Последнее обвинение по адресу "абстрактного объективизма" также непосредственно относится к Соссюру: "Абстрактный обьективизм, считая единственно существенной для языковых явлений систему языка, отвергал речевой акт-высказывание-как индивиду-альный. В этом… proton pseudos (основное заблуждение. – В. А.) абстрактного объективизма" (298). На самом же деле "высказывание – социально" (298).
Здесь, как и в ряде других случаев, точка зрения оппонента дана несколько утрированно. Соссюр никогда не говорил, что речь (высказывание, в терминологии, принятой в МФЯ) несущественна. Те-перь мы знаем, 1 что дважды он собирался завершить свой курс лекцией "Лингвистика речи", но оба раза (вероятно, не случайно) не прочел ее. Но справедливо отмечено, что у Соссюра установлена иерархия, в которой изучению языка отведено привилегированное место, а это давало возможность вообще отвлекаться от речи.
Таким образом, никак не подтверждается точка зрения, наиболее четко выраженная В. В. Ивановым, о МФЯ как книге, структуралистской по идеям; то же относится и к другим работам круга Бахтина. Нельзя принять и высказывание Н. А. Слюсаревой: "Критические замечания В. Н. Волошинова не помешали ему, однако, высоко оце-нить "Курс общей лингвистики", поскольку, по его мнению, де Сос-сюр придал всем идеям абстрактного рационализма поразительную ясность и отчетливость, а формулировки основных положений лингвистики, которые мы находим в этой книге, могут считаться классическими".
По поводу принадлежности МФЯ к структурализму отметим слова В. Л. Махлина: "Результатом в МФЯ оказывается, можно сказать, социально-диалогическая ("социологическая") семиология, которая лишь по недоразумению стала в 60-70-е гг. "собственностью" структуралистской семиотики, советской и зарубежной: никакого другого "диалогизирующего фона" (Бахтин) восприятия и разумения "диалогизма" тогда не оказалось. Осознание принципиального различия структурализма и диалогизма произошло в 80-е гг., причем не в России, а на Западе". О враждебности МФЯ структурализму тот же автор писал и раньше. Я не согласен с В. Л. Махлиным по ряду других вопросов, но в данном случае он прав. О противоположности концепций Соссюра и МФЯ пишет и Б. Вотье.
Что касается мнения Н. А. Слюсаревой, то, действительно, идеи Соссюра признаются в МФЯ "ясным", "отчетливым", "классическим" выражением резко критикуемой и отвергаемой концепции. Примерно так же оценивается и З. Фрейд во "Фрейдизме". Вряд ли такую оценку можно считать "высокой". Отмечу, что в последующих публикациях волошиновского цикла оценки Соссюра еще резче. Смягчатся они в саранских текстах, но это уже иной этап развития концепции. В то же время В. В. Радзишевский вспоминал свой разговор с Бахтиным за год до его смерти: "Я не без опаски спросил у Михаила Михайловича, получится ли у них с Юрием Михайловичем (Лотманом. – В. А.) спор. Он ответил: "Конечно. Я же не структуралист"". Подобные высказывания Бахтина вспоминает и Б. Ф. Егоров. Показательно и отмеченное мемуаристами его нежелание знакомиться с Р. Якобсоном.
О причинах столь резкой оценки концепции Соссюра кругом Бахтина уже немало написано, особенно за рубежом. Высказываются разные гипотезы. Одни авторы, как Б. Вотье, подчеркивают их разные философские источники: картезианство у Соссюра и кантианство у круга Бахтина. Это, вероятно, так. Но, например, К. Хиршкоп и К. Брандист высказывают идеи о политических причинах такой позиции: ""Общество" у Соссюра– пугающе однородный коллектив. Langue описывает бюрократизированный мир… в котором каждый субьект ведет себя соответственно формальным правилам, которым он подчиняется независимо от целей, ценностей и смягчающих обстоятельств". По мнению К. Брандиста, на основе концепции Соссюра получается "официальный язык, навязанный сверху и нейтральный к мест ным или специфическим обстоятельствам, т. е. по существу резко антидемократический"; такая концепция не могла быть приемлемой для Бахтина и его круга. Подобные гипотезы вряд ли возможно доказать или опровергнуть. Трудно себе представить, чтобы погруженный в проблемы лингвистики профессор из Женевы мог себе вообразить то, что выводится интерпретаторами из его концепции языка. Круг Бахтина, разумеется, мог делать и такого рода выводы, однако у нас нет об этом информации. Я не буду строить подобные гипотезы и предпочту при анализе диалога авторов МФЯ с Соссюром оставаться в пределах лингвистики.
