Я как-то помнится, что "А" хотел сказать,
подвигав памятник защёчный! и чудесный;
в нем речь кончается то дергать, то качать,
то: в столбик синтаксис нарезать интересный.
Богат, коллоквиум, промежностью, подчас,
слегка, эротики, допустим, структуральной,
из-под, веселые, мы, вылезли, печально,
и, ну, затрагивать, культурных, васисдас!Нам им чтоб хочется жилось наискосок –
кривило зеркало и кофе мимо чашки;
всё переставлено – попробуй, потомок? –
там ударение, где вукбы на мубажке.
До референции, до кладчика всерьез
молчать заслушаем негромко и нарочно,
что слово сделано, а кем из нас – конечно!
такпо при ветствуем к тоэто про изнёс:"Чшу Шлуя вем удне, ехайскиа можи,
коде прываше вы? кугде бы на Аране,
не гурувех целай бужасшваннея пане,
кек жолевриный крин в чожиа лобажи.
Чшу нед Эрредую кугде-ту пуднярся?
Сай дринный вывудук, сай пуазд жолевриный!
Я списук кулебрай плучар ду саладины:
бассуннаце, Гумал, шогиа пелося".
Посвященный не без труда расслышит в этой тарабарщине чеканные строки Мандельштама, к тому же намеренно данные в неправильной последовательности:
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
На головах царей божественная пена –
Как журавлиный клин в чужие рубежи…
Тяжесть и нежность оригинальных строк отделяет от туманной взвеси перифраза какой-то странный шифр, закон перекодировки – вполне уловимый, но находящийся за пределами допустимого орфографического минимума, напоминающий не то о синдроме афазии, не то о птичьем языке "структуральной эротики" семидесятых годов прошлого столетия. Не случайно в том же стихотворении прямо и косвенно упоминаются тогдашние властители филологических дум – М. Бахтин (долгое время живший в Саранске), Ю. Лотман, В. Топоров:
Тогда раскольником старуха топоров
похожа Лотмана в Саранске на немного –
места помечены обмылком диалога:
саднит орудие в усах профессоров.
Оба компонента гремучей смеси – советский новояз и утонченный лексикон новой филологии – отсылают к одним и тем же временам заката империи, когда только и мог жить "пропущенный пушкин", не выдержавший испытания фальшью и двусмысленностью последних лет прошлой власти в России. Поляков двусмысленность дозволенных речей превращает в свободу сложного высказывания, апеллирующего к противоположным языковым первоначалам – при непременном условии соблюдения орфографического минимума понимания. Однако принятая на вооружение боевая оснастка перестает срабатывать, как только исчезает мишень для прицельного боя: тоталитарный монстр и мир рухнули, Крым отошел к неведомо откуда взявшейся соседней державе, значит, уже не нужно впадать, как в ересь, в неслыханную сложноту. Аллюзии на прежде полузапретных акмеистов, Хлебникова и Пастернака больше не свидетельствуют о личной причастности тайнам, ворованным воздухом перестала быть (впрочем, вопреки мнению многих) даже поэзия автора определения поэзии как ворованного воздуха.
Орфографический минимум не работает в условиях отмены орфографии как таковой – системы языковых запретов и предписаний. В исчезающе упрощенной пунктуации СМС-сообщений – воздух новой эпохи. Именно в этих непривычных условиях Андрей Поляков последних лет пытается нащупать очередные поэтические возможности, соответствующие манере его поэтического мышления. Больше незачем создавать причудливые римейки смыслов, поскольку легитимны и правомочны их прозрачные первоисточники. Вот почему Поляков с переменным успехом пытается заново освоить "крымско-китайскую" поэтику: это тоже ремейк, но не восполняющий утраченное либо запретное, но всерьез, словно бы впервые воспроизводящий ноты и тембры, еще недавно не различимые в шуме времени "пропущенного пушкина".
в ближней точке местности та же даль
и намек на ангела или черта
а в ялте белый цветет миндаль
и буксир кричит выходя из порта
магомет ходячей лишен горы
мерит на глазок крутизну эпохи
а в москве хватает своей муры
не дороже слава не крепче кофето ли спать пойти то ли так сидеть
вырывая строчки поодиночке
из той точки пространства куда глядеть
может только женщина в этой точке
Ох, нелегкая это работа – отыскивать "в ближней точке местности ту же даль" ("Послания прекрасной С."), а может быть, наоборот, – слишком легкая, утратившая весомость поэтическая работа. Иногда спасает ирония, сопровождающая откровенное признание в абсолютной случайности и произвольности "китайских" параллелей к реалиям привычной жизни:
Листопад
легко и сухо
опускается
на ухо,
– ухо слышит,
как шуршит,
словно звук
в мешке зашит!
В дождь
из листьев
кто выходит?
