Кумулятивное накопление массы опыта на каждом шагу готово перейти в иное качество, развоплотиться в звук, ценный самим собою, а вовсе не тем, что он означает в окружающем мире, на какие события и факты указывает. Тем более неорганичным контрастом – на мой вкус, разумеется! – выглядят выходы на поверхность поэтических смыслов прямой и незатейливой публицистики, поэзии либо вовсе противопоказанной, либо требующей особой отстраненно-ироничной поэтики, как у нескольких поэтов, получивших известность в перестроечные годы. В противном случае получается нечто одноразовое, однодневное, стремительно утрачивающее актуальность и всякую значительность вне прямой злободневности – увы, крайне недолговечной.
Качает по соросам шмидтовых грантодетей,
культуромультуре сулится невиданный нерест,
блефускоискусство всплывает наверх без затей
на корм быкотаврам фронтиров, блиц, русских америк.
Столь же надуманными смотрятся на расстоянии прошедших лет сравнительно многочисленные у Строчкова случаи "макаронического" совмещения разных языковых стихий, жанровых начал, лексических пластов. Они, как мне кажется, не образуют никакого внятного "сообщения". Некоторые тексты Строчкова рассчитаны на устное авторское чтение и от подобного исполнения очень выигрывают – об этом знает каждый, кто Владимира Строчкова не только читал, но и слушал (соло или дуэтом с Александром Левиным). Однако есть среди "устных" стихов одно ("Автоапология"), в котором самоирония на миг уступает место действительному и вполне мотивированному сомнению в правомерности и веской обусловленности собственного поэтического слова, сквозь шуточные самобичевания и самовосхваления просматривается нешуточная усталость от каждодневной готовности отозваться на всякое мелкое и крупное событие природно-отпускной либо литературно-городской жизни:
Кто поет в терновнике, кто в овсе,
кто во ржи,
кто кропает эссе
в поле у межи,
но все, все,
как один, виновники.
Так не пой!
Так не пой, красавица, ты при мне,
не пой этих Песен Песен.
Может быть, я тупой,
но этим и интересен…
Да! Еще не пой при луне,
а также в безлунные ночи,
в звездные и иные. Короче,
никогда не пой. Я тупой. Я не
хочу это слушать.
…………………………..
…И, пожалуйста, встаньте,
когда я пою!
Я пою для Вечности, не для вас,
моя песня губит смертного человека.
Вот я прокашлялся… Р-раз-раз-раз!..
и пою в микрофоне салона клас –
сиков XXI века.
Век двадцать первый в самом разгаре – настоящий, некалендарный. От того, как он будет опознан и осознан в поэзии, зависит очень многое. Только невозможно больше разговаривать с самим собою, не слышать шума новых времен, подступающих вплотную к привычной грамматике поэтического высказывания, властно требующих перемен и открытий.
Библиография
Руины // Арион. 2000. № 2.
Замкнутый контур // Знамя. 2000. № 12.
Черный-черный город // Арион. 2002. № 3.
Перекличка / Совм. с А. Левиным. М.: АРГО-РИСК; Тверь: КОЛОННА, 2003. 124 с.
[ "Из катафорточки улыбкой и рукой…"] // Арион. 2004. № 2.
[Песочные ходики с кукушкой] // Арион. 2005. № 2.
Бюллетень по уходу // Арион. 2006. № 2.
Караул опять спит // Знамя. 2006. № 2.
Наречия и обстоятельства. М.: НЛО, 2006. 496 с.
Тут и там, везде // Арион. 2008. № 1.
господа каскадеры и офицеры // Знамя. 2008. № 12.
Mercato Porta Portese // Новый берег, 2009. № 26.
Пушкин пашет. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Буколики плюс. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Zeitgeist. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Предела нет. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Ната Сучкова
или
"И никогда это время не кончится…"
Ната Сучкова в последние годы нашла новые ноты и интонации, меньше стало бескомпромиссности и жесткости, основанных на некоторых своеобразных конвенциях "молодой" литературы, в ее столичном изводе, который порою предполагает сосредоточение – минуя жизнь – прямо и непосредственно на литературе:
Пусть на твоей простыни
напишут цитату из Бродского,
я покажу какую –
про пустой кружок, жизнь пустую –
или любую другую.
Но на лице и простыни
клеймо литинститута –
и на всеобщей прозе, и
на всегдашней простуде…
У каждого стихотворца где-то есть свой обжитой дом, пространство, где знаком каждый предмет и звук, и все это в совокупности не порождает стихи, но имманентно является поэзией. Конечно, для кого-то таким домом может оказаться язык (иногда – в его несуществующем, свободно придумываемом экспериментальном смысловом контуре), порою – параллельная реальность мысленного преодоления какой бы то ни было природной, узнаваемой конкретики. Необыкновенно важно правильно выбрать маршрут движения между универсальностью и усредненностью городской жизни в непосредственной близости от печатного станка и – попыткой ощущать себя своим вдалеке от литературных кружков и литературно-критических обойм. В этом выборе важна абсолютная аутентичность – здесь нельзя полагаться на авторитеты, нельзя ничего принимать на веру без поверки непосредственным личным опытом.
Мейнстрим последних десятилетий выработал у большинства читателей стойкое и заведомое недоверие к экзотике сельской глубинки, к подчеркнутой этничности и к локальному колориту. И недаром: слишком уж навязли в зубах за долгие советские десятилетия идиллические картины с березками на фоне полей и ферм, а также неизбежных переборов гармоник. Исключения, конечно, случались, поскольку, как стало известно с некоторых пор, В деревне бог живет не по углам. Немаловажно, кстати, что это свойство деревенской жизни зорко подмечено вовсе не сельским жителем, но небожителем-скитальцем, на несколько месяцев заехавшим в глушь, чтобы дать ей имя и пережить несколько метафизических эпифаний. Поворот лицом к городу, к столичному обиходу и литературному быту ощутимо преобладает над стремлением сохранить региональную, провинциальную идентичность. Случаются, конечно, в поэзии запоминающиеся картины провинции – но преимущественно все же уже в постсоветское время – подмосковный Павловский Посад, например. Однако подобные возвращения к природе довольно редки, гораздо чаще будущие поэты покидают алтайскую либо вологодскую реальность в стихах еще до того, как им представится случай перебраться в одну из столиц в смысле буквальном.
Ната Сучкова непреложно следует логике возвращения от универсального к исконному, причем промежуточной средой очень часто является водная стихия, речные и морские мотивы.
…По Кузнецкому, например.
День за днем текут, как течет по трубе река,
Ты идешь к метро, а потом ты бежишь бегом,
Ты бежишь к метро, и пар идет изо рта
У реки, никогда не выйдущей из брегов.
Московские приметы в этом стихотворении выдвинуты на первый план, однако первородная влага способна смывать все различия между малой родиной и благоприобретенным местом проживания человека, естественным образом стремящегося вмосквувмоскву.
Там, где река повторяет изгиб руки,
скачут и мельтешат блики, флажки, буйки,
и у опоры моста в ледяной воде
крылья и плавники, больше уже нигде…
Здесь даже нельзя с уверенностью сказать, о какой именно реке идет речь – может быть, и о соименной первопрестольной столице, разве что упоминание о ледяной воде наводит на мысли об одной из северных рек – Вологде, Сухоне, которые так важны для Наты Сучковой, одно из стихотворений начинающей утверждением о том, что круглей всего земля с северу (а вовсе не на Красной площади, как легко додумают читатели постарше). Северная водная стихия в одном из стихотворений молочно загуствает, дает ключ к тайне рождения человека
Эти длинные-длинные эти ситцевые облака,
это солнце, что пело вам,
эта девочка сделана из сгущенного молока,
до чего она белая!
С этикеткой джинсовой сухонского м. к.,
с голубою заплаткою,
эта девочка сделана из сгущенного молока…
Здесь мы имеем дело уже с абсолютно аутентичной поэзией Наты Сучковой – движение на север завершено, человека обстает изначальный мир, чья гармония, впрочем легко может обратиться в застой и вырождение, таковы реалии сегодняшнего дня, который не допускает терпимости к медленному, внешне неловкому существованию.
Худенький, маленький, третий – побойче,
– ну и чего ты им, паря, расскажешь? –
мамка – уборщица, пьяница – отчим,
школьные завтраки – снежная каша.
Старая церковь – окно заколочено,
на штукатурке – размытый Спаситель,
то, что тебя не желают по отчеству,
бог с ними, паря, ты просто – учитель.
Навсегда остановившееся время провинции имеет двойное влияние на жизнь: может прилежно сохранять главное, а может способствовать распаду и вырождению. Но самое главное, что открывает в своем поэтического доме Ната Сучкова – его способность содержать в себе поэзию in statu nascendi, причем – неотделимую от простоты, которая нередко эквивалентна примитивности.
Дыша духами и туманами,
одеколоном "Шипр" – без сдачи нам! –
здесь называют ресторанами
уборные, чуть отстоящие
от домиков кривых, потерянных,
но крепких дедовых, приземистых…
‹…›
и кролики с глазами кроликов
из клеток смотрят аккуратных.
Это какой-то странное, призрачное слитное существование – оживший фольклор, имеющий своею оборотной стороной радикальный авангард:
Мы поймали двух лещей, одного подлещика,
Со вчера полно борщей, щи и суп гороховый,
Я живу в краю родном, наблюдаю ход вещей,
Я живу в краю родном, разве что не окаю.
