Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология (сборник) - Михаил Генделев 30 стр.


Мы завершаем этот обзор поэзии Генделева не столько на ноте "итак", сколько "и все же". Бездомность человека непреодолима, и все же, посредством поэтического слова, он пытается создать дом. Неизбежно молчание, с которым он сталкивается, и все же, посредством поэтического слова, он ищет голос как внутри, так и вовне себя. Утрата смысла неотвратима, и все же, посредством поэтического слова, он находит присутствие даже в отсутствии. Искомое открывается в поиске, и нужное даруется нуждающемуся. Генделев показывает, что поэзия, как и молитва, придает обычным словам необычайный смысл, соединяя язык человеческих отношений с отношениями высшими. И все же – и это наиболее значимое "и все же" – истина, смысл и жизнь, искомые в высших отношениях, всегда находятся за горизонтом поэзии. "Там, над бездной, мы наклоняемся с широко раскрытыми глазами", – говорит персонаж Никоса Казандзакиса. "Нас охватывает дрожь. <…> С этой минуты нам грозит… – Я остановился. Мне хотелось сказать: "с этой минуты начинается поэзия", но Зорба мог бы не понять. Я замолчал. – Что же грозит? – обеспокоенно спросил Зорба. – Почему ты остановился? – …Грозит великая опасность, Зорба. У одних начинает кружиться голова, они бредят, других охватывает страх" (301). А что же Генделев? Его голос доносится не с головокружительных высот, но из головокружительных бездн изгнания.

В еврейской традиции сохранение человеческой жизни важнее всех 613 заповедей; Талмуд говорит нам, что спасение единственной жизни равноценно спасению целого мира ( Cанедрин , 4:5). Михаил Генделев, врач, ставший поэтом, выбирает жизнь посреди бытия, которому постоянно угрожает смерть, и делает этот выбор, посвящая свою жизнь поэзии. По легенде, пока царь Давид пел, Ангел Смерти не имел над ним власти. И хотя язык его чужд традиции предков, Генделев следует этой традиции в вечном возвращении домой.

Литература

Бахтин, Михаил. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979.

Генделев, Михаил. Въезд в Иерусалим. [Тель-Авив]: Книготоварищество "Москва-Иерусалим", 1979.

Он же. Послания к лемурам . Иерусалим: Лексикон, 1981.

Он же. Стихотворения Михаила Генделева . Иерусалим: Лексикон, 1984.

Bakhtin, Mikhail. Problems of Dostoevsky’s Poetics. Trans. Caryl Emerson. Minneapolis: U of Minnesota P, 1984.

Brodsky, Iosef. Less than One: Selected Essays. New York: Farrar, 1986.

Buber, Martin. Daniel: Dialogues on Realization . Trans. Maurice Friedman. New York: Holt, 1964.

Он же. I and Thou. Trans. Walter Kaufmann. New York: Scribner’s, 1970.

Emerson, Ralph Waldo. Selected Writings. Ed. William H. Gilman. New York: NAL, 1965.

Kaplan, Aryeh. Sefer Yetzirah The Book of Creation: In Theory and Practice. York Beach: Samuel Weiser, Inc., 1990.

Kazantzakis, Nikos. Zorba the Greek. Trans. Carl Wildman. New York: Ballantine, 1952.

Lacan, Jacques. The Language of the Self . Trans. with commentary by Anthony Wilden. Baltimore: Johns Hopkins UP, 1968.

Levinas, Emmanuel. Nine Talmudic Readings. Trans. Annette Aronowicz. Bloomington: Indiana UP, 1990.

Morson, Gary Saul. " Who Speaks for Bakhtin?: A Dialogic Introduction ". Critical Inquiry 10 (1983): 225–243.

Pascal, Blaise. Pensées. Paris: Club des Libraires de France, 1961.

Steinsaltz, Adin. Biblical Images: Men and Women of the Book. Trans. Yehuda Hanegbi and Yehudit Keshet. New York: Basic, 1984.

Unamuno, Miguel de. Tragic Sense of Life. Trans. J. E. Crawford Flitch. New York: Dover, 1954.

Wiesel, Elie. Against Silence: The Voice and Vision of Elie Wiesel. Ed. Irving Abrahamson. 3 Vols. New York: Holocaust Library, 1985.

