достижениями и выводами разнообразных гуманитарных наук – от английской аналитической философии, уделяющей главное внимание бытийственным характеристикам лингвистических феноменов, до современной когнитивистики, исследующих психологические и языковые "технологии познания". И все же один из основных приемов Оборина имеет к повседневным эмоциям современного человека весьма прямое отношение. Что-то подобное вполне можно было бы сказать о знаменитых толстовских примерах остраненного изображения реальности. Николай Ростов созерцает, как движутся руки Долохова, тасующего и сдающего карты, и думает о том, как связаны эти движения с грядущими последствиями его крупного проигрыша: руки движутся, а я утрачиваю состояние и честь – как это происходит, каким образом первое связано со вторым?

В мире укрупненных деталей и углубленных наблюдений над алгоритмами связи слов и вещей возникает абсолютно современная тема, имеющая отношение к любому человеку. Речь о его несвободе, о глобальной зомбированности не только ложными идеологемами, но и шаткостью бытовых норм и устоев.

Нынешний запретительный психоз, охвативший полмира, напрямую связан с тем, что более невозможно отличить "целомудренное" от "оскорбительного", поскольку, по Льву Оборину, Язык мстит целомудренным словарям и нецеломудренным словарям.

Вот раздвигается кулиса;
блудливые глаза пуриста,
любовь и гордость окулиста,
высматривают недочет,
разыскивают экстремиста;
но тут со сцены все стремится,
со сце стремится и течет,
как по реке, на плавнике
и хлоп магнитом по щеке!

Так или иначе, мы живем в мире, в котором разрушено сотрудничество означающих и означаемых, все события не только могут быть истолкованы по-разному, но и объективно имеют различную природу, напрямую зависящую от способа называния:

я ноги промочил.
я что-то промычал.
мне в спину луч светил
и что-то означал
пустую похвалу
и полую хулу
и то, что я стою
в ветровке на углу.

Ну и что же теперь делать: не задаваться "оборинскими" вопросами с риском утратить свободу мысли и действия, стать объектом манипуляций, "органным штифтиком", в который так боялся превратиться герой Достоевского? Или эти вопросы все же перед собою поставить – с риском утратить стимул к любому жесту и действию, поскольку страх зомбирования лишает малейшей способности активно присутствовать в мире? Нет, задуматься необходимо, иначе невозможно овладеть своими же эмоциями, ну, хоть бы при посещении аптеки:

С аптечной стены наблюдают внимательно за тобой
Боярышник и подорожник, бессмертник и зверобой.
В детской больнице бодришься, но размышляешь о том,
Как на стене Лисица общается с Колобком.
Простые изображения. Плацебо и суррогат.
Но только глаза закроешь, они в темноте горят.
Меня вот не отпускают, как бы я ни хотел,
Ни Колобок с Лисицей, ни трава чистотел.

Избыток видения, единожды обретенный, более невозможно выключить, типовые вопросы возникают практически в любой отдельно взятый момент жизни, скажем, когда вдруг становятся различимы шаги соседа с верхнего этажа.

Когда шаги
сосед над головой
другой в метро хрипя толкает в бок
вот этот студень кашляет живой
вот маятник вверху он одинок
Сказать о них
нарочно напролом
но звук скользит и вот сравнить готов
как быстро едешь вымершим селом
ненужный скальпель меж гнилых домов
Простая речь
пускает в закрома
взгляните убедитесь ничего
пусты сусеки и зерно письма
истолчено

Существует, конечно, и противоположная опасность – человечеству грозит не только тотальная унификация и деперсонализация личности, но и угроза прямо противоположная: распадение общности собеседников, способных к диалогу, говорящих на одном (пусть и конвенциональном, клишированном) языке на немую толпу одиночек, лелеющих свою автономию и свободу и совершенно лишенных возможности понять друг друга. И у этой проблемы есть свои философские предтечи – место британской аналитической философии здесь займет континентальная метафизика прошлого столетия, вернее, борьба с традиционной метафизикой, например сартровская…

Энтропия выходит замуж за время, у них не рождаются дети.
Время везде рассылает своих термитов.
Даже сама эта мысль с наивностью превращается в горстку
вопросов разнокалиберного тщеславья:
первый ли я на земле, произнесший это?
Нет, успокойся. Вряд ли.
Человек не живет без железа в крови, но оно ржавеет,
как табличка с названием итальянского полустанка.

Странно, но никогда до этой самой минуты
я не говорил ничего, что так бы
шло вразрез с ощущением. Потому что я счастлив.

Ведь сказано же, что счастье – это когда тебя понимают! Здесь, правда, речь не о необходимости взаимного понимания друг друга людьми с разными убеждениями, о котором речь шла в старом фильме советского времени. Взаимопонимание нынче затруднено не только различием мнений и убеждений, но и проблематичностью мнений и убеждений самих по себе. В ракурсе поэтических рассуждений о природе восприятия слов и вещей Лев Оборин, пожалуй, не имеет себе равных уже сейчас. Это не отменяет однако пожелания выхода за пределы описанной магистральной темы – тогда Оборину окажутся подвластны также и иные рубежи смысла.

Библиография

Объемно и в цвете. М., 2002.

"Солнце ползет по низинам, по замерзшим трясинам…" и др. стихи // Волга. 2009. № 1–2.

В плотных слоях кукурузы // Зинзивер. 2009. № 3–4 (15–16).

Мауна-Кеа. М.: Арго-Риск, Книжное обозрение, 2010.

Магматический очаг // Дети Ра. 2011. № 5 (79).

Пусть будет так // Интерпоэзия. 2012. № 2.

Бесстыдство // Октябрь. 2012. № 8.

Натуральный ряд // Интерпоэзия. 2014. № 1.

С точки зрения смолы… // Урал. 2014. № 11.

Вера Павлова
или
"Метастазы наслажденья…"

Новость и свежесть поэзии Веры Павловой постепенно обратились в атрибуты поэтического амплуа – это нужно сказать сразу. С учетом существенных изменений в восприятии образа и мифа Павловой, ставшего привычным, почти рутинным, – более понятен (по контрасту) шок, некогда объявший ценителей поэзии и блюстителей устоев и принципов, впервые узревших на бумаге коротенькое павловское "Подражание Ахматовой":

и слово х… на стенке лифта
перечитала восемь раз подряд

Неизвестно, сколько еще раз перечитывали этот общедоступный текст поклонники и хулители, но его краткость сразу же была воспринята в качестве преданной сестры новоявленного таланта. Этакие эротические хокку – вот к чему приучила Павлова читателей, – впрочем, со временем стало ясно, что эротика в этих доморощенных малостишиях может и отсутствовать, главное – меткая наблюдательность и созерцательная медлительность, таящая скрытую энергию:

Книга на песке.
Ветер дает мне урок
быстрого чтенья.

"Японские" ассоциации на этом не исчерпываются: сокровенные признания просвещенной дамы, блюдущей собственную независимость, пристально всматривающейся в детали жизни вокруг, не замыкающейся в пространстве спальни, детской и трапезной, – ясным образом отсылают к знаменитой книге Сей Сенагон или по меньшей мере к ее экранизации – фильму Гринуэя, соименному одному из сборников Веры Павловой ("Интимный дневник отличницы"):

С наклоном, почти без отрыва,
смакуя изгибы и связки,
разборчиво, кругло, красиво…
Сэнсей каллиграфии ласки
внимателен и осторожен,
усерден, печален, всезнающ…
Он помнит: описки на коже
потом ни за что не исправишь.

Какие еще фоновые смысловые подтексты неизбежно возникали у читателя, некогда изумившегося смелости Павловой? Реалии рубежа позапрошлого и прошлого веков: "Дневник" Марии Башкирцевой, первые сборники Ахматовой, мистическая Черубина де Габриак – образчик исступленной женственности совершенно иного рода, но так же властно популярная у читателей вплоть до самого разоблачения мистификации. Если приглядеться хорошенько, то и "Павлова Верка" может показаться мистифицированным объектом, сознательно выстроенной конструкцией, поскольку основные мотивы ее писаний сплошь сотканы из узнаваемых лоскутьев. От "протофеминистической" (так и хочется употребить слово-сорняк "гендерной") мощи Башкирцевой до нетленного облика "полумонахини, полублудницы", невпопад надевающей перчатки.

Что еще? Ирония в адрес всех "мужских" попыток описать сокровенную тайну соединения тел и душ (от "Песни песней" до "Зимней ночи" и пушкинского сокрытого шедевра "Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…"). Кстати, о пастернаковском стихотворении разговор особый: Павлова не без блеска пародирует демонстративную, вселенски трогательную неловкость влюбленных из нобелевского романа:

Свеча горела на столе,
а мы старались так улечься,
чтоб на какой-то потолок
ложились тени. Бесполезно! …

Образ (или призрак?) "сексуальной контрреволюционерки" возник в стране, где за пару лет до описываемых событий и секса-то не было, ежели кто не помнит. Призрак оказался – с человеческим лицом, и он (вернее, она) без боязни и без утайки бойко заговорил "про это" в самых разных контекстах и ракурсах. Самыми важными и глубокими, как можно предположить, оказались два контекста этого словоизвержения. Во-первых, субкультура детства, отнюдь, впрочем, не сводимая к шалостям пубертатного возраста.

В школе в учителей влюблялась.
В институте учителей хоронила.
Вот и вся разница
между средним и высшим образованием.

Во-вторых, библейские обертоны, придавшие полузапретной сфере жизни новую легитимность, освященную благородной архаикой стиля и серьезностью интонации:

и стал свет
внутри живота
и закрыла глаза
боясь ослепить
и закрыла лицо
как Моисей
и увидел ты
что мне хорошо

Сложнейший смысловой конгломерат детской чистоты и инфантильной жестокости, женской эмансипации и супружеской уступчивой нежности, библейской сакрализации и почти обсценной брутальности оказался привлекательным, органичным, жизнеспособным. С шокирующим явлением и эпатирующим присутствием Павловой и "павловской" поэтики на территории русской поэзии читатели и критики вроде бы смирились, потом привыкли, а вскоре перестали понимать, как могло быть иначе, без нее. Многие тексты приобрели известность почти хрестоматийную:

Спим в земле под одним одеялом,
обнимаем друг друга во сне.
Через тело твое протекала
та вода, что запрудой во мне.
И, засыпая все глубже и слаще,
вижу: вздувается мой живот.
Радуйся, рядом со мною спящий, –
я понесла от грунтовых вод
плод несветающей брачной ночи,
нерукопашной любви залог.
Признайся, кого ты больше хочешь –
елочку или белый грибок?

Потом (теперь!) наступили самые сложные времена: налет актуальной запретности исчез, новизна и свежесть ослабели – слишком сильным был замах, чтобы добиться настолько же мощного броска в будущее. С годами очевидней стал принятый Павловой добровольный обет упрощения многоцветья жизни, рамки павловского проекта новой российской социоэротики оказались достаточно тесными. Рядом с суженым горизонт существования героини Веры Павловой оказался весьма суженным, ничего тут не поделаешь, не попишешь. Что-то ушло прочь или все же возможно освежение "павловской" темы в русской поэзии? Кто знает – нам остается только Вера!

Назад Дальше