"Промчался миг, а может, век…"
Промчался миг, а может, век,
а может, дни, а может, годы -
так медленно рождался снег
из этой ветреной погоды.
Все моросило, и текло,
и капало, и то и дело
тряслось оконное стекло,
свистело что-то и гудело.
Когда метель пошла кружить,
никто из нас не мог решиться
хотя бы и предположить,
чем это действо завершится.
Простор дымился и дымил,
и мы растерянно глядели,
как он творился, этот мир,
из солнца, ветра и метели.
Но поутру однажды вдруг
все кончилось, и тихо стало,
и все в округе и вокруг
заискрилось и заблистало.
И получился день такой,
как будто этот день творенья
и был той самою строкой
известного стихотворенья.
И солнце било через край,
и белоснежны были кущи,
и это был небесный рай,
где дни, увы, быстротекущи.
И я в конце концов решил,
что ждал развязки не напрасно
что тот, кто это совершил,
с задачей справился прекрасно
Но ведать я не мог того
(а угадать я не старался),
что тайный замысел его
гораздо дальше простирался.
И, тихо выйдя за предел
сего пленительного рая,
он на меня уже глядел,
довольно руки потирая.
Он отходил все дальше в тень.
Он покидал свои владенья.
И оставался только день
до моего грехопаденья.
"Часы и телефон…"
Часы и телефон
в их сути сокровенной -
и фабула, и фон
для драмы современной.
Ристалище. Дуэль.
Две партии в дуэте.
Безмолвный диалог.
Неравный поединок.
А телефон молчит -
что делать, извините!
А маятник стучит -
ну что ж вы не звоните!
Звучанье тишины,
воистину зловещей
для третьего лица,
сидящего напротив.
А телефон молчит -
весь день одно и то же.
А маятник стучит -
ну что же вы, ну что же!
И вдруг звонок, и вдруг
такой удар по цели -
как пистолета звук,
как выстрел на дуэли.
И тот, кто был убит,
теперь он оживает.
Его еще знобит,
но рана заживает.
Его еще трясет,
язык его немеет,
но все это уже
значенья не имеет.
Теперь он будет жить.
Он к трубке тянет руку
как тонущий пловец
к спасательному кругу.
Он все забыл, чудак,
твердит одно и то же:
– Ну, что ж вы меня так!
Ну что же вы, ну что же!
"Весеннего леса каприччо…"
Весеннего леса каприччо,
капризы весеннего сна,
и ночь за окошком, как притча,
чья тайная суть неясна.
Ax, странная эта задача,
где что-то скрывается под
из области детского плача,
из области женских забот,
где смутно мерещится что-то,
страшащее нас неспроста,
из области устного счета
хотя бы сначала до ста,
из области школьной цифири,
что вскоре нам душу проест,
и музыки, скрытой в эфире
и в мире, лежащем окрест.
Ах, лучше давайте забудем,
как тягостна та благодать.
Давайте сегодня не будем
на гуще кофейной гадать.
Пусть леса таинственный абрис,
к окну подступая чуть свет,
нам будет нашептывать адрес,
подсказывать верный ответ -
давайте не слушать подсказок
всех этих проныр и пролаз
из тайного общества сказок,
где сплетни плетутся про нас.
Пусть тайною тайна пребудет,
пусть капля на ветке дрожит.
И пусть себе будет что будет,
уж раз ему быть надлежит.
"Что делать, мой ангел, мы стали спокойней…"
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней, мы стали смиренней.
За дымкой метели так мирно курится наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся – они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить, и вновь перевесить,
и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь, как мало успеешь за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь, о, как это горестно – быть несудимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно, – о, не сужу!
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить, и вновь перемерить,
и вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь поверить гармонию алгеброй и не поверить
свидетельству формул – ах, милая алгебра, ты неправа!
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и с собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то, и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет
о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.
Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.
Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.
И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,
как вечный огонь над бессмертной и юной душой соловья.
Человек, отличающийся завидным упорством
Все дело тут в протяженности,
в протяженности дней,
в протяженности лет или зим,
в протяженности жизни.
Человек,
отличающийся завидным упорством,
он швыряет с размаху палку
(камень,
коробку,
консервную банку)
и отрывисто произносит:
– Шарик, возьми!
Друг человека Шарик,
занятый, как обычно, проблемами
совершенно иного рода,
издалека виновато машет хвостом
и мысленно
как бы разводит руками -
для нас это слишком сложно!