Евгений Сошкин
Лепрозорий для незрячих
Михаил Генделев и проект "Русскоязычная литература Израиля"

На протяжении трех десятилетий Михаил Генделев не упускал случая подчеркнуть, что не является русским поэтом, но – израильским, пишущим по-русски. Концепция израильской русскоязычной литературы возникла в 1979 г. в кругу литераторов, куда помимо Генделева входили, по его собственному свидетельству (которое для нашей темы лишь и имеет значение), Майя Каганская, Анри Волохонский, Юрий Милославский, Леонид Гиршович . Концепция была намеренно двусмысленной, подразумевая как самостоятельную литературу в ранге национальной, так и "новую литературу" – то есть в данном случае художественную реформу универсального характера в рамках отдельной региональной литературы. Дерзость этого проекта заключалась в демонстративном разрыве с, казалось бы, естественными союзниками, совместно боровшимися против советского врага за статус истинной русской литературы: во-первых, с русской эмиграцией, раздражавшей израильтян своим культурным экспансионизмом; во-вторых, с неподцензурной литературой в СССР (в частности, с так называемой ленинградской поэтической школой, о которой Генделев вспоминал: "Это было сплошное нелицеприятное мордобитие, что само по себе для начинающего автора – полезная вещь" ). Не менее дерзко звучало провозглашение русскоязычной литературы истинной литературой израильской – как реакция на ее – пусть не тотальное, но вполне явственное – бойкотирование, в основном по идеологическим мотивам, со стороны ивритоязычного литературного истеблишмента.

Но у Генделева могли быть и личные, даже интимные причины открещиваться от гордого именования "русский поэт", связанные с довольно специфической семантикой слова "русский" и его производных в генделевском словаре. В основном поэтическом корпусе Генделева слово это встречается с полсотни раз и практически всегда стоит в сильной смысловой позиции, часто выполняя функцию лексического раздражителя. Эпитет "русский" у Генделева звучит с легким, а иногда и тяжелым еврейским акцентом, и заключает в себе некую "некошерность", отталкивающую, но и притягательную. Поэтому "нерусский" означает "еврейский":

как Ему Нерусскому надоели
мы такие какие мы

"Осенние уроки симметрии"

Но, сообразно типичному для Генделева взаимотождеству полярностей, "русский" означает, пусть иронически, в точности то же, что и "нерусский":

такая публика зажгут Москву спалят Варшаву
мишугинер по-русски говоря

"Палестинское танго"

Игры с русским языком и заигрывания с русской культурой непреодолимо соблазнительны и смертельно опасны:

будет на нашей на улочке праздничек
нечего ждать жидовин не отвык
мы как проказу схвативший проказничек
высунем русский язык!

"Дни перелетные дни недолетные…"

Чего не отвык ждать жидовин ? Того, конечно, что потомок Рюрика сам будет ждать у него в приемной, сочиняя нескладный каламбур: "Было дело до жида, и я дожидался". Но эта проказа – показать русскому аристократу язык, и язык более русский, чем у него самого, чревата проказой, от которой всему еврейству впору очутиться у

…ледяных брегов реки
где бывшие сидят народы
посмертно свесив языки

"Ода на взятие Тира и Сидона…"

В 1986 году Генделев опубликовал эссе "Литературный пасьянс русского Израиля", где рассортировал литераторов по мастям – "кто как себя ведет: кто репродуцирует советскую еврейскую литературу (черви), кто просто русскую эмигрантскую (трефы), кто авангард (пики)" и, наконец, кто создает "новую литературу <…> единственн[ую] имеющ[ую] смысл в этой ситуации (бубны)" . Получалось, что карт разных мастей в колоде было не поровну, и бубён – меньше всего. И что новую литературу, стало быть, пишут единицы . После того как почти весь цвет бубён разлетелся по миру, показав Израилю рубашки, да и сам пасьянс был сметен русской алией 90-х, воззрения Генделева радикализировались. По большому счету израильская русскоязычная литература оказалась полноценно представлена одним автором – Генделевым. В дальнейшем этот редукционизм, побуждавший его отождествлять свое творчество с отдельной литературой в масштабе один к одному, станет стержнем его персонального мифа о поэте-пророке, замещающем перед лицом Бога весь избранный народ.