III.2.2. В чем правы и в чем не правы авторы МФЯ
Безусловно, в МФЯ мы имеем дело с одной из исторически первых и наиболее продуктивных попыток полемики со структурализмом в лингвистике до Хомского. В то же время предмет полемики здесь шире, и "абстрактный объективизм" вполне правомерно рассмотрен в очень продолжительном историческом контексте. Дей-ствительно, структурализм возник не на пустом месте (как иногда получалось из деклараций структуралистов). Уже выделение парадигм склонения или спряжения, знакомое каждому из нас со школь-ных времен (стол, стола, столу и т. д.), отражает некоторое, пусть чисто интуитивное, представление о "языке как готовом продукте" и о правилах в языке. А первые дошедшие до нас парадигмы строи-лись еще в Древнем Вавилоне; в Александрии более двух тысяч лет назад такой подход к языку уже был хорошо разработанным. В Европе традиция этого подхода с тех пор непрерывно сохранялась, а структурализм лишь эксплицировал и уточнил идеи, лежавшие в основе традиции.
Конечно, общая концепция "абстрактного объективизма" дана в МФЯ в упрощенном и схематизированном виде; к тому же в 1928 г. многого еще нельзя было предугадать. Далеко не все структуралисты укладывались в рамки "абстрактного объективизма" в чистом виде. Уже упомянутый в МФЯ Шарль Балли развивал учение об актуализации, не укладывавшееся в схему изучения "языка в себе и для себя"; то же можно сказать и об идеях появившейся в 1926 г. книги Альбе-ра Сеше. Вскоре после написания МФЯ пражцы предложат функциональный подход к языку. Разрыв между синхронией и диахронией, признанный в МФЯ одной из черт "абстрактного обьективизма", также преодолевался довольно многими из структуралистов. Но в целом надо сказать, что едва ли не все конкретные претензии "абстрактному объективизму" в МФЯ имели основания. В рамках структурализма (как, впрочем, и предшествующих ему направлений) не удалось создать ни полноценной семантики, ни лингвистики текста, ни разработанной социолингвистической теории, ни многого другого. Современный исследователь Соссюра и Бахтина констатирует, что на основе идей Соссюра не удалось подойти ни к семантике, ни к синтаксису.
Однако следует ли из этого, что "абстрактный объективизм" сплошь ошибочен или пригоден только для препарирования "мертвых чужих языков"? Отвлечемся сейчас даже от того, что грамматические правила необходимы для обучения вполне живым языкам (Б. М. Гаспаров в приведенной выше цитате это признает) и что список прикладных задач, решаемых "абстрактным объективизмом", может быть расширен. Как раз во второй половине 20-х гг. в СССР создатели структурной фонологии во главе с Н.Ф. Яковлевым очень успешно работали в области конструирования алфавитов; эта деятельность никак не замечена в МФЯ. Примечательно и то, что в США толчком для перехода к структурным методам послужила работа по изучению бесписьменных индейских языков.
Но обратимся к наиболее общим вопросам. В МФЯ верно отмечено, что говорящий и слушающий в большинстве ситуаций не замечают систему языка и его норму как таковые, а думают о передаваемом с помощью языка содержании. На систему и норму люди, закончившие процесс обучения, обращают внимание лишь в случае того или иного рода помех в коммуникации или при явном отклонении от нормы. Верно, разумеется, и то, что языковая система в том ее виде, который отражен в словарях и грамматиках, представляет собой "продукт рефлексии". Но значит ли это, что язык как некоторое устойчивое явление – искусственно выделяемая абстракция?
