Запоздалое признание - Болеслав Лесьмян 5 стр.


И рухнул камень, грянул гром, долину эхом облетая,
Но ни Девицы, ни души, а только – пустота пустая.

Ни чьих-то глаз, ни чьих-то уст! Ни чьих-то судеб в гулком громе.
Был только голос – только он, и не было ни йоты кроме!

Был – только плач и только скорбь, и мрак, и страшная примета!
Таков уж свет! Недобрый свет! Зачем же нет иного света?

Пред грезой, лгавшей наяву, и чудом, канувшим в пустоты,
Легли все молоты рядком почить от праведной работы.

А ты над пустотой трунишь и не идешь своей дорогой.
Тебя не тронет – эта тишь, но ты и сам – ее не трогай!

Джананда

Шел Джананда в лесу, где бываю я дремой.
Пробирался на ощупь – дорогой знакомой!
Змеи вснились во блеск, пустоту испятнистив,
Слон громадился в чаще, темнея средь листьев.
Обезьяны, вварясь в неопрятное пламя,
Орхидею-обморыш хлестали хвостами;
Леопардову шкуру проплавили дырья,
А бельмастые очи ютились в замирье;
Где текли муравьи, словно струйка из раны,
Пахли свежие смирны и пахли лаваны.

Задыхается вечность! Все пусто пред глазом!
И замирье и мир обездвижели разом.
Не скрипели кусты, бесколеились травы,
Безголосились птицы, немели агавы.
Тишина от небес, а другая – от чащи -
Тишина с тишиною – немая с молчащей…

А Джананда вполсонках прогалину встретил,
Там девицу приметил… И снова приметил…
Она длила в траве неразымные дрожи.
Ворковал ей павлин, в коем образ был Божий.
Это Индра покинул прабытную осень,
Чтобы в очи ей вылить пернатую просинь!
В птице прятался наспех, почти что случайно,
Как смутнеет в догадке тревожная тайна, -
И пушистился к шее, нашептывал в ухо,
И ему отвечала девица-шептуха.
И она рассмеялась всем солнечным светом -
И ладонями слух замыкала при этом;
Разговоры текли средь молчанья лесного,
Но Джананда из них не расслышал ни слова.
Потемнел он с лица и завистливолице
Порывался душою в павлина всмуглиться!
А как сыпкие косы прилетыш расклюнул,
Взял Джананда стрелу – и в чело ему вдунул!
И, едва различимый во теле во павьем,
Всполошился тот Бог – и порхнул к разнотравьям.
А стреле подвернулась иная разжива,
И девица упала – о дивное диво!
Индра оземь хватил оперение птичье -
И по свету пустил – и сбледнел в безграничье -
И взывал к белу свету в великой оскуде:
"Ведь себе воплотил я лилейные груди!
Ведь меня поразил сей удар окаянный!" -
И бедро обнажил с продолжением раны…
А оно было цветом небесных верховий:
Черешок синевы и головка из крови.

"Ты сожги ее там, где явился я деве,
Где сновал твою долю еще не во гневе.
Кто же деву сыскал средь твоих упований?
Кто напухлил ей губы и выснежил длани?
Божествея из радуг безумием духа -
Кто ей имя твое наговаривал в ухо?

Кто учил ее впрок и любви, и печали?
Ты и в лес не вшагнул – а тебя уже ждали.
А теперь предпочел ты разгребывать в гробе,
Что тебе насудьбилось в павлиньей утробе.
Ты, поземыш, на Бога хотел покуситься!
Только Бог отлетел! – И погибла девица!" -
Жизнь и смерть оглядел он в холодном защуре -
И пропал! – И безбожье осталось в лазури!
И павлиньи подвывы – и тишь без раздыма…
А кто зрел эту тишь – убедился, что зрима.
И Джанада глядел на останки девичьи
И подумал: "Девичьи рука и обличье…"
И подумал вдогонку: "Ее – это тело.