в желтопад, в те, в то… –
нет,
не получается стишок,
ну и ладно,
хрен с ним,
лучше перекурим
сигарету "Прима"
а потом –
запишем
первое,
что плеснет сюда в голову:
ХУАНХЭ.
Неслучайность и органичность былой легкости и естественности затрудненных стихов Андрею Полякову приходится доказывать в условиях, когда легкость стремительно оборачивается скольжением по поверхности, а обдуманная затрудненность – тяжелым герметизмом. Что ж, такое, милые, у нас тысячелетье на дворе, кстати, и до Китая каких-нибудь пять часов лёту…
Библиография
Орфографический минимум. СПб.: Пушкинский фонд, 2001. 64 с.
Zoo [Цикл стихотворений.] // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Сезон 2002/2003 г., вып. 9. С. 64–75.
Для тех, кто спит. М.: НЛО, 2003. 136 с. (Поэзия русской диаспоры).
Где ангел шелестит как кипарис // Новая Юность. 2003. № 1(58).
Фрагмент из поэмы "Прощание" // НЛО. 2003. № 59.
Стихи номера // Критическая масса. № 1.
Китайский десант // Знамя. 2009. № 1.
Китайский десант. М.: Новое издательство, 2010. 144 с. (Новая серия).
Стихи о Родине // Знамя. 2010. № 5.
Письмо. М.: Арт Хаус медиа, 2013. 150 с. (Библиотека журнала "Современная поэзия").
Америка. М.: НЛО, 2014. 200 с. (Новая поэзия).
Виталий Пуханов
или "Для горя нового очищены сердца…"
Вот свежие подборки Виталия Пуханова – с его стихами "что-то случилось", не так ли? Как там дальше в страстной советской песне? – "что изменилось – мы или мир?". Мир изменился – к гадалке не ходи, но насколько круто подобает меняться поэтическому зрению? И сама перемена – знак ли повышенной чуткости или свидетельство некоего рода непрочности, недолжной гибкости позиции? Ответ сложен, поначалу вообще лучше от него воздержаться, ограничиться фактами, описанием былого и нынешнего положения дел.
Итак, жил на свете поэт В. Пуханов, которому удалось удивительное – на излете господства идейного и поэтического официоза отнестись к ним обоим без иронии и вместе с тем не всерьез, избежать крайностей иконоборчества и сентиментальной романтики "общего детства".
Двадцатый век был веком злоключений –
Погибли все, почти без исключений.
О тех немногих, выживших почти,
В журналах старых почитай, почти.
Их жизнь была немало тяжелее,
Хотя порой немало веселее, –
Воспоминать, судить и просвещать,
Да милые могилы навещать.
О муках прошлого им не дали забыть,
Знать, для того и отпускали жить.
Сын спросит у отца. Дождется сын ответа:
Проходят времена, вот-вот пройдет и это,
Для горя нового очищены сердца,
Не бойся ничего, останься до конца!
И все-таки мне жаль слезы смешной, пролитой
Однажды вечером за книжкою раскрытой.
Тогда же был написан угловатый и удивительный цикл "Мертвое и живое", открывший первую книгу Пуханова "Деревянный сад". Там была нащупана странная интонация, плавно огибающая, обходящая стороной основные типы и разновидности, говоря словами Николая Чернышевского, "отношений искусства к действительности". И ведь типам-то этим невелик счет. Если все в стихе всерьез, то за словом возникает метафизика бытия, а далее с неизбежностью "весь я не умру" и "слух обо мне пройдет…" в любых исторических изводах. Коли на первом плане комическое (сатирическое) недоверие – метафизика исчезает и тут уж "ты зачем своим торгуешь телом От большого дела вдалеке" и всякое прочее такое являются подобно существу из табакерки. Есть еще сугубая ирония: отрицание и себя, и поэзии, что-то вроде "допустим, как поэт я не умру, зато как человек я умираю". Остается – четвертая и, пожалуй, последняя по обычному счету версия отношений стиха к реальности: утверждение бытия навыворот – вариации на тему абсурда и гротеска вроде "Шел Петров однажды в лес. Шел и шел и вдруг исчез…". От Пуханова невозможно было заранее ждать ни классической строгости, ни авангардного ниспровержения, все решалось на лету, в момент написания текста, читатель недоумевал, сталкиваясь то с неуступчивой метафизикой стиха, то с ироническим воспеванием растраты и убыли всех ценностей.
Вот пример традиционной поэтической стойкости:
Чем больше в полях высыхало колодцев,
Тем меньше боялся я жажды и зноя.
Тем больше любил я безумных уродцев,
Прозвавших поэзию – влагой земною.Чем больше страну оставляли пророки,
Тем меньше я думал о будущем света,
Тем больше я верил в прозрачные строки
Забытых, не узнанных нами поэтов.Чем меньше я плакал, боялся, молился,
Тем больше терял дар обыденной речи.
