Русская литература XIX века. 1880 1890: учебное пособие - Коллектив авторов 21 стр.


Если допустить, что разум человеческий может обусловить божественные заповеди какой-то выдуманной самим человеком справедливостью (политикой, патриотизмом, общественной целесообразностью), то мир превратится в сплошную войну, процесс пожирания слабых сильными. Эта идея как христианская выражена в образе княжны Марьи: "Княжна никогда не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредоточивались для неё в одном простом и ясном законе – в законе любви и самоотвержения, преподанном нам тем, который с любовью страдал за человечество, когда сам он – Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала". "Понятие справедливости искусственно и не нужно христианину", – запишет Толстой через много лет б дневнике.

У княжны Марьи есть вера. Другую дорогу избирает в "Эпилоге" Пьер, вознамерившийся установить на земле справедливость общественными усилиями. Особый, третий путь автор поручает Андрею Болконскому, через которого дерзает проверить и синтезировать и христианскую идею прощения, и буддистское непротивление, и митраическое согласие, и даосский путь смирения, и языческое волхвование, к тому же применив их не в межличностных или гражданских отношениях, а во время иностранной агрессии. Разумеется, Толстой не называет в "Войне и мире" эти религии и философские системы, потому что их мистическая, обрядовая сторона разделяет людей, а прибегает к глубокой и разветвлённой символике, создавая свое новое экуменическое учение о том, как жить без вражды и без войн. Эти мотивы скрыты не потому, что писатель хотел утаить свое учение от непосвященных (он, напротив, неустанно его пропагандировал), а потому, что жанр любой священной книги предполагает несколько уровней понимания в зависимости от читательской компетентности и глубины веры.

Толстой не называл своё произведение ни историческим романом, ни эпопеей, и даже соединение этих жанров современными литературоведами в некий гибрид "роман-эпопея" не решает проблемы. Прежде всего потому, что это жанры художественной литературы, "книга" же Толстого, как он сам определил "Войну и мир" (иногда он называл ее ещё и "писанием"), ближе всего к такому "жанру", как Библия. (Слово "Библия" и означает по-гречески "книги".) Священное Писание – не роман и не эпопея, оно содержит и полемику, и проповедь, и притчу, и апорию, и историю, и миф, и легенду, и житие, и пророчество, и молитву, и откровение. Эти жанровые модели, переплетаясь в "писании" Толстого, создают его жанровую уникальность. В "Войне и мире" нашлось место и полемике, и историографии, и философскому трактату, и плану сражения, нарисованному рукой автора. Каждая часть, как в Библии, имеет, по словам автора, "независимый интерес". Создававшаяся как откровение и художественная проповедь его "практической религии", "Война и мир" наряду с "Капитанской дочкой" Пушкина остается уникальным примером русской художественной историософии даже для тех, кто не согласен с нравственной системой автора. "Толстой, который написал "Войну и мир", несомненно, хотел написать не историю наполеоновских походов, а выразить собственные (вполне современные) идеи о войне и мире", – писал Л. Фейхтвангер.

Толстой работал над "Войной и миром" с 1863 по 1869 г. В журнале "Русский вестник" в 1865–1866 гг. публиковалось начало романа под названием "Тысяча восемьсот пятый год", впоследствии значительно переработанное. Печатание отдельного издания "Войны и мира" было завершено в 1869 г. Это были годы внешне очень благополучной яснополянской жизни: Толстой приобрел прочную писательскую славу. В 1862 г. он женился на горячо любимой С.А. Берс (1844–1919), радовался подраставшим детям. Но Толстой всегда ставил перед собой героическую задачу исполнить то, к чему стремился князь Андрей: "Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это… Надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так… независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!"

Сверхчеловеческое напряжение этих лет сказалось в ситуации знаменитого "арзамасского ужаса" (1869), отражённого позже в незаконченной повести "Записки сумасшедшего"– (начата в 1884 г.), и в ясно осознанной ответственности за человечество перед высшими силами: "Весь мир погибнет, если я остановлюсь".

Необычность книги Толстого была осознана, хотя и не в полной мере, в некоторых критических отзывах современников. Так, Н.С. Лесков назвал автора "Войны и мира" "спиритуалистом", имея в виду прежде всего сцены смерти князя Андрея, а закончил свой разбор многозначительными словами о том, что эта книга "даёт весьма много для того, чтобы… по бывшему разумевать бываемое и даже видеть в зерцале гадания грядущее", хотя и не проводил прямых сопоставлений с сакральными текстами.