И все повторяется снова.
Человек,
отличающийся завидным упорством,
швыряет с размаху палку…
Дальше
происходит множество всевозможных событий,
бесконечной чередою проходят,
сменяя друг друга,
дни и недели,
дожди и метели,
солнечные затменья,
землетрясенья,
смены погоды,
годы, -
словом, проходит жизнь.
Но история эта конца не имеет,
ибо он,
человек,
отличающийся завидным упорством,
не подвержен старенью,
дряхленью
и умиранью.
Человек,
отличающийся завидным упорством,
швыряет с размаху палку…
"Когда в душе разлад…"
Когда в душе разлад -
строка не удается:
строке передается
разлаженность души.
Пока разлад в душе,
пока громам не стихнуть -
не пробуйте достигнуть
гармонии в стихе.
Тут нужен лад иной,
нужны иные меры -
старинные размеры
тут вряд ли подойдут.
Попробуйте забыть
о ямбе и хорее
и перейти скорее
к свободному стиху.
Попробуйте сменить
те горные стремнины
на вольные равнины
свободного стиха.
Пускай он грубоват
и даже разухабист,
но дактиль и анапест
пока вам не нужны.
Лишь он сейчас для вас
былина и баллада,
и музыке разлада
в нем дышится легко.
В нем есть простор душе
он волен и раскован,
хоть кажется рискован
свободный этот лад.
Но нет, здесь риска нет,
и никакой угрозы,
и в час, когда все грозы
над вами отшумят,
когда утихнет гром
и тучи разойдутся,
вы сможете вернуться
к тем далям вековым,
к тем далям снеговым,
к тем неоглядным высям
чей воздух независим
от воздуха долин.
Там даль лежит в снегах,
там ямб медноголосый,
как бог светловолосый,
рокочет в облаках.
Он весело звенит.
Он презирает скуку.
Он краткую разлуку
легко вам извинит.
"Когда я решил распрощаться уже и проститься…"
Когда я решил распрощаться уже и проститься
с моею печалью, с моими минувшими днями,
какая-то с облаком схожая черная птица
как бы ненароком в окошко мое заглянула.
Когда я решил и решился уже распрощаться
с моими прошедшими днями, с печалью моею,
та странная птица, как бы на правах домочадца,
негромко, но твердо в окошко мое постучала.
Как бы на правах прорицателя и ясновидца,
которому тайны разгадывать – плевое дело,
та странная, с облаком схожая черная птица
насмешливым глазом своим на меня поглядела.
Как бы на правах ясновидца, провидца, пророка,
которому ведомо все, что случится со мною,
она посмотрела насмешливо – дескать, не выйдет,
она головой покачала – и нечего думать.
Но я уже принял решенье, решил и решился,
и ваша усмешка, она здесь едва ли уместна,
Я знаю давно вас, и мне ваше имя известно -
вы просто нахальная глупая птица, и только.
А я уже принял решенье, и я уплываю -
решил и решился, и я уплываю, прощайте -
по черной воде уплываю, прощаясь безмолвно
с прошедшими днями, с минувшей печалью моею.
Я принял решенье, решился, и как отрешенье
от той миновавшей печали и дней миновавших
внизу подо мною темнеет мое отраженье,
по черному руслу, по черной воде уплывая.
По черному руслу – прощайте – все дальше и дальше,
все глуше и глуше, все тише вокруг и безлюдней.
И только одна эта странная черная птица
все смотрит мне в душу насмешливым глазом печальным.
"Каждый выбирает для себя…"
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку -
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже – как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
"Кровать и стол, и ничего не надо больше…"
Кровать и стол, и ничего не надо больше.
Мой старый стол, мое фамильное владенье,
моя страна, моя великая держава,
и мой престол, где я владыка суверенный,
где, высшей власти никому не уступая,
так сладко царствовать, хотя и не спокойно.
Мой старый стол, мое распаханное поле,
моя страда, моя поденная работа,
моя неспешно колосящаяся нива,
где так губительны жара и суховеи,
и так опасны эти ливни затяжные,
но тем прекрасней время жатвы запоздалой.
Мой старый стол, мои форты, мои бойницы,
мои окопы и поля моих сражений,
мои лежащие во прахе Фермопилы,
мой Карфаген, который трижды был разрушен,
Бородино мое и поле Куликово,
следы побед моих былых и поражений,
где в двух шагах от Шевардинского редута -
Аустерлица окровавленные камни.
