Профессор встретил их доброжелательно, попросил подождать его минут десять на улице, сославшись на какое то неотложное дело, и, действительно, через небольшой промежуток времени пригласил их к себе в каптёрку, угостил чаем и даже спиртом. Он внимательно осмотрел серьги, долго расспрашивал Сивачёва о их происхождении. Потом заинтересовался Сивачёвым, где работает, с какого года рождения, адрес прописки, чем болел и когда. Толика он не спрашивал ни о чём, наверное, и так знал о нём всё. В конце разговора он действительно предложил за серьги хорошую цену – двести рублей, деньги по тем временам огромные. Но, поскольку денег таких у него с собой не было, выдал десятку в счёт аванса, и пообещал после работы заехать за деньгами и забежать к ним на огонек, чтобы рассчитаться и обмыть взаимовыгодную сделку. На том и порешили.
После их ухода "профессор" сделал несколько телефонных звонков, потом переоделся и сходил в районную поликлинику, где пошептался со своей старой знакомой в регистратуре, после чего та вынесла ему историю болезни и регистрационную карточку Николая Васильевич Сивачёва в обмен на десятирублёвую купюру. Вернувшись на работу, он пролистал полученные документы, и удовлетворённо хмыкнул. Потом ещё раз набрал телефонный номер, и сообщил кому-то:
– Заказ подтверждаю, часов в одиннадцать вечера будь на старте, я позвоню.
В расположении импровизированного лагеря, где последние несколько дней обитали Толик и Сивачёв, вечером, уже ближе к десяти часам, появился "профессор", в руках у него был пакет с выпивкой и закуской. На молочно-белом фоне полиэтиленового пакета красовались большие оранжевые буквы – "Перестройка".
Огонь в очаге весело горел, кореша быстренько организовали стол и неплохо провели время за разговорами и выпивкой. "Профессор" передал Сивачёву обещанные деньги в конверте, серьги завернул в носовой платок и убрал их во внутренний карман куртки. Все трое какое-то время ещё болтали, прикладываясь к портвейну, травили анекдоты. Вскоре Сивачёва разморило, и он уснул на своём матрасе. Когда Толик отправился в кусты по нужде, "профессор" бросил в его стакан две таблетки клофелина и ловким движением пальцев, будто всю жизнь этим и занимался, извлёк конверт с деньгами из-за пазухи Сивачёва.
Через несколько минут Толик уснул, и "профессор" перетащил его на матрас, заботливо укрыл тряпьём, доверительно прошептал ему на ухо:
– Спи, Толик, ты мне не нужен, гнилой ты весь внутри, хотя и человек хороший.
"Профессор" положил в пакет стакан, из которого пил минералку и бутылку из – под этой минералки, достал из кармана куртки увесистый спутниковый мобильный телефон и, вытащив зубами телескопическую антенну, набрал номер. Когда ему ответили, коротко произнёс в трубку:
– Михалыч, всё готово, приезжай! Да, черепно-мозговая. Да, всё как договаривались. Да, документы у меня, жду.
После чего надел перчатки, пошарил в куче строительного мусора, вытащил оттуда полнотелый кирпич, подошёл к спящему Сивачёву и ударил его со всего размаха по голове – кость хрустнула. Минут через десять подъехал белый "РАФик" с надписью "Реанимация", оттуда вышли два крепыша-санитара и молча погрузили Сивачёва в машину. "Профессор" передал врачу регистрационную карточку и историю болезни Сивачёва. Михалыч профессионально ознакомился с документами в свете фар, улыбнулся и молча протянул "профессору" увесистую пачку новеньких стодолларовых купюр. Машина уехала. "Профессор" ещё раз внимательно всё осмотрел, убрал в тот же пакет стакан, из которого пил Толик и, насвистывая, двинулся по пустырю в сторону жилого микрорайона. Пакет он бросил в глубокую, наполненную водой яму.
На следующий день мало кому известному тогда местному банкиру средней руки и будущему олигарху сделали успешную операцию по пересадке почки. Он здравствует и по сей день.