П.В. Анненков напомнил в связи с "Войной и миром" о многочисленных воплощениях индуистского Вишну, что само по себе весьма симптоматично, но попенял (как и многие другие критики впоследствии) на недопустимую в историческом произведении модернизацию образа Андрея Болконского, который у автора наделён "сверхъестественной проницательностью", "даром предвидения". Однако никакой модернизации в "Войне и мире" нет, потому-то князь Андрей и наделён "даром предвидения" как герой не исторического романа, а уникальной книги, в которой есть свои апостолы и свои пророчества.

Ф.М. Достоевский отметил особое значение "Войны и мира" как национальной идеи не в печатном отзыве, а в письме к Н.Н. Страхову, сочувственно откликаясь на его статью о произведении Толстого и порицая тех, кто увидел в концепции ненасилия одну лишь покорность и апатию: "Национальная, русская мысль заявлена почти обнажённо. И вот этого-то и не поняли и перетолковали в фатализм!"

Позже К.Н. Леонтьев в эмоциональном критическом этюде найдёт изумительный образ для характеристики жанра "Войны и мира", и опять-таки в восточном ключе: "Именно – слон! Или, если хотите, еще чудовищнее: это ископаемый сиватериум во плоти, – сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, в храмах бога Сивы. И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков ещё рога, словом, вопреки всем зоологическим приличиям… Или ещё можно уподобить "Войну и мир" индийскому же идолу: три головы или четыре лица и шесть рук! И размеры огромные, и драгоценный материал, и глаза из рубинов и бриллиантов, не только подо лбом, но и на лбу!!"

В современной Толстому критике "Война и мир", впрочем, не нашла адекватного прочтения. Появлялись и крайне резкие отзывы. С. Навалихин (псевдоним В.В. Берви) умудрился назвать князя Андрея "цивилизованным бушменом", "полудиким человеком", а всю книгу "рядом возмутительно грязных сцен" (журнал "Дело", 1868, № 6). Правда, герою Толстого досталось тут не за "дикарские" разговоры с дубом, волнами и облаками, а за недостаточную, как показалось представителям народнической критики, активность в борьбе с крепостным правом, но выбор эпитетов очень показателен. А демократический журнал "Искра" даже напечатал серию карикатур на автора и героев "Войны и мира", где высмеивались разговоры с дубом и вообще непонятая современниками толстовская концепция взаимосвязей психологических и природных явлений, казавшаяся им дикарством и юродством.

Зато уже в XX в. Д.Л. Андреев назвал в своей "Розе Мира" Андрея Болконского "даймоном" и "метапрообразом", встреча с которым "так же достижима и абсолютно реальна, как и встреча с великим человеческим духом, которым был Лев Толстой". Уж не потому ли Толстой всегда с некоторым беспокойством и раздражением реагировал на попытки установить прототип Болконского, отвечая на подобные вопросы: "Он ни с кого не списан".

Историософская (а не историческая) основа произведений Толстого вообще была осознана только в XX в., и то немногими мыслителями и художниками. Один из самых проницательных отзывов находим в статье О.Э. Мандельштама "Чаадаев": "Есть давнишняя традиционно-русская мечта о прекращении истории в западном значении слова, как её понимал Чаадаев. Это – мечта о всеобщем духовном разоружении, после которого наступит некоторое состояние, именуемое "миром". Мечта о духовном разоружении так завладела нашим домашним кругозором, что рядовой русский интеллигент иначе не представляет себе конечной цели прогресса, как в виде этого неисторического "мира". Ещё недавно сам Толстой обращался к человечеству с призывом прекратить лживую и ненужную комедию истории и начать "просто" жить".

После "Войны и мира" Толстой связывает эти искания с замыслом романа об эпохе Петра I, но вскоре работа была оставлена из-за невозможности для писателя, как считают исследователи, оправдать деяния Петра. Зато Толстой продолжает стремиться к синтезу религиозно-нравственных достижений человечества, причем уже не в форме огромного художественно-философского сочинения, которым является "Война и мир", а в форме собранных и/или сочинённых небольших рассказов, притч, сказок, былин, нравоучительных историй, доступных народу и, главное, ребёнку из народа.