Я видел поэтов продрогшие лица,
Прекрасные лица, но не человечьи.
Они открывались случайно, однажды,
Мне стало неважно, что будет со мною.
Чем больше они умирали от жажды –
Тем меньше боялся я жажды и зноя.
А вот – один из многих образчиков через запятую жившего недоверия к высям и глубинам, да еще явно как-то замешанного на конкретном, почти тактильном личном опыте:
В письмах родным и близким
"Выпал снег" –
Написал поэт.
"Выпал снег" –
Написал дворник.
А дворник-поэт
Написал бы так,
Что не вынесло б сердце ничьё.
И до чего же вышеозначенный глашатай с метлою дожил? До поры до времени он сохранял дистанцию свою, не прибиваясь ни к каким берегам узнаваемых стилистик и поэтик:
В последний день июля, в воскресенье,
Роняет клён сухую тень листа.
От дуновенья, от прикосновенья
Тень падает, прозрачна и чиста.Когда б меня не гнали отовсюду,
Когда б остался дворником теней,
Ловя ее, как воздух, как причуду,
А я умру от состраданья к ней.
Гонимый не превращается в изгоя, ощущение отделенности от всех и отовсюду рождает совершенно отдельную способность сочетать абсолютно несовместимые эмоции. Уж не новый ли Подпольный человек явился на переломе имперской эпохи? Тот, кто одновременно добр и зол, попеременно саркастичен и наивен, причем выбор стратегии поведения, как правило, не зависит от волевого усилия, зачастую проявляет себя рефлекторно, как судорога или икота. Извечная развилка между грехом и добродетелью именно в характере подпольного героя давней классической повести обрела контуры антиномии. Вот и в стихах Пуханова, с которыми он некогда вошел в литературу, отсутствует заданность и предсказуемость, а многогранность и вариативность суждений и мнений сопрягается то с греющим сердце разнообразием, то с леденящей душу отстраненностью.
Крайняя наэлектризованность переживания обыденности, рутины и бессмыслицы соседствует в стихах Пуханова с абсолютным безразличием как раз в тех случаях, когда, согласно всем культурным ожиданиям, необходимо проявить неравнодушие, высказаться прямо и недвусмысленно.
"Mein Kampf" я так и не прочел,
Хотя купил задорого.
В печи не сжёг. Жалел о чем,
Когда дрожал от холода.О чем она? Зачем она?
Я никого не спрашивал.
И много зим без сна, без сна
В себе ее вынашивал.
Словесный перепляс в ритме "огней так много золотых…" говорит об очень простом – оказывается, возможно писать стихи не только после всех аушвицев, но и в отсутствие чувства вины за грех возвращения к явным культурным табу. Печи, слава богу, используются по прямому назначению, несмотря на остаточную память об былом их изуверском применении.
В отдельной реальности Виталия Пуханова резко ослаблена связь конкретных фактов и их культурных означаемых – прямо изнутри заурядного и повседневного нагнетается вакуум смыслов, который даже и почувствовать, назвать по имени нет никакой возможности. Человеку не хватает скорости реакции, он ведет себя вполне сомнамбулически, находясь и нейтральной зоне полунебытия (совсем по Баратыныскому, – "ни сон оно, ни бденье"). И снова напрашивается параллель с подпольным герою безвременья 1860-х годов, из недр его автоматизированного и в то же время непокорного, спонтанного сознания с равной долей вероятности может вырваться наружу и абсолютное зло и предельная добродетель.
Замедленные реакции амебы, быть может, лучший ответ на неистовый натиск противоборствующих и несовместимых друг с другом внешних воздействий. Ожидание, резко занесенная для еще не прорисованного (то ли враждебного, то ли приветственного) жеста рука, расчехленное, но не коснувшееся бумаги перо – вот пухановский веер возможностей, ни одна из которых не является желательной и предсказуемой.
Именно эти ключевые параметры лирики Пуханова в последние годы приходят в движение, причем не броуновское, а во вполне упорядоченное, ведущее к прояснению и одновременно к упрощению оптики взгляда и литературной позиции. Будоражащая, провокативная непроясненность мнений, совмещение крайностей, – все это отходит на второй план. Определенность акцентов оборачивается узнаваемой схемой, привычным набором джентльменских свойств межнациональной "социальной" поэзии: "травма" (советского) детства, насилие коллективистских стратегий поведения, попытки прорваться к свободе сквозь тоталитарную риторику, – всем этим родимым пятнам "актуальной" лирики сопутствуют расшатывание регулярной метрики, безвременная пропажа рифмы. Стихи не утратили прежней афористической резкости, но стали более отчетливыми как раз в результате прояснения того, что прежде оставалось в зрительной зоне слепого пятна, не выговаривалось наизнанку и наотмашь. Что теперь? А вот что:
Учись грабить и убивать,
В девяностые пригодится.