Где ж теперь это время, что прежде летело?
Сколько ж надобно было любви и тревоги,
Чтобы деву утратить на полудороге?
Сколько надобно Божьего, сколько павлинья,
Чтобы в мороке сталось такое бесчинье?
Если б тело пернатое Бог не подкинул,
Только Бога сразил бы я! Бог бы и сгинул!
А теперь не пойму – так склубились две дали, -
Умерла за Него, умерла за себя ли?
Так два кружева этих сплелись перед взором,
Что погибель – ошибкой, а та – приговором!"
И не ведал Джананда в раскаяньи строгом,
Был ли Бог тот павлином, девица ли – Богом,
И стрелы острие наводили лукаво -
Или пав не без Бога? – Иль Бог не без пава? -
И пришло это все – из каких судьбоделен,
Кто тут любит – кто гибнет – и кем он застрелен.

Крылатый день

Прозияли две бездны: жизнь иная ждала там, -
И мы падали в обе… Ибо день был крылатым.

В день сей не было смерти и смешавшихся с тенью,
И плылось беспреградно по раздумий ручьенью…

Ты хранила молчанье – но сказалась без слова.
Он явился нежданно… Зашумела дуброва.

Неказистый и чахлый… Уязвляемый терном.
На колена мы пали – где нашелся затвор нам.

Где нашелся затвор нам – там, где паводком – росы.
И давались мы диву, что является – босый.

И нищали покорно – мы и наши испуги.
Он же – смотрит и смотрит… Зачуднело в округе…

И открылось внезапно! – И что в этом – потреба!
И что можно – без счастья… И что можно – без неба…

Умаляться любовью, изнебыть без остатка.
Это было – ответом, и пропала – загадка.

И молчали – оттуда – мы молчаньями всеми,
Мир же снова стал миром… Плыло по небу время.

И держала ты время за былинку, за корни…
Он же – смотрит и смотрит… И чело его – в терне.

Снежный болван

Там, на опушке, где укромья
Под стражу вороном взяты,
Катали снеговые комья,
Катали комья пустоты…

Снабдили шапочкой неловкой,
Бока проранили клюкой,
А после молвили с издевкой:
"Коль вмоготу – живи такой!"

И жил убогонький, безлицый…
Когда же – для меня врасплох -
К нему с мольбой слетелись птицы,
Я осознал, что это – бог…

И ветром обнятый с налета,
Огнем очей пленив сосну,
Блазнил неведеньем про все то,
Что есть во мне и в чем тону.

Единосущ бельмастой вьюге,
Он был владыкою, впершись
В лощины, долы да яруги
Глазами, видящими высь!

Когда ж у солнца взял сполохи
И путь в ничто заяснил мне,
Открылось все, до самой крохи -
И я уверовал вдвойне!

Пчелы

В закомаре подземной, где ложе из досок,
А над ним пустота с каждым часом несметней,
Как-то ночью всевечной, для смертного – летней,
Зажужжал как бы смерти глухой предголосок.

Это попросту пчелы, обсевки заката,
Откружились от жизни – к погибельным ульям!
Так искрятся нездешьем, зудятся разгульем,
Что несносно во тьме их витучее злато.

И умерший свои распашные зеницы
Прикрывает от блеска ощепком ладони.
Тени кучатся вместе, совместно долдоня:
"Это пчелы! Я вспомнил – нельзя ошибиться!"

И былое открылось кровавым расчесом…
Благодарны за память о прожитом лихе -
И безбытностью смотрят в приблудные вспыхи,
Что бесстрашно резвятся у смерти под носом.

И хотят улыбнуться, минувшего ради,
Но навеки запрели в своих горевищах,
Златолетные блески зазорны для нищих -
И теряются в их безответной шараде…

Но подходит предел замогильным щедротам,
И тонеют во тьме золотые извивы;
Промерцали – и кроются за поворотом…
Те же смотрят и смотрят, как будто бы – живы…

Космуха

Если, в жажде набраться загробного духа,
Разгалдится снегирь возле утлой могилы,
Из нее выползает, напруживши силы,
Весь лишайно-коржавый – подземный космуха.

И на солнце сидит посреди разнотравий,
Где ложатся лучей вензеля и плетенки,
И когда он безбытьем протянется к яви,
Его гибель малится до малой смертенки…

И не знает про явь, это явь – или одурь,
И уже не зрачком, а провалом глазницы
Он вперяется в тучи несметную продырь,
Где ничто не таится, а горе – таится…

Он добрался туда, где не знаются с горем,
Наблошнился в загробье веселых уловок -
Ну, а если безмерность замает лазорьем,
Своей дреме соткет – золотой изголовок!..

Обладатель души, неспособной к тревоге,
Расквитался с житьем горевым и пустырным.
Пусть откроется нам – и откроет свой мир нам:
Ибо мы на пороге – давно на пороге!

Но пытаюсь прильнуться оскользчивым словом
К солнцепутью его и к его звезднотрудью -
Страстотерпчески морщится ликом безбровым
Замогильный шаталец с острупленной грудью!

Где чащоба сплетает тенистые сети,
Небо наземь легло у древесных подножий;
Он же тьмится потьмою такою нехожей -
Что уже не прошу… Не прошу об ответе…

Нездешник

Вперескочку несется тенистою чащей,
И глаза его разные: синий и карий.
Лишь единый – для солнца, единый – для хмарей,
И не знает, какой из миров – настоящий.

Две души у него: та – в небесном полете,
Та – пластается здесь. И влюблен подвояку:
Черновласая учится вечной дремоте,
Златокудрая – саваны ткет буераку.

И какая милее? Дорога к беспутью…
И обрывы… И немощь… И слизлые кочи!
И смеркается в парке, перхающем жутью,
И глаза припорошены сметками ночи!

И цветы друг для друга – взаимной издевкой…
И две смерти друг другу – взаимоподслада…
Он же бьет свою тень золотою мутовкой,
Чтобы спахтать с тенями сонливого сада…

Серебрь

Настала ночь – и ей желанна
Замена мрака росной взвесью.
Клонится дуб к ногам Тимьяна,
А тот – владыка поднебесью.

Огни на травах мрут впокатку,
Их гибель гукает по пущам.
Ночь задавнилась под оградку,
А та иззвезжена грядущим.

Где бездорожье? Где дорога?
Где вздох, что и по смерти дышит?
Не стало воздуха и Бога?
Нет ничего – а месяц пышет?

На месяце в копилку тишей
Мой брат Серебрь несет крупицы.
Он сном своим себя превыше,
Коли дадут насеребриться!

Он – завзятой Существовалец!
Поэт! – Знаток ночам и винам.
По снам угодливый сновалец,
С напевом вечно-егозиным.

Ему – серебряные мыши,
Кто в рифму ловчую попрядал, -
И брызжет серебристых тишей
На лунный дол, а может – прадол…

И молвит, пагубу заслыша:
"Не смейся и шута не празднуй!" -
И брызжет просиневых тишей
На лунный зной, а может – празной…

"Я научился от бездыший
Тому, что Бог – слеза и заметь!"
И брызжет золотистых тишей
На медь луны, а может – прамедь…

Полно там топей, косогоров,
Полно уднестрий и развислий;
Подобны сцене без актеров,
Пространства горестно обвисли.

И говорит он в их ничтожье:
"Не светом сумраки живимы -
Зазнать несчастья все должны мы,
Так для чего ж я? Для чего ж я?..

Пока врастает в стебель ночи
Моя слеза и контур духа -
Пускай мне звездами на очи
Пылит безбытья завирюха!"

И эту ложь ничтожье яснит -
В нем злоба есть, зато и лжи нет -
И новая звезда погаснет -
И новый Бог со света сгинет.

Кукла

Мои бусы к замирью скользят, будто змейки;
Складки платьев моих, как могила, глубоки.
Я люблю этот лак духовитый и клейкий,
Что румянит мне смертью бесцветные щеки.

Я люблю, если мир задневел светозарно,
Я ложусь на ковра расписные узоры,
Где невянущий ирис, бесплотная сарна, -
И пылится мне вечность из плюшевой шторы.

Я девчонке мила тем, что нет меня въяве;
И когда из безбытья к ней на руки сяду,
Что-то мне говорит – и, почти не лукавя,
Ожидает от куклы услышать тираду.

Ворожит мне с ладони, что в месяце мае
К занигдетошним странам сумею шагнуть я -
И, бродягу юнца по пути обнимая,
Обниму вместе с ним бездорожье-беспутье.

На земле и на небе – мне надо беспутий,
Чтоб, когда у судьбы окажусь я опале,
Удалось перебиться уже без печали -
Без надежды – без смерти – без собственной сути.

Я почти Гуинплен. Я смеюсь до покату.
Я читала ту книжку: хозяйка-разумка
Обучала читать так, как учат разврату,
Я полна новостей, как почтовая сумка.

Сочиню я роман со своей героиней -
С Прадорожкой, ведущей к прадревней Прачаще, -
И укрыла там кукла в трущобе молчащей
Свою тминную душу и облик без линий.

И зовет беспрестанно то Папу, то Маму:
"Мама" – это о смерти, а "Папа" – о гробе.
Над кормушкой пустот свои сны узколобя,
Усмехает уста, как разверстую яму.

И прикатится к бездне моя Прадорожка,
И покончит с собой, как велели туманы…
Занапастится кукла, смешливая крошка,
Ничего не останется – только тимьяны.

Так на что же писать? Сказки вышли из моды,
Словно фижмы из радуги!.. Надо молиться…
Посерела душа, и серы огороды…
Ну а мне еще есть – кукляная больница!

В прободенную рану мне вляпнут замазки,
Налощат мне губу тошнотворным ухмылом -
И поставят в окне, чтобы милым-немилым
Я прохожим стеклянные строила глазки.

Упадет мне цена, позабудут о куклах -
И, когда уже мрак преградит мне дорогу,
Две ладошки моих, по-черпачному впуклых,
Протяну к не за куклу распятому Богу!

Он поймет, – сквозь ухмылку – как трудно, как сиро
В это как-бы-житье выходить на просценок, -
И к бессмертью на пробу возьмет за бесценок:
За единую слезку загробного мира!

Актеон

Удалец Актеон: он в бору среди пиний
Подглядел за плывущей по влаге богиней -
И, деревья на бога ощерив стоигло,
Обернула оленем – и карой постигла!
И набросились псы, и терзали, как зверя:
Между многих потерь – и такая потеря!
Прикрывал он без проку ненужное тело,
Смерть науськала свору – и так одолела…
Сотоварищей звал и протяжно, и громко -
Но с лесной глухоты не скололась и кромка!
И не вызнал никто из надсаженных кличей,
Что не зверь, а душа оказалась добычей.
Все на свете ослепнуло к пресуществленьям!
И родившийся богом – погибнет оленем!

Я и сам был иным. Я был золото-золот,
Да побил позолоту полуночный холод!
И друзья, и мечты – были все златоглавы,
А сегодня мечтать стерегусь, как отравы!
Я подглядывал Господа в злую годину -
И я стал человеком – и гину, и гину.
И покаран я тем, что, не видя дорогу,
Волоку это тело к небесному Богу!
И чужда эта смерть, что мне дышит на плечи,
А хочу я – своей, не хочу – человечьей!..
Эта душная плоть – что глухая сермяга,
Я завидую тем, кто расхаживал наго!
Этот голос – не мой, ни распевы, ни крики;
Я завидую тем, кто давно безъязыки…
И не в собственном платье, не в собственной коже,
Не собою ложусь я на смертное ложе!
И, с оленьим зрачком в кровянистой полуде,
Я беспомощно гибну – я гибну, как люди!

Алкабон

Жил да был Алкабон. Если был, так уж был!
Вывораживал мир из тумана.
Пустоту своей жизни волок, что есть сил!
Рвался сердцем горячим
К тем подкрышьям-чердачьям,
Где милела ему Курианна.

Он карабкался вверх. Уж дурак, так дурак!
В золотистую морочь – уныра!
И гляделся во мрак, и вперялся во мрак,
Где любовная ласка
Улежалась так вязко -
Словно сослана с целого мира.

Да как стукнется в дверь! Если в дверь, так уж в дверь!
Кто стучался – тому и улыбка!
Там была Курианна. Кто хочет – поверь…
И ко плоти пресладкой
Льнуло каждою складкой
Легковерное платье-облипка.

Полыхали уста! Где грешно, там грешно!
Был проворен, как вихорь на жите!
С Курианной, с кроваткой – сливался в одно
И затискивал хватку,
Чтоб ее и кроватку
Умыкнуть для навечных соитий.

Он ласкал ее тело. Уж верно – ласкал!
И его приняла, как могила!
Знала страсти раскал, знала страсти оскал,
И в своем запрокиде
Голосила "изыди",
И пугалась любви – и любила…

И звонил ей снегирь. Это верно – снегирь!
Было все непосильно и ново…
Кровь захлынулась вглубь – и расхлынулась вширь!..
Так вживалась на ложе
В эти чары и дрожи,
Что погибла, не молвя ни слова.

А виною – чердак! Это правда – чердак!
Из-под крыши – за вечным забвеньем!
Небо слышало хохот, земля – только шмяк.
Смерть пришла из-за дола,
Его душу вспорола,
Как мешок с драгоценным каменьем!

И песком золотым – это верно, песком! -
Что напутствует в миг угомона -
Ангелочком, звездою и хлеба куском -
И пчелой-медуницей,
Этой Божьей ресницей, -
Разлетелась душа Алкабона!

Во дворце спящей царевны

Королевна пряла – и ладонь укольнула…
Сон ползет по дворцу, как зараза с болотин…
Вязы кудрятся памятью прежнего гула,
Мотылек над колодцем совсем бесполетен.

И, зрачки аметистя, а после бельмастя,
Кот приластился к ларю, где сотня жемчужин;
Пес улегся в калачик негибнущей масти,
Только дрожью хвоста от людей не отчужен.

Гарь на кухне застыла кудрями плюмажа,
И бездвижный стряпун простирает куда-то
Золотой чугунок, где безбытье и сажа
Приварились ко дну, словно два панибрата.

И жена его, стиснув в руке поварешку,
Спит душой – в безграничье, а телом – у топки
С той поры, как решила при взбрыках похлебки,
Что любовь – наяву, а стряпня – понарошку.

И, их всех величавей и ветхозаветней,
Пара тетушек сделалась парою статуй,
Когда тетя седая другой, седоватой,
О своем короле рассказала полсплетни.

И властитель, неловкий в любовной сноровке,
Обнимая служанку в пустой аванзале,
Навсегда деревянится в самом начале
Поцелуя, подобного птичьей поклевке.

И портрет прямо в прошлое голову свесил;
И, приняв королеву за свой подлокотник,
Паж вломился в забвенье просиженных кресел,
До чего и всегда был великий охотник…

И на пурпурном ложе, в своей почивальне,
Вспоминая о скальде и о менестреле,
Как бы сходу прожив то, что близко и дальне,
Королевна впласталась в забвенье постели.

И она, тем прекрасней, что это без толку,
Улыбается мира надсаженным прытям,
И, себя в праперину загнав, как иголку,
Все свое бытие прикрывает – безбытьем.

Мартын Свобода

Снеговая лавина, обидев природу,
Как-то скинула в пропасть Мартына Свободу.

И он падал, безумствуя косточкой хрупкой,
И ударился – духа последней скорлупкой.

Думал, муку поборет он чохом да чихом,
Обнизавши ее человеческим жмыхом.

И ладонь в нем торчала, как ножик над булкой!
И пластался то молча, то с гулкой поскулкой.

И лишенные формы людские ошметки
Наконец доползли до девицы-красотки.

Парой губ, что пропахли скалой и бурьяном,
Он себя называл, чтоб не быть безымянным.

Избочилась на поползня, молвила колко:
"Не пугай мне цветы, ухажер-костомолка!

Одкровавься на небо искать себе дома!
Ну а мне твоя кличка – уже не знакома!"

И тогда говорит ей Господь с небосвода,
Что пред нею Мартын, по прозванью – Свобода!

И бледнеет, и молвит: "Грехи отпусти нам,
Только мне это мясо – не будет Мартыном!"

И приблизил Господь к нему бездну-могилу,
Чтобы бедному телу там было под силу.

И, любимой своей не придясь полюбезну,
Безымянное тело – отхлынуло в бездну.

Ядвига

Тень за тенью мчит вдогонку, за шишигою – шишига:
Разрыдалась в чащобе нелюбимка Ядвига.

"Я неласканое тело лучше выброшу собакам,
Чем любви не узнаю хотя бы с вурдалаком!"

Тут как тут червяк из грязи выползает кольцеватый:
"Тебе надобно ласки? Так нашла ты, нашла ты!"

Назад Дальше