Мой старый стол, мой отчий край мои дальний берег,
моя земля обетованная, мой остров,
мой утлый плот, моя спасительная шлюпка
над штормовою глубиной девятибалльной,
меня несущая меж Сциллой и Харибдой
на свет маячный, одинокий свет зеленый
горящей за полночь моей настольной лампы.
Мой старый стол, моя невольничья галера,
мой горький рай, моя сладчайшая Голгофа,
я так люблю твою негладкую поверхность,
и мне легко, когда я весь к тебе прикован,
твой раб смиреннейший, твой узник добровольный,
я сам иду к тебе сквозь все, что мне мешает,
сквозь все, что держит, что висит на мне и давит -
сквозь лабиринты, сквозь чащобу, сквозь препоны -
Лаокооном – сквозь лианы – продираюсь,
к тебе, к тебе – скорей надеть свои оковы!..
Кровать и стол, и ничего не надо больше…
Ты скажешь – полноте, мой друг, в твои-то лета!
Но я клянусь тебе, что это не притворство,
не лицемерье, не рисовка и не поза,
и ты живи себе как знаешь, бог с тобою,
а мне и этого хватило бы с лихвою -
мой старый стол, где я пирую исступленно
и с всемогущими богами пью на равных,
моя кровать, где я на миг могу забыться
и все забыть, и всех забыть, и быть забытым,
чтоб через миг услышать вновь, как бьет копытом
и мордой тычется в меня своей шершавой
мой старый стол, мой добрый друг четвероногий,
мой верный конь, мой Росинант неутомимый.
– Вставай, вставай, – он говорит, – уже светает,
уже проснулись и Севилья, и Кордова,
и нам пора опять в далекую дорогу,
где ждут нас новые и новые сраженья
и где однажды свою голову мы сложим
(а это, в сущности, и есть мое призванье)
во славу нашей несравненной Дульсинеи
(чего же мне еще желать, скажи на милость!),
во имя правды и добра на этом свете
(а мне и вправду ничего не надо больше!).
Моя страна, моя великая держава.
Моя страда, моя поденная работа.
Моя земля обетованная, мой остров.
Мой горький рай, моя сладчайшая Голгофа.
… И к голове моей прощально прикоснется
его суровая негладкая поверхность.
"Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет…"
Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет,
и удивится – как близко черемухой пахнет,
пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем,
жизнь впереди – как еще не раскрытая книга.
Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет,
и удивится – как быстро черемуха чахнет,
сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами.
Кто-нибудь утром сегодня совсем не проснется,
кто-нибудь тихо губами к губам прикоснется
и задохнется – как пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой.
В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами
и – ничего не поделать – черемухой пахнет.
Пахнет черемухой в утреннем воздухе раннем.
Пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем.
Что бы там ни было с нами, но снова и снова
пахнет черемухой – и ничего не поделать!
"Если бы я мог начать сначала…"
Если бы я мог начать сначала
бренное свое существованье,
я бы прожил жизнь свою не так -
прожил бы я жизнь мою иначе.
Я не стал бы делать то и то.
Я сумел бы сделать то и это.
Не туда пошел бы, а туда.
С теми бы поехал, а не с теми.
Зная точно что и почему,
я бы все иною меркой мерил.
Ни за что не верил бы тому,
а тому и этому бы верил.
Я бы то и это совершил.
Я бы от того-то отказался.
Те и те вопросы разрешил,
тех и тех вопросов не касался.
Словом, получив свое вдвойне,
радуясь такой своей удаче,
эту вновь дарованную мне,
прожил бы я жизнь мою иначе.
И в преддверье стужи ледяной,
у конца второй моей дороги,
тихий, убеленный сединой,
я подвел бы грустные итоги.
И в конце повторного пути,
у того последнего причала,
я сказал бы – господи, прости,
дай начать мне, господи, сначала!
Ибо жизнь, она мне и сама
столько раз давала убедиться -
поздний опыт зрелого ума
возрасту другому не годится.
Да и сколько жизней не живи -
как бы эту лодку ни ломало -
сколько в этом море ни плыви -
все равно покажется, что мало.
Грозный царь на бронзовом коне.
Саркофаги Греции и Рима.
Жизь моя, люблю тебя вдвойне
и за то, что ты неповторима.