Личный военный опыт, полученный к тому же в качестве врача, который, так сказать, воюет с войной, позволил Генделеву тематизировать ее – войны – экзистенцию, отбросив пацифистскую риторику . В более широком плане опыт совпадения фактов биографии с фактами историческими внушил поэту идею личного, референциального преодоления механизмов омертвения поэтической речи. И как следствие – свободу распоряжаться литературными клише в расчете на их полноценную ревальвацию. В России, как представлялось Генделеву, человек любит, умирает и совершает поступки по просроченным рецептам русской литературы. Встречным образом, ни семя, ни слезы, ни кровь не способны эту литературу питать. Характеристика "русская" в применении к литературе – значит холостая, гносеологически непродуктивная. Это сенильная литература для дошкольников, которая внушает им, как важно предотвратить то, что на самом деле уже случилось именно с ними:

вышла
каждого из грамма
Зямы
вспышечка

а
на
радость зяминых зассышек
вот такой нижины
мы напишем русских книжек
как бы
не было войны

"Пальмовое вино"

Израиль же, заставляя русского человека делать все то же самое – любить, умирать, совершать поступки, – никакими рецептами, однако, его не снабжает, а те, что были вывезены из России, не то пропали вместе со всем багажом, не то окончательно выцвели на израильском солнце. Поэтому-то русский поэт, репатриировавшийся в Израиль, способен совершить еще одну алию-метаморфозу, переродившись в поэта русскоязычного (именно таков смысл названия предсмертного тома, объединившего написанное Генделевым в последние годы жизни: "Любовь война и смерть в воспоминаниях современника", 2008).

Конец "эпохи бубён" ознаменовался для Генделева переосмыслением военного опыта в духе универсального сюжета о солдате, потерявшем своих соратников. Поэт виделся теперь Генделеву тяжело вооруженным воином, едущим по пустыне , и пустыня в этой аллегории – ключевой сегмент. На почве подобных настроений возникла книга "Царь" (1997) – генделевский римейк "Одиссеи". Возвращение героя домой, где его ждет жена-царица, – фиктивно. Он потерял себя на войне вместе со своими соратниками. Читателю "Царя" это было известно давным-давно, еще по стихам ливанского цикла. В тех стихах два обстоятельства – приход с войны и принадлежность к миру живых – определялись только одно через другое, тем самым одно другое опровергая :

с войн возвращаются
если живой
значит и я возвратился домой

"Второй дом"

Герой ливанского цикла показывался жене только для того, чтобы разубедить себя в своей смерти и вернуться в строй:

Я младшей родины моей
глотал холодный дым
и нелюбимым в дом входил
в котором был любим
где нежная моя жена
смотрела на луну
и снег на блюде принесла
поставила к вину
<…>
Я встал запомнить этот сон
и понял где я сам
с ресниц соленый снял песок
и ветошь разбросал
шлем поднял прицепил ремни
и ряд свой отыскал

"Ночные маневры под Бейт Джубрин"

Ощущение потери своего литературного поколения проявилось в сочинении шутливых эпитафий живым ровесникам. Журнальная подборка таких эпитафий была снабжена красноречивым эпиграфом: "Эники-бэники, / Передохли мои современники". В дальнейшем этот мотив заумной считалки перекочевал в высокий поэтический модус: "эники-бэники-ба" – таков дурашливо-мрачный рефрен одного из программных стихотворений позднего Генделева в жанре спора с Богом.

Долг выжившего поэта – (вос)создать в одиночку израильскую русскоязычную литературу . Травестийным проявлением этой установки явилась, например, задорная рецензия-мистификация на книгу вымышленной лесбийской поэтессы Елены Одинец . Вкупе с двумя другими – на книги местных поэтесс из плоти и крови – рецензия вошла в подписанную псевдонимом критическую подборку, была снабжена изображением фальсифицированной обложки и изобиловала скабрезными квазицитатами, в которых мнимый рецензент пародировал то сам себя, то младшую коллегу – Анну Горенко . Эта шутовская попытка клонировать поэтессу была предпринята в 1999 году, вскоре после смерти А. Горенко (4 апреля), с которою Генделев в первую очередь связывал свои надежды на новую генерацию русскоязычных поэтов .

Назад Дальше