Тот кулик его хулит, тот кулик – нахваливат,
По задворкам не пройти, снег да грязь в проталинах,
Разбежались сапоги – левые и правые,
Мы же, валенки, стоим, разве что не квакаем.
Принимаем ход вещей и собак на привязи,
Изловили дыр бул щил и обратно выпустим.
Ната Сучкова никак не идеологизирует свою кровную связанность с северным краем, не выставляет его в сусальном облике мира предустановленной гармонии, не нападает на все, что противится автохтонности, рвется за ее пределы. Но самое главное в лирике Сучковой, не генотип, а фенотип провинции. Уход от непреложно исконного и попытки к нему вернуться в широком смысле слова рассматриваются не в виде прямых географических перемещений с периферии в центр и обратно, но в плане развития человека, несущего в себе изначальный код творения несмотря на все внешние воздействия.
вот идет человек – голова на плечах,
из тех, что в детстве хотят на врача,
и такая чепуха лезет в голову.
мелко-мелко, как капли в бейсболку стучат,
догоняет на острых своих каблучках,
а потом – голова оторвана.он плывет на облаке, как в дыму,
на руках голова с пятаком во рту,
под ногами – антенны, шпили,
он с тревогой думает: я умру,
и опять какую-то чушь, муру,
почему ее не пришили?почему-то сказку о колобке,
я творен на крови и молоке,
в ординаторской включен телик,
васильки на выцветшем лежаке,
дремлет доктор и руки его в муке,
а не то, что в детстве хотели.
Все, что кажется современному человеку пережитками прошлого, рудиментами и атавизмами навсегда отошедшей в прошлое жизни, жабрами и крыльями былого, все наши сокровенные либо вовсе неосознанные воспоминания о бывшем-вечном – всё это живо, продолжает в нас жить. Чтобы уловить эти тонкие и слабые сигналы – не надо бороться с прогрессом или непременно поселяться в скиту на берегу северной реки. Надо просто слушать и слышать, как это умеет делать Ната Сучкова.
Библиография
Коллекция за стеклом // Октябрь. 2006. № 5.
Дачник мой август // Новый мир. 2006. № 6.
Над своим виноградом // Дети Ра. 2009. № 10 (60).
[Стихотворение] // Арион. 2010. № 4.
Этот мальчик злой… // Октябрь. 2010. № 12.
Лирический герой. М.: Воймега, 2010. 56 с. (Серия "Приближение").
Птенчик // Волга. 2011. № 1–2.
Для кого тут елку-то наряжать?.. // Сибирские огни. 2011. № 4.
Благовест птичий // Дружба народов. 2011. № 6.
Деревенская проза // Знамя. 2011. № 8.
Деревенская проза. М.: Воймега, 2011. 76 с.
На том самом месте // Дружба народов. 2012. № 3.
[Стихотворение] // Арион. 2012. № 4.
[Стихотворение] // Арион. 2013. № 4.
Ход вещей // Дружба народов. 2014. № 2.
Ход вещей. М.: Воймега, 2014. 76 с.
Александр Тимофеевский
или
"Душе необходим уход…"
Александр Тимофеевский пишет незатейливо, простенько, словно бы и не надеется на запоминание и перечитывание своих стихов. В них нет ни следа разрыва между желаемым и наличным, между сочинением строф и поисками читателя в потомстве. Он словно бы уверен в том, что все уже подмечено и описано другими поэтами в стихах рифмованных, белых или свободных, а значит, ничего больше не светит стихотворцу, рвущемуся, как встарь, на глаза публике, старающемуся выделиться и запечатлеться в памяти народной. Нет, Тимофеевский не таков, он не искал троп в подлунном мире, да и вообще – лет тридцать с лишним писал стихи как будто бы просто так, безо всякой надежды на обнародование, особенно после публикации в неподцензурном "Синтаксисе", за которой последовал решительный запрет на поэтическую профессию со стороны компетентных органов.
Когда-то давно, в позапрошлом веке, один из профессоров Петербургского университета, чрезмерно увлекшийся проблемой происхождения слов, предложил забавную этимологию слова "кабинет". Он производил его от выражения "как бы нет". Дескать, человек, удаляющийся в кабинет, как бы исчезает, его больше нет! Стороннему наблюдателю легко может показаться, что эта этимологическая фантазия если и верна, то только в отношении поэта Александра Тимофеевского. Как только он садится за творческий стол, подлинный облик поэта, рассчитывающего нечто сообщить своему читателю, растворяется в полуобязательных, подчеркнуто бытовых констатациях или в предсказуемо ироничных пассажах. Отсюда – довольно стойкая репутация шутника и ёрника, если не гуляки праздного, между делом производящего на свет рифмованные остроты:
Любимая, отдайся мне,
Минут, так скажем, через десять.