Выше уже отмечалось одно противоречие концепции МФЯ: языковая система рассматривается то как нечто существующее "с точки зрения субьективного содержания говорящего индивида", то как "продукт рефлексии, совершаемой вовсе не сознанием говорящего". Представляется, что оба высказывания отражают некоторую реальность, но разную реальность, требующую и разграничения терминов. С одной стороны, носитель языка имеет некоторые, обычно автоматические и не осознаваемые (или частично осознаваемые) представления о своем языковом механизме (то, что принято называть "языковой интуицией"). С другой стороны, в результате "рефлексии над языком" происходит моделирование этих представлений, закрепляемое в грамматиках и словарях. Языковая система в последнем виде не просто извлекается из текстов: попытка такого извлечения в чистом виде – дешифровочный подход у крайних де-скриптивистов, провозглашенный в книге, – оказалась неудачной. Процедуры анализа текстов всегда совмещаются с учетом (осознанным или чаще неосознанным) лингвистической интуиции носителя языка. Это может быть интуиция самого лингвиста как носителя своего родного или хорошо ему известного языка. Это может быть его же интуиция, по аналогии переносимая на другой (например, мертвый) язык. Это может быть интуиция другого лингвиста (например, если автор присоединяется к точке зрения предшественника). Наконец, это может быть интуиция информанта, который опрашивается по определенной методике.
Еще раз вернемся к статье Л. В. Щербы "О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании" (1931). Уже приводившееся высказывание об извлечении языковой системы из текстов далее уточняется указанием на то, что для живых языков такое извлечение должно дополняться экспериментом, иначе "получаются мертвые словари и грамматики". Эксперименты, о которых говорил Щерба, так или иначе, оказываются связанными с экспликацией интуиции самого лингвиста (через самонаблюдение) или информанта.
Что же отражает языковая интуиция? Многие исследования, прежде всего, исследования языковых расстройств – афазий, показывают, что в мозгу человека имеется некоторый набор первичных единиц (в норме – слов), хранимых, актуализируемых при говорении и сопоставляемых с воспринимаемой речью при слушании. Существуют также механизмы построения высказываний из таких единиц (или из их уже готовых блоков) и расчленения воспринимаемых высказываний. Данные афазий важны тем, что они свидетельствуют о существовании в мозгу человека от-дельных центров: в одних хранятся единицы языка, в других-правила их сочетания. При повреждении одного из центров может либо нарушиться хранение единиц (тогда говорят правильными фразами, но происходят трудности с их лексическим заполнением), либо выйти из строя механизм построения высказываний (тогда появляется "телеграфный стиль": человек начинает говорить однословными предложениями). Обширный материал таких нарушений см. в книге; его лингвистическую интерпретацию см..
Тем самым старые идеи И. А. Бодуэна де Куртенэ и других ученых (отчасти разделявшиеся и Соссюром) о психологических коррелятах фонемы, морфемы или слова имеют, безусловно, серьезные основания. Показательно здесь изменение позиции такого чуткого к веяниям времени ученого, как Роман Якобсон. В приводившемся выше высказывании 1942 г. он выводил за пределы лингвистики вопрос о психологических коррелятах фонем, но к концу жизни он очень интересовался исследованиями языковых функций головного мозга (с этим была связана его последняя поездка в СССР в 1979 г.). Конечно, во времена Соссюра или МФЯ информации об этих функциях было значительно меньше, чем сейчас, и в основном можно было заниматься лишь рефлексией над интуитивными представлениями носителей языка. Но эти интуитивные представления являются психическим отражением механизмов мозга. Этот аспект игнорируется в МФЯ (что, впрочем, соответствовало духу времени).
Безусловно, речевые процессы не сводятся к только что упомянутым процессам построения высказываний и отождествления воспринимаемых высказываний с эталоном, хранящимся в мозгу. Несомненно значение процессов актуализации, правил построения сложных высказываний (связного текста), ведения диалога и т. д. К моделированию этих процессов лингвистика в 20-е гг. ХХ в. лишь подступалась, а программа исследований, выдвинутая Соссюром, давала возможность на какой-то период от них отвлечься. Однако те процессы, о которых говорилось выше, составляют как бы "нижний этаж" всех речевых процессов, объективно существующий. Этот "нижний этаж" в наименьшей степени осознается говорящим и слушающим, но он составляет основу всего остального.