Благодарен ветру и звезде.
Звукам водопада и свирели.
… Струйка дыма. Капля на листе.
Грозовое облако сирени.
Ветер и звезду благодарю.
Песенку прошу, чтоб не молчала.
– Господи всевышний! – говорю.
Если бы мне все это сначала!
Письма Катерине или прогулка с Фаустом (1981)
Приглашенье к прологу
И все-таки смог.
Вознамерился.
Стрелки, решил, передвину.
Все сроки нарушу.
Привычные связи разрушу. Начну все сначала, решил.
И дьяволу душу не продал, а отдал за милую душу,
и с Фаустом вместе ту самую чашу до дна осушил.
Ну что же, в дорогу, душа моя, с богом, начнем понемногу.
Приступим к прологу Мгновенье, воскликнем, гряди!
…И, под вечер из дому выйдя,
пустился я тихо в дорогу,
и странный попутчик мой шел со мной рядом
и чуть впереди.
Уже нас виденья в ночи окружают причудливым роем.
Багровая молния где-то за нами проводит черту.
Какие ж мы тайны с тобою откроем, едва приоткроем
ту звездную занавесь неба, завесу заветную ту!
Сферический купол над нами качается,
ночь еще длится,
размеренно движутся сонмы бесчисленных
звезд и планет.
И вот постепенно из тьмы проступают какие-то лица.
Тебя еще нет среди них, Катерина, пока еще нет.
Но все, что вокруг, – удивительно так,
необычно и ново,
и все это значит, что ты уже есть
и ты где-то в пути,
пылинка, туманность, дождинка,
снежинка из века иного,
и суть, и загадка его, и разгадка, и дух во плоти.
Снежинка и ветер, легчайшее облачко, смутная дата,
дыханье, мерцанье, мгновенье какого-то дня,
то самое лучшее что-то,
что будет когда-то
со мною, при мне, и потом еще, после меня.
Мое очищенье, мое искупленье, мое оправданье,
мое испытанье -
заведомо знать и не думать о том,
каким быстротечным окажется позднее это свиданье,
как скоро приходит за ним неизбежное это потом.
И все-таки жду и ловлю благодарственно
первый твой шаг осторожный.
Иди и не бойся, душа моя, день наступает, пора.
И легок руке моей посох -
как перышко легок мой посох дорожный,
и тысячекрат тяжелее свинцовая тяжесть пера.
"Остановилось время. Шли часы…"
Остановилось время. Шли часы,
а между тем остановилось время,
и было странно слышать в это время,
как где-то еще тикают часы.
Они еще стучали, как вчера,
меж тем как время впрямь остановилось,
и временами страшно становилось
от мерного тиктаканья часов.
Еще скрипели где-то шестерни,
тяжелые постукивали стрелки,
как эхо арьергардной перестрелки
поспешно отступающих частей.
Еще какой-то колокол гудел,
но был уже едва ль не святотатством
в тумане над Вестминстерским аббатством
меланхолично плывший перезвон.
Стучали падуанские часы,
и педантично страсбургские били,
и четко час на четверти дробили
Милана мелодичные часы.
Но в хоре этих звучных голосов
был как-то по-особенному страшен
не этот звон, плывущий с древних башен
по черепицам кровель городских -
но старые настенные часы,
в которых вдруг оконце открывалось
и из него так ясно раздавалось
лесное позабытое ку-ку.
Певунья механическая та
зрачками изумленными вращала
и, смыслу вопреки, не прекращала
смешного волхвованья своего.
Она вела свой счет моим годам,
и путала, и начинала снова,
и этот звук пророчества лесного
всю душу мне на части разрывал.
И я спросил у Фауста:
на целый мир воскликнув громогласно
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно!"
забыли вы часы остановить!
И я спросил у Фауста:
– К чему,
легко остановив движенье суток,
как некий сумасбродный предрассудок,
вы этот звук оставили часам!
И Фауст мне ответил:
– О mem Herr,
живущие во времени стоящем
не смеют знать о миге предстоящем
и этих звуков слышать не должны.
К тому же все влюбленные, mein Freund,
каким-то высшим зреньем обладая,
умеют жить, часов не наблюдая.
А вы, mein Herz, видать, не влюблены?!
И что-то в этот миг произошло.
Тот старый плут, он знал, куда он метил.
И год прошел – а я и не заметил.
И пробил час – а я не услыхал.