А то картину на стене
Необходимо перевесить…
(Подай скорее молоток
И ту коробочку с гвоздями…
Да не маячь же без порток
Ты у меня перед глазами…
Но не напяливай трусы,
Еще не время одеваться,
И гвозди на диван не сыпь,
Ведь колко будет отдаваться.)
Может показаться, что вынужденная роль заведомо не подлежащего опубликованию поэта стала позицией, – так, например, в прозе позднего Юрия Трифонова вынужденные эзоповы перифразы неразрешенных советской цензурой фактов, цитат, мнений, анекдотов почти полностью сходятся с "чеховскими" умолчаниями, уходами от формулирования главных идей. Получается, что писатель молчит о важнейшем не столько по причине внешних запретов, сколько по собственному, "чеховскому" выбору: не говорить всуе о высоком и надмирном. Мандельштам когда-то бросил в ответ на жалобы непризнанного в печати поэта замечательное mot: "А Сократа печатали? А Христа печатали?". Для автора "Камня" и "Тристий" этот возглас стал девизом, определившим его творчество на долгие годы: сосредоточенное и бескопромиссное сочинение стихов без оглядки на неволю, без сетований на препоны.
Но вернемся к поэту Александру Тимофеевскому. Правдиво ли первое впечатление о том, что под гнетом несвободы поэт превращается в стихотворца-любителя, пишущего заметки на случай, предназначенные для домашнего чтения? Нет, скажем со всей определенностью и резкостью, это впечатление ложно, Тимофеевский вовсе не только и не просто автор остроумных миниатюр и незатейливых "авторских" песен, одна из которых, благодаря классическому мультику, стала народной.
Яснее всего проступает неброская значительность поэтики Тимофеевского именно в поздних стихах, когда отходят на второй план былая балладная многоречивость, изобильное словоговорение, важное само по себе, интонационно.
Мы танцуем до упаду на четвертом этаже,
Мы перепились до чертиков и пить не можем уже.
Шпроты рассыпались по полу – пускай их черт подберет,
Люстра внизу под нами качается взад-вперед.
От нашей пляски окна и двери охватывает дрожь,
Мы грязи намесим столько – за неделю не уберешь.
Наша молодость вытекает, как из лопнувшей рюмки коньяк,
Но еще нам не нужен пружинный матрас, мы обойдемся и так.
И обнимем наших девчонок, и погасим повсюду огни…
В этом стихотворении, написанном на рубеже пятидесятых и шестидесятых, главное – непокорная цельность частной жизни, неподвластной окружавшим тогдашних юношей и их подруг двойным стандартам. Стихи последних лет становятся лаконичными, афористичными, смыслы расходуются в них весьма экономно. С особой отчетливостью это можно наблюдать в книге 2004 года "Сто восьмистиший и наивный Гамлет".
Как телу надобен уход,
Как нужно языку общенье,
Душе необходим уход,
Побег, отъезд, невозвращенье.
Не от жены, не от трубы
Над крышей дома, не от быта!
Побег ей нужен от судьбы,
Которая душе открыта.
Впрочем, и в более ранних стихах исподволь росла и накапливалась в стихах Тимофеевского его главная, легко узнаваемая эмоция, отсылающая, как уже говорилось, к вынужденному и в то же время аутентичному лаконизму прозы Юрия Трифонова. Эту эмоцию можно было бы осторожно определить так: "напряженная покорность неизбежному". Смещение нерва проблематики с "общественных" вопросов в область экзистенциальную для многих "шестидесятников" – факт глубоко значительный. Все дело не во внешних условиях жизни, а в желании и умении принимать негативные социальные обстоятельства времени и места с тою же легкостью и естественностью, что и радости гипотетической либеральной свободы.
О, прячьте слезы, слезы прячьте,
Кичиться горем нет причины.
О, не рыдайте и не плачьте,
Вы, женщины, и вы, мужчины.
Хочу я крикнуть в исступленье,
Чтоб стих звучал, как глас пророка:
В страданье нету искупленья,
Оно лишь следствие порока!
Жалобы, бесконечные сетования на "бессмыслицу и неудачи" – все это подвергается жесткому отрицанию. Хотя недовольство нытьем и жалобщиками оборачивается здесь "криком в исступленье", еще далеким от будущей уравновешенности:
Я вас умоляю, не надо грустить о поэте,
Не надо по щечкам размазывать грязных следов…
И если не будет войны и останется жизнь на планете,
Стихи мои выйдут не позже двадцатых годов.