Это была работа над знаменитой "Азбукой", предназначавшейся для обучения письму, чтению на русском и церковнославянском языках, счёту и даже начаткам природоведения. Толстой, например, довольно серьёзно занимался физикой, знал об учении Фарадея о силовых линиях магнитного поля, о явлении давления света. Но главное учительное значение "Азбуки", конечно, нравственное, представляющее, так сказать, "экуменическую" мудрость. Здесь переработанная Толстым персидская, индийская или арабская сказка соседствует с басней, взятой у Эзопа, античной легендой, ветхо– и новозаветным сюжетом, а то и внешне непритязательной бытовой историей, напоминающей, однако, буддийский коан. Рассказ "Кавказский пленник" и переработка притчи Каратаева из "Войны и мира" под названием "Бог правду видит, да не скоро скажет" тоже вошли в "Азбуку". Оба рассказа основаны на мотиве плена и заточения, распространённом в литературе, наверное, ещё со времен Гомера, В творчестве Толстого этот мотив встречается в огромном количестве произведений, вплоть до сказки "Три медведя". Может быть, именно такое превращение вчерашних врагов в друзей или, по крайней мере, тесное общение врагов в небоевой, необычной обстановке интересовало Толстого с психологической точки зрения.

Мотив плена связан у Толстого с идеей "просветления" и победой ненасилия. Толстой даже в маленьком "Кавказском пленнике" указывает нам достойное двух мировых религий разрешение мусульманско-христианской коллизии террористов и заложников. Интересно, что имя девочки, спасшей Жилина, – Дина – по-арабски значит "вера, религия".

Своеобразным полигоном для выработки педагогической концепции Толстого была организованная им в Ясной Поляне школа для крестьянских детей, опыт которой отражён в его педагогических статьях. Толстой много сил отдавал народному образованию. В конце 50-х – начале 60-х гг. он не только сам учительствовал в яснополянской школе, но и издавал (в течение 1862 г.) педагогический журнал "Ясная Поляна". Толстовская педагогика ненасилия стала важным шагом в развитии мировой педагогической мысли.

Возможно, что педагогическая мысль шла рядом с "мыслью семейной", которая, как известно, была у Толстого любимой в романе "Анна Каренина". Первые упоминания об этом замысле относятся к 1870 г., интенсивная работа началась в 1873, закончен роман в 1877 г. и напечатан в "Русском вестнике", исключая последнюю часть. Тема семьи в романах Толстого порой имеет некоторую дидактичную и даже автодидактичную сторону в хорошем смысле слова. Иногда это образ должных семейных отношений, которые могли бы установиться с В.В. Арсеньевой ("Семейное счастье"); иногда поиск семейной гармонии в первые годы после женитьбы на С.А. Берс (Лиза и Андрей Болконские, Наташа и Пьер Безуховы), иногда наставительные интонации (для себя и жены) в описании выработки взаимопонимания между Левиным и Кити. Проза 70-х гг. вообще отмечена большой долей автобиографизма ("Анна Каренина", некоторые рассказы из "Азбуки", незаконченная автобиография "Моя жизнь").

В "Анне Карениной" – "именно романе", как определил автор новое произведение, – для него важна была традиция Пушкина: чтение Пушкина дало непосредственный импульс к развитию замысла, а также множества мотивов, например, "запретного плода", дома, бунта, метели как метафоры страсти. Но главное – "мысли и раздумья Пушкина и Толстого поразительно близки: идеал Семьи и Дома мыслится ими не как "светский" и "петербургский", а национальный и даже простонародный" (Лотман Ю.М.). С другой стороны, возможно, что усиленное изучение быта и нравов петровской эпохи спровоцировало интерес к этому аспекту, но уже в современности.

"Анна Каренина", отразившая эпоху во многом переломную, в чём-то напоминает "Домострой", идеалы которого были подорваны петровским переустройством и реформаторством, в том числе и в сфере семейно-бытовых отношений. Конечно, Толстой не пропагандирует "домостроевские" порядки, но в "Анне Карениной", как и в "Домострое", центральное место занимает устроение дома в особом, широком смысле – семьи, даже цепи поколений. Взаимоотношения супругов, воспитание детей, противопоставление "правильных" семей "неправильным", даже скотный двор и хозяйственные заботы (Левин), выплата долгов (Вронский), заботы о свадьбе и приданом (Щербацкие), заготовка продуктов (Кити с ее ледником и вареньем), образ ключника (Агафья Михайловна), "скомрахи" и "ловы" (театр и охота) – всему есть место на страницах и "Домостроя" как древнерусского практического руководства по этике семьи, и "Анны Карениной". (Чтением "Домостроя" Толстой был увлечён в период работы над своим романом.)