Любой "абстрактный объективизм", начиная с александрийцев и кончая структурализмом, ограничивал (обычно бессознательно) объект исследования моделированием указанного "нижнего этажа". Точнее, моделировалась лишь его часть: процессы восприятия текста. Как уже отмечалось в первой главе, вся европейская традиция, как и выросшая из нее научная лингвистика, занималась лишь анализом, но не синтезом текстов. Выше отмечены справедливые слова МФЯ о том, что построение целого высказывания лингвистика предоставила риторике и поэтике. Однако правила риторики и поэтики были совершенно иными, гораздо менее жесткими по сравнению с правилами грамматики.
Долгое время такой подход проводился имплицитно и нестрого. Первые попытки его экспликации появились в психологических направлениях лингвистики второй половины XIX в. (например, у В. Вундта), но они многим казались неубедительными. Вопрос же о границах области лингвистического анализа встал в это же время в связи с появлением экспериментальной фонетики. Первые же фонетические приборы показали существование множества звуковых различий, в том числе явно несущественных для лингвистики. Введение понятия языка в смысле Соссюра дало возможность сознательно и достаточно строго установить рамки первоочередных задач науки о языке. Недаром разграничение языка и речи было подхвачено очень многими и само по себе не вызвало значительного несогласия.
Ф. де Соссюр провозгласил первоочередную задачу лингвистики: изучение языка, langue, сосредоточение на том, что он назвал "внутренней лингвистикой". Он прямо не утверждал, что всем остальным заниматься не нужно, но приоритеты были установлены. А дальше можно было идти разными путями. Одни лингвисты, не возражая против самого разграничения, стремились к лингвистике языка добавить и лингвистику речи, как К. Бюлер и А. Гардинер (см. о них в пятой главе). Другие, не думая о развитии теории, работали в очерченных великим швейцарцем рамках. Третьи, стремясь к большей строгости метода, шли дальше Соссюра и еще больше ограничивали рамки лингвистики. Это ограничение могло проводиться по-разному, что можно видеть в двух влиятельных школах структурализма. Рационалисты-глоссематики во главе с Л. Ельмслевом сводили лингвистику к изучению абстрактных систем, обрывая связи с реальностью. Эмпирики-дескриптивисты, особенно З. Харрис и др., сводили лингвистику к тому, что можно "объективно" наблюдать извне, отказываясь от учета значения и сводя науку о языке к дешифровке.
Авторы МФЯ не шли ни по одному из этих путей, поскольку отвергали соссюровские приоритеты в принципе. Правда, в одном месте можно усмотреть некоторое признание допустимости сознательного ограничения объекта лингвистического исследования: "Языковая форма является лишь абстрактно выделенным моментом динамического целого речевого выступления – высказывания. В кругу определенных лингвистических заданий такая абстракция является, конечно, совершенно правомерной. Однако на почве абстрактного объективизма языковая форма субстанциализируется, становится как бы реально выделимым элементом, способным на собственное изолированное историческое существование" (294–295). Но в целом МФЯ свойствен явно максималистский подход. Вот, пожалуй, концентрированное выражение максимализма: "Субстанциализируя систему языка и воспринимая живой язык как мертвый и чужой, абстрактный объективизм делает его чем-то внешним по отношению к потоку речевого общения. Поток этот движется вперед, а язык, как мяч, перебрасывается из поколения в поколение. Между тем язык движется вместе с потоком и неотделим от него. Он, собственно, не передается, он длится как непрерывный процесс становления. Индивиды вовсе не получают готового языка, они вступают в этот поток речевого общения, вернее, их сознание только в этом потоке и осуществляется впервые. Лишь в процессе научения чужому языку готовое сознание – готовое, благодаря родному языку, – противостоит готовому же языку, который ему и остается толь-ко принять. Родной же язык не принимается людьми – в нем они впервые пробуждаются" (297). Еще в самом начале второй части книги подчеркивается, что язык представляет собой "сложный, многосоставный комплекс", имеющий физический, физиологический, психологический компоненты, но который для понимания его "души" должен быть включен "в гораздо более широкий и обьемлющий его комплекс – в единую сферу организованного социального общения" (258).