Стена
Константин Иванович Семенченко, давно уже пенсионер, разменявший восьмой десяток, практически ничем не болевший и еще достаточно бодрый, чтобы подниматься на свой третий этаж без лифта, правда с одышкой и остановками, но поднимался, проснулся рано. Он лежал с открытыми глазами, слушая, как пробуждается город за окнами его "двушки", полученной в свое время в Перово, от завода "Фрезер", где он проработал, как говорится, от звонка до звонка.
Январским утром, когда светает поздно, время можно определить только по звукам: за окном бодро позванивали трамваи, было слышно, как дворник-узбек скребет по асфальту лопатой, отбрасывая снег на обочину, затопали дети в квартире, что наверху, собираясь в школу, проснулась невестка в соседней комнате, скрипнула дверь ванной, зашумел душ, на лестничной площадке весело залаял соседский пес в предвкушении утренней прогулки.
– Константин Иванович! – негромко постучала невестка в дверь. – Константин Иванович!
– Да, Тоня, – ответил он, поднимаясь с постели и натягивая домашние штаны, – я уже встал.
– Константин Иванович, завтрак на кухне, а я побежала на работу.
– Хорошо, до вечера.
– Вы в магазин сходите? Список на столе.
– Конечно, Тонюшка, схожу, – как можно бодрее ответил он и услышал, как захлопнулась входная дверь.
Болеть – то он не болел, но старческие, возрастные недуги были. Старался беречься, лекарства, давным – давно прописанные участковым врачом, принимал каждое утро, и давление измерял, и даже о витаминах, которые Антонина покупала ему, старался не забывать. С этого начиналось каждое утро.
Телевизор на кухне работал, но звук был выключен. Он прибавил звук, поставил чайник на газовую плиту (от новомодных электрических отказался, а пользовался своим старым, со свистком) и пошел в ванную. Там он тщательно умылся и побрился, вытерся своим любимым вафельным полотенцем и, натирая щеки лосьоном, посмотрел на себя в зеркало:
– Да, не прибавляют годы – то, не прибавляют…. Ну, да ладно, спасибо, Господи, что хоть без няньки обхожусь в моем – то возрасте, грех жаловаться.
Чайник засвистел, приглашая к завтраку. Константин Иванович вышел из ванной и еще раз взглянул на себя в зеркало в прихожей, чертыхнулся и пошел заваривать чай. На столе было как всегда: масло, сыр, два яйца всмятку, хлеб, джем в розеточке из старого, когда-то богатого сервиза, сахар, лимон…
– Эх, Тонька, Тонька, – проговорил он, – спасибо тебе, а то бы маялся тут один, не приведи Господи.
Поел он не торопясь, выпил два стакана чая с лимоном, убрал и помыл посуду, потом замер в нерешительности и все-таки смахнул крошки со стола прямо на пол.
– А то ведь пол, лишний раз, не помоет, – прошептал, глядя на истертый линолеум. Потом открыл дверцу холодильника, долго всматривался, выудил оттуда банку сгущенки и, пробив ловко два отверстия кухонным ножом, высосал половину.
– Вот и десерт. Теперь можно и за кроссворды.
Он поудобнее уселся в свое старое, накрытое истертым пледом кресло рядом с журнальным столиком, заваленным газетами и журналами с программами телепередач недельной давности, нашел недоразгаданный вчера кроссворд и, надев очки, принялся за дело.
Прошелся еще раз по горизонтали и вертикали, но сосредоточится не мог, что-то мешало ему, какое-то беспокойство, маята какая-то не давала предаться любимому занятию. Подташнивало.
Константин Иванович поднялся, прошел на кухню, накапал себе в рюмку сорок капель валокордина и выпил одним глотком. Затем распахнул пошире форточку и постоял у окна, вдыхая свежий морозный воздух. Полегчало. Он вернулся, в свое кресло, устроился поудобнее и прикрыл глаза.
– Посижу тихонечко, пусть успокоится, – подумал он и не заметил, как задремал.
Константин Иванович овдовел рано, только стукнуло сорок пять, но они с Верой уже успели отметить серебряную свадьбу. И хотя гостей было на празднике немного – гуляли от души, очень весело и задорно, и подарки были, и тосты, и сын Иван с молодой женой Антониной были главным украшением праздника. И они с Верой, "старики", как их называли, тоже выглядели прекрасной парой и сплясали даже, как в молодости! А радости было сколько! И, казалось, впереди долгая и счастливая жизнь.
А потом началось. Тяжело заболела и быстро угасла Вера. Он отчетливо помнит, как они (он и сын с невесткой) приехали ее навестить, с цветами и фруктами, домашним бульоном в термосе, с пирожками, которые впервые испекла Тоня, как они вошли в ту четырехместную палату, где она лежала и увидели аккуратно заправленную кровать. Как появился врач и сообщил им страшную новость. Но вот что было потом? Словно кто – то стер из его памяти морг, похороны его любимой и единственной, кладбище, поминки, девять дней, сорок дней.
Все заботы взял на себя сын, Ванечка, он куда-то ездил, звонил, оформлял, встречал и провожал друзей и родственников, по ночам пил вместе с ним водку и курил. Они почти не разговаривали и не смотрели друг другу в глаза, их не покидало чувство вины, будто чего-то не доглядели, не сделали вовремя. Тоня ухаживала за ним, как за ребенком, насильно кормила, заставляла принимать лекарства, укладывала спать, гладила его по голове, шептала ласковые слова, успокаивала. А он плохо понимал, что происходит. Как будто всех узнает, все слышит, но связать не может. Время сместилось. Время звалось Верой. И вот Веры нет. Вера – там, а он – здесь. Где же переправа? Это странное состояние длилось долго. Врачи даже сомневались: пройдет ли?
Но прошло, вернее почти прошло. Отметили сороковой день, стали думать о памятнике – какой и как поставить, ведь захоронение – то старое, семейное, там и старики, и брат Сергей Иванович, что во Вьетнаме погиб. Константин Иванович решил взять отпуск (на больничных сидеть было уже как-то неудобно). Отпуск ему, конечно, дали, как и материальную помощь, да еще и премию. Он все деньги отложил на памятник. Через год, будущим летом, когда могила "осядет" тогда и памятник поставят Вере, торопится не стоит.
В марте Ивану предложили новую работу – буровым мастером в Нижневартовске. Он улетел осмотреться и подписать контракт, да и с жильем вопрос решить. "Потом, мол, приеду, говорил, заберу тебя, батя, и Антонину, квартиру в Москве сдадим и махнем в Сибирь, глядишь, и полегче всем будет, а летом и памятник поставим".
Константин Иванович не соглашался, не хотел уезжать из Москвы, от Вериной могилки, на кладбище ездил каждый день, пока был в отпуске, а потом по выходным. Но в конце концов согласился, понимал, что один не выдержит, память о тех сорока днях все не возвращалась, он даже попросил Тоню все ему записать, день за днем, потом читал, читал, а вспомнить не мог. Тогда он начал тренировать свою память, вспоминать детство, как кого звали, школьные события. Но тщетно: те сорок дней – как в тумане. Серый, липкий туман – и больше ничего. Ванечка звонил из Нижневартовска почти каждый день, беспокоился за отца и жену (Антонина к тому времени ходила на пятом месяце беременности, врачи говорили, что все хорошо и повода волноваться нет), но приезд в Москву все откладывал и откладывал, ссылаясь на неопределенность с жильем, и обещал приехать на майские праздники.
А в конце апреля на его буровой произошла авария, точную причину так и не установили, все получили страшные ожоги и травмы. На третий день после аварии Иван Константинович Семенченко скончался в реанимации Нижневартовской городской больницы, не приходя в сознание.
И опять был гроб, только цинковый, и опять материальная помощь и зарплата за полтора месяца в конверте, и похороны. Рядом были его друзья с работы, да сосед по лестничной клетке. Тонечка от этой вести чуть не померла, попала на сохранение, но ребенка (уже ясно было, что мальчика) спасти не удалось. Ее оставили еще на неделю в больнице, так что хоронили без Антонины.
Константин Иванович со всем этим справился, пережил, похоронили Ваню достойно, в одной ограде с матерью (правдами и неправдами, все удалось согласовать с кладбищенской братвой), а когда наступили девятый и сороковой дни, уже и Тонечка была дома, помогала, вся высохшая и почерневшая, почти ничего не говорила, а только безостановочно промокала глаза концами своего старушечьего платка.
Так и стали они жить – вдовец, потерявший жену и сына с разницей в какие-то полгода, и вдова, совсем одинокая (родители умерли в раннем возрасте, братьев и сестер не было, родственники давно разъехались по необъятному СССР и не давали о себе знать), молодая еще и красивая, но без специальности и постоянной работы, да и детей иметь уже не могла. После Ванечки и смотреть ни на кого не хотела, не то чтоб о замужестве думать. Она выучилась на секретаря – машинистку, устроилась на работу в какое-то ПТУ, начала было брать работу на дом, но тут взбунтовался Константин Иванович (не выносил он вечером стук пишущей машинки), и она перестала. Пробовала вязать и шить на заказ, на продажу, но получалось плохо. Забросила и это.
Следующим летом они все-таки поставили памятник, правда скромненький. Но фотографии удались и оградку заменили, скамеечку поставили побольше, чтобы двоим удобно было сидеть, и столик. Ездили они на кладбище теперь всегда вдвоем, по воскресеньям, одевались празднично, брали с собой немного еды, конфеты, четвертинку водки. Долго сидели молча, думая каждый о своем.
Дома тихо ужинали, телевизор не включали. В один из таких вечеров Константин Иванович достал из тумбочки еще одну четвертинку, молча поставил на стол, разлил, пододвинул к себе тарелку борща.
– Будешь?
– Да ведь на работу завтра.
– Ну это завтра, а я про сейчас.
Они выпили не чокаясь, допили водку, потом долго пили чай с остатками кекса, молчали.
– Убирать, Константин Иванович?
– Убирай.
Константин Иванович вышел на балкон, где когда-то, еще при Вере, когда бросил курить, схоронил пачку "явы" и спички, заглянул в шкаф, сигареты были на месте.
Он закурил, закашлялся, но докурил сигарету до конца, до самого фильтра и с наслаждением выбросил окурок во двор. Вот так!
– А помнишь, Тонечка…
– Что, Константин Иванович?
– Ну, это, когда Вера померла, когда мне плохо совсем было, ну те сорок дней?
– Помню.
– Помнишь, как ты ложилась со мной рядом и успокаивала меня, плакала, шептала что-то?
– Помню.
– Вот я ничего из этих сорока дней не помню, а это помню. Тепло было так, хорошо…. А я ведь не старый еще, Тонечка, мне всего-то сорок семь лет, и уже два года, как Веры нет, и Ванечки тоже. Полежи со мной, Тонечка, просто полежи, убаюкай меня, успокой, ведь одни мы с тобой совсем на этом свете.
– Не хорошо это, Константин Иванович, ведь мы же родственники.
– Не хорошо, если бы я бабу в дом привел, или ты мужика! Да и какие мы родственники? Фамилию мою носишь, а по крови – нет, не родственники! Да и говорю я тебе что? Просто полежи.
Пока Тонечка убирала со стола, он умылся и прошел в свою комнату, разобрал постель и надел свежее белье, достал из шкафа еще одну подушку и лег. Он слышал, как Тонечка ходила в ванную, закрывала дверь на балкон и что-то делала на кухне. Он уже почти засыпал, когда она вошла и легла рядом. Он подвинулся к стене и, не открывая глаз, положил руку ей на плечо.
– Вера, – прошептал он, – Вера!
Больше ни он, ни она не произнесли ни слова. Боль, стыд, неизрасходованная страсть, потерянная любовь и жажда жить, здоровая потребность любить и снова стыд. Она беззвучно плакала, лежа с открытыми глазами, а он, опустошенный и растерянный, боясь пошелохнуться и проронить хоть слово, замер, боясь и ненавидя самого себя. Так он и уснул, а Тонечка вышла из его комнаты, долго мылась в ванной, потом до утра сидела на кухне, смотрела в окно, пила чай и курила его сигареты.
Наутро он долго не выходил из своей комнаты, все ждал, когда хлопнет входная дверь. Наконец дверь хлопнула. Константин Иванович медленно поднялся, как чужой, прошел в ванную, затем на кухню, заглянул зачем-то в кладовку и Тонину комнату. Везде было убрано, на кухонном столе, под салфеткой стоял приготовленный для него завтрак, к которому он так и не притронулся.
Он очень хорошо помнит этот день. Как чуть было не опоздал на работу, как нервничал и ругался с коллегами без всякого повода, как себя последними словами проклинал, как не мог ни с кем посоветоваться, обсудить случившееся, найти выход.
Обедать он не пошел, а весь обеденный перерыв ходил по заводской территории, бубнил что-то себе под нос, кивками отвечал на приветствия и думал, думал, а потом и придумал.
После обеда он пошел к начальнику цеха, долго и путано что-то объяснял, говорил про семейные обстоятельства, про какой-то ремонт, который он якобы затеял, и в конце-концов попросился работать (а работал он тогда начальником участка) сменным мастером, но только во – вторую смену.
Просьба его была странной, но начальник не стал вникать в тонкости, согласился, поддержал. Быстренько все оформили – приказ, переводную, начальник сбегал в отдел кадров и даже к директору – утвердить персональную надбавку к окладу (ведь Константин Иванович переходил на новую работу с "понижением") и к концу рабочего дня все и уладилось.
Теперь он уезжал из дома часа в три дня, вторая смена начиналась в четыре, а возвращался за полночь, когда Тоня уже спала. По началу она пыталась его ждать, готовила ужин, но он неизменно отказывался, от еды. Говорил, что устает, не до ужина. Разве только стакан кефира. И каждый вечер стакан кефира ждал его на тумбочке у кровати. Вставал он поздно, когда Тони уже не было дома, съедал приготовленный ею завтрак и уходил в магазин или просто погулять, иногда забредая на утренний сеанс в кинотеатр "Слава", благо, что рядом. А иногда просто сидел в парке на скамеечке, не думая ни о чем.
В будние дни они с Тонечкой практически не виделись, а в выходные и по праздникам по-прежнему ездили на кладбище и просиживали там долгие часы, вспоминая каждый свое, подкармливая прилетающих на могилу синичек.
Свои дни рождения не отмечали, словно их и не было, а вот дни рождения и дни смерти Веры и Ванечки отмечали обязательно, но всегда только вдвоем, всегда дома, всегда скромно и как-то отрешенно.
Незаметно подкрался пенсионный возраст. Константин Иванович с завода ушел, пенсию оформил, ветеранское удостоверение получил, подарок брать не стал, а попросил деньгами – все отнеслись к этому с пониманием и собрали толстый конверт. Накрыли стол в красном уголке, тосты и речи говорили, некоторые даже прослезились и лезли целоваться, но закончили быстро. Константин Иванович всех поблагодарил, обнял на прощание, забрал свои вещи из шкафчика в раздевалке и ушел, попросив не провожать. Словно не было тех сорока лет, что он на заводе этом проработал. Как отрезало.
Через некоторое время он устроился сторожем на автостоянку, что находилась в соседнем дворе, дежурил сутки через трое. Как – никак при деле, да и деньги платили по тем временам не плохие.
…Константин Иванович проснулся в своем кресле внезапно, с чувством то ли страха, то ли тревоги: сердце колотилось, затекла поясница, на лбу выступили капельки пота, тоненькая дорожка слюны сбегала по подбородку, слегка дрожали руки, слезились глаза.