Мотив строительства и обустройства дома в буквальном смысле так часто выходит на первый план (городской дом, имение в деревне, хозяйственные или благотворительные постройки, комнаты в гостинице, вагон поезда, сарай как пристанище для ночлега на охоте), что становится символическим. Постройки, убранство комнат и проблемы ремонта отражают и взаимоотношения в семье. Анна, например, живёт в имении Вронского, как гостья, не вмешиваясь в хлопоты по налаживанию уюта, управлению хозяйством. Если она и участвует в разговоре о сельскохозяйственных машинах, то только для того, чтобы пококетничать. Строительство благотворительной больницы – тоже кокетство Вронского. В конце романа – многозначительная метафора: Вронский называет себя "развалиной". Развал загородного дома Стивы, как и развал его семьи, не задрапируют никакие гардины и обивка мебели новой материей. Лучше обстоят дела в смысле домашнего уюта у Левина, но эта гармония не распространяется на имение, хозяйственные постройки и отношения с мужиками. Недаром размышления Левина о народе и разговоры о патриотизме даны на фоне несколько тревожной (как бы пчелы не ужалили!) трапезы на пчельнике. Пчёлы (любимая толстовская метафора народа, встречающаяся и в "Войне и мире") заставляли Левина "сжиматься".

Хозяйственный мужик, у которого по дороге к Свияжскому останавливается Левин, казалось бы, преуспел более всех. Он два раза "построился" после пожаров и "горд своим благосостоянием, горд своими сыновьями, племянником, невестками, лошадьми, коровами". Однако гармония людей, лошадей и коров устроилась всё же больше по-лошадиному, чем по-человечески. Восторг Левина всё-таки не. восторг автора, и недаром Долли замечает то, что ускользнуло от Левина: понравившаяся Левину "баба в калошках" не хочет иметь детей, как и Анна.

Иногда в романе находят иерархию: на "низшей" ступени неправильная семья Вронского и Анны, затем семья хозяйственного мужика, чей дом символично находится "на половине дороги", на "высшей" же ступени – семья Левина и Кити. Порой в противопоставлении Долли и Анны видят альтернативу "долг или страсть" и намерение Толстого уравновесить долг и страсть в "правильной" Кити. Однако Толстой, скорее всего намеренно, не показывает, как зародилась любовь Левина и Кити, хотя весьма подробно описывает новое объяснение Кити с отвергнутым прежде Левиным, хлопоты о приданом и свадьбе. Хозяйственно-заготовительный мотив сопровождает даже сцену объяснения: обсуждается охота на медведя, Кити делает намёки Левину, "стараясь поймать вилкой непокорный, отскальзывающий гриб" (курсив наш. – Е.П). Позже несостоявшаяся пара (Варенька и Кознышев) тоже пытается объясниться в любви, охотясь на грибы; Кити самодовольно резюмирует: "Не берет". "Берут", как известно, не только грибы, "берут" в мужья, в жены; в мифопоэтической традиции известна эротическая символика грибов.

По одним только произведениям Толстого можно построить целую типологию объяснений в любви. Однако поэзии любви, как это ни парадоксально, в "Анне Карениной" нет, в отличие от "Войны и мира", где преобладает, по словам автора, мысль не семейная, а народная, может быть, автоматически возвышающая и любовную коллизию. Что делают герои "Войны и мира" в момент, от которого зависит счастье всей жизни? Князь Андрей распахивает окно, чтобы слиться с небом. Пьер чувствует, что его душат слезы. Наташа Ростова рыдает от счастья. Николай Ростов и княжна Марья возносят молитву. А Кити… закусывает соленым грибком. Правда, другая героиня, сама Анна, осознаёт начало особых отношений с Вронским под зловещее и по-своему торжественное завывание метели. Но альтернатива получается пугающая: либо гибельная вьюга, либо заготовка грибов и женихов впрок. Уже после свадьбы и рождения ребенка Кити несколько экзальтированно заклинает своего новорожденного быть таким, как его отец, но, в сущности, и в этом проявляется какая-то рассудочность. Брак с Левиным для Кити скорее брак по рассудку, и получается, что и Кити с её "правдивыми глазами", и Варенька с её "большой головой" представляют собой иллюстрацию мысли, высказанной в гостиной лживой Бетси: нужно сначала "ошибиться", а потом "поправиться". Не случайно в финале Левин, философствующий на фоне грозы (ключевого концепта в адюльтерной теме и теме Божьего гнева), уже не может поделиться своей тоской с домовитой Кити. Она в ироническом соответствии с семантикой своего имени ("чистая" – греч.) озабочена лишь новым умывальником. Эту Катерину гроза, разумеется, не пугает.

Назад Дальше