Пожарный, врач, космонавт –
Бесперспективные игры.
Две клуши заигрались в дочки-матери,
Весили под сто к тридцати.
Никто не предлагал уже
Поиграть в пионеров-героев,
Вскоре не стало ни пионеров, ни героев…
Или вот еще другие, не менее колоритные строчки:
Прежде чем научить любить Родину,
Нас учили любить всё:
Манную кашу на воде,
Кислый серый хлеб,
Теплое молоко с пенкой,
Стихи Демьяна Бедного,
Рассказы Максима Горького.
Когда тебе десять, это трудно.
Под моросящим дождем, палящим солнцем
Скучно стоять у монумента павшим в борьбе.
Ищи, ищи в себе сочувствие и благодарность,
Ты же хороший мальчик…
И что же делать с этой розовой зарей? Где-то все это уже читано и выпито, – может быть, поддержано статусной литкритикой, достойно серьезных предисловий и тонких комментирований, легче переводимо на иноязыки, и все же – не идут из памяти иные пухановские интонации, в прежние времена будоражившие своею вопиющей угловатой самобытностью. Камо грядеши?
Библиография
Неприкасаемое // Октябрь. 2001. № 10.
В снегу рождественской недели // Континент. 2001. № 110.
Когда судьба проходит мимо… // Континент. 2003. № 117.
Плоды смоковницы. Екатеринбург: У-Фактория, 2003.
М-200 // Новый мир. 2007. № 9.
Когда мы делали бетон // Новый мир. 2009. № 9.
Вот прошло пятнадцать лет // Дети Ра. 2009. № 12(62).
Стихи // Урал. 2010. № 4.
И кто знает, кто знает // Дети Ра. 2011. № 2(76).
Человеческая жизнь // Новый мир. 2011. № 11.
Школа милосердия. М.: Новое литературное обозрение, 2014.
Евгений Рейн
или "Мы жили когда-то в несносной остуде…"
Евгений Рейн и в двухтысячные годы пишет, как дышит – все приметы прежних стихов остаются при нем: разнообразие классических регулярных метров, сюжетность, пристрастие к последовательным рассуждениям о предмете (человеке, событии), первоначально давшем старт поэтическому монологу… Больше, пожалуй, стало указаний на конкретные знаки времени и места, на характеры и обстоятельства настоящего и прошлого. Впрочем, – и это нельзя не заметить, – прошлого в стихах стало ощутимо больше, оно явно перевешивает своею силой и густотой впечатлений настоящее: так, наверняка, и должно быть в пору зоркой зрелости, в которую предсказуемо неожиданно вступает былой бунтарь и ниспровергатель. Зримые приметы прожитого разнообразны, но всегда конкретны, снабжены дорожными указателями и мгновенными снимками былых циферблатов. Примеры многочисленны, вот лишь некоторые их возможных.
Обухов мост,
И рынок Сенной,
Их вечный пост
Передо мной.
Они сквозят,
Проступают, парят,
Вперёд и назад,
Но больше – назад…("Переводная картинка")
Черным по черному море накатывает за верандой,
рейсовый катер сверкает как шесть этажей теплохода.
Даже во сне ты мне кажешься невероятной,
ночь под Одессой шестидесятого года.("Двенадцатая станция под Одессой")
Год шестьдесят второй. Москва и святки,
Мы вместе в ресторане "Арарат",
Что на Неглинной был в те времена.
Его уже преследовали. Он
В Москву приехал, чтобы уберечься.
Но уберечься выше наших сил…("Арарат")
Рассуждение о времени и месте в прошлом нередко рождается в классическом смысловом контексте прогулки (одинокой либо с собеседником-другом), в стихотворном тексте искони, начиная – ну хоть даже с "Сельского кладбища" Жуковского, располагающей к неторопливой медитации. Разнообразие московских и питерских, а также итальянских и других более или менее отдаленных от России мест (вот только некоторые названия стихотворений: "Земляной вал" и "Около "Ореанды", "Переделкино", "Угол Фонтанки и Международного") различимо только при взгляде на целостный корпус лирики Евгения Рейна, каждая же прогулка подчеркивает отдельность и уникальность конкретного размышления, не предполагает вписывания в некий перечень освоенных "мест памяти". Важно отметить, что прогуливается рейновский раздумчивый наблюдатель скорее не по общепринятым туристическим дорогам и тропам, включенным в мировые путеводители, но чаще по привычным, обжитым местам и по давно освоенным маршрутам.
Один из существенных смысловых обертонов, связанных с прогулкой, – путешествие в прошлое, в пространство воспоминания, в котором, могут негаданно соседствовать реалии разных времен, в синхронном срезе вроде бы друг с другом несовместимые – метро "Кировская" и улица Мясницкая: