Он сделал все, что мог - Василий Ардаматский 4 стр.


Теперь, когда я об этом узнал, я начал расспрашивать его, как он воевал. Рассказывая об одной диверсионной операции в районе Ново-Вилейки, он, между прочим, уточнил, что эта операция проводилась совместно с действовавшим там партизанским отрядом, и ему запомнился один партизан - молодой москвич, инженер по мирной профессии. Он был бойцом легендарной храбрости и в этом бою погиб.

Я сразу насторожился, но нарочно небрежно спросил, не помнит ли Эдуард Борисович, как звали этого молодого москвича.

- Володя.

Фамилии его Эдуард Борисович не знал.

- Какой он был из себя?

- Блондин, очень симпатичный, - уверенно ответил автомеханик. - Но горяч до крайности. Это его и погубило.

- А что с ним произошло?

- Я сам не видел, но ребята говорили, что он зарвался в рукопашной.

В эту минуту я уже был почему-то уверен, что речь идет о моем герое. Точнее сказать, мне так хотелось быть уверенным, что я уже не мог подвергать это сомнению.

Эдуард Борисович вспомнил, что группой партизан, в которой был Володя, командовал человек со смешной, очевидно, украинской фамилией - Сутолока.

7

Сутолоку я разыскивал в течение месяца. Всесоюзная справочная служба дала мне сведения о четырех Сутолоках. Всем им я послал письма. И первый же полученный мною ответ был именно от того Сутолоки, который мне нужен. Да, он партизанил в тех местах. Да, он помнит моего Эдуарда Борисовича - тогда бойца диверсионной группы.

Но самым драгоценным доказательством того, что именно этот Сутолока может сильно помочь мне, было его имя и отчество - Михаил Карпович. Дело в том, что это имя и отчество встречается в дальнейших записях Владимира. И по всему видно, что этот человек глубоко запал в его сердце. А это означало неоценимое - они хорошо знали друг друга.

Авиапочтой гоню письмо Михаилу Карповичу Сутолоке - как и где мы можем встретиться?

"В самое ближайшее время, - ответил он, - я собираюсь в Москву в командировку".

Спустя недели две я получил от него телеграмму, в которой он сообщил о дне своего приезда.

Ранним утром я встречал его на Казанском вокзале.

Из указанного в телеграмме седьмого вагона выходили уже последние пассажиры. Всем мужчинам заглядываю в глаза, давая понять, что я жду любого из них. Но они отвечали мне недоуменными взглядами. И вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь - передо мной стоит седой, сутулый мужчина лет шестидесяти. Я видел, как он одним из первых вышел из вагона, но мне и в голову не пришло, что это и есть Михаил Карпович Сутолока.

Часом позже мы уже сидели в комнате одной из гостиниц ВСХВ во Владыкине. Комната была на четверых, но остальные три кровати пустовали.

Именно это обстоятельство вывело Михаила Карповича из себя:

- Черт, что делается! - возмущался он. - Так трудно, так трудно попасть на выставку, а тут смотри - свободные койки. До чего же любят у нас иногда искусственно создавать затруднения! Я хотел взять с собой племянника - так нельзя, нет свободных мест! А койки вон пустые стоят! Ну, разве не чертяки безрукие? А? - Он замолчал.

Я воспользовался этим и заговорил о том, что меня интересовало.

Он выслушал меня и сказал:

- Это факт. В приданной мне на ту операцию группе был инженер из Москвы, по имени Володя. Фамилии его я не знал. В партизанском быту как-то так складывалось, что одного звали только по фамилии, а другого по имени. Это факт. Верно и то, что он был совсем молодой человек. Но, помнится, судьба у него была сложная.

РАССКАЗ МИХАИЛА КАРПОВИЧА СУТОЛОКИ

Было это аккурат под самый Новый год. Стало быть, под сорок второй. Получаю я приказ подобрать по своему усмотрению парочку людей и ночью пойти на железнодорожный разъезд. Там с дрезины будет высажен человек, которого мы должны привести в отряд. Я решил, что едет к нам связной. За осень я уже два раза так доставлял их в отряд.

Ну что же, в полночь мы уже были на месте и укрылись в кустарнике у полотна. Около часа ночи, как и было условлено, подходит дрезина, и с нее спрыгивает человек. Дрезина уходит дальше в сторону Ново-Вилейки, а человек стоит, озирается по сторонам. Мы ни гугу! Ждем условного сигнала: человек должен фонариком сделать движение снизу вверх. И, когда он этот сигнал подал, мы к нему подошли.

Смотрю - совсем молодой парень и одет больно легко, совсем не для лесной зимы. А идти нам километров десять. Я думаю: идти придется поживее, а то он застынет. И мы сразу взяли активный шаг. Вижу, гость не выдерживает, аж пар от него идет. Видно, что человек городской и к ходьбе где попало не приученный. Пришлось активность посбавить. Тогда нашего гостя в холод кинуло, даже брови у него инеем покрылись. Дал я ему свою шапку, а у него взял шляпу, напялил ее на свою голову и сверху шарфом обкрутил. И вот, пока мы менялись головными уборами, я узнал, что его зовут Володя. Откуда и зачем к нам пожаловал, он не говорил. Обижаться на это не приходилось, в нашем деле секрет шел вровень с оружием.

Привели мы его в отряд, прямо в землянку командира. Я зашел туда вместе с ним. Командиром у нас в то время был Никифоров, майор из окруженцев, мы его в сорок третьем году в бою потеряли. Хороший был человек - обстоятельный, спокойный, а в бою так прямо полный генерал…

Ну вот, здоровается, значит, Никифоров с гостем и усаживает его к печке. Оттаял Володя немного и говорит:

- Мне приказано доложить так: послан к вам в отряд по приказу подпольного центра. А подробности получите не от меня.

Сказал он это не просто, а вроде как с подковыркой.

Никифоров зорко так посмотрел на него и спрашивает:

- Проштрафился?

Володя опустил голову:

- Возможно, что и так, - отвечает, - не знаю.

Тогда Никифоров перевел разговор на разные другие темы. Как, мол, там жизнь - в городе, сильно ли лютуют гитлеровцы над населением, и всякое такое прочее.

Володя отвечал кратко, было видно, что он разговаривать не хочет.

Тогда Никифоров обращается ко мне и спрашивает:

- У тебя, кажется, есть место в землянке? Возьми к себе этого товарища…

Так вот Володя и поселился в моей землянке. Неделю, если не больше, жил он у нас, как командировочный: спит, ест - и вся работа. Так, о чем-нибудь потустороннем, скажем, о том, какой город лучше: Москва или Ленинград, - он с нами еще разговаривает, а как возьмешь что-нибудь поближе к делу - отмалчивается. Я сразу сообразил, что у парня на душе камень, и подумал, что командир наш, наверное, в воду глядел - ясно, парень проштрафился. Так оно впоследствии и подтвердилось.

Позже собирает командир отряд по боевым вопросам, а в конце объявляет, что к нам поступил новый боец, что зовут его Володя и вот он. Но добавляет, что боец он, с одной стороны, с подпольным опытом, а с другой стороны, совершил проступок, за который его, несмотря на опыт, из подполья отчислили. "Конечно, - говорит дальше командир, - никто этот факт не должен понимать так, что служба в нашем отряде ему вроде как бы наказание. Сделано это из соображений тактики: воевал человек в подполье, а теперь нужно ему повоевать у нас".

…Отряд у нас был небольшой, мы главным образом диверсиями занимались. Каждый боец был на виду, и про каждого мы знали всю его подноготную. И поэтому нашим товарищам пришлось не по душе, что командир о новом бойце вроде чего-то не договаривал. И вот, на этом сборе встает мой ближайший помощник, подрывник Леша; он с тем Володей был, наверное, однолеток. Встает и спрашивает:

- Почему нам не говорят, что за проступок был у нашего нового бойца? Мне, может быть, придется вдвоем с ним на задание идти, и я должен точно знать, на что он способен и чего от него можно ожидать.

Володя хотел ответить сам, он даже встал. Но командир сделал ему знак, дескать, сиди, я отвечу. И говорит так:

- Подпольная организация в большом городе - это сложное и тонкое дело. Проступок, который совершил наш новый боец, происходит не от трусости или от чего-нибудь в этом же роде. Просто им была допущена тактическая ошибка, а в подполье самая малая ошибка может обойтись большей кровью.

- Понимай так: его ошибка стоила крови товарищей? - спрашивает отрядный фельдшер Голубев. Он, между прочим, всегда страшно переживал каждую потерю.

- Нет, - отвечает Никифоров, - этого, к счастью, не случилось.

- Конечно, нет, и вообще ничего не случилось! - крикнул Володя, а сам весь красный стал.

- Хватит об этом! - строго приказал Никифоров. - Разойтись!

Вернулись мы в свою землянку. Володя сильно нервничал. Сел на нары и качается, будто у него зубы болят. Я молчу, растапливаю печурку. Вдруг он спрашивает:

- Бывают ли, Михаил Карпович, люди, которые никогда не совершают ошибок?

Мне чего-то от такого вопроса стало смешно.

- Нет, вы не смейтесь, - говорит Володя, - я серьезно спрашиваю.

Тогда я ему тоже серьезно отвечаю, что, мол, все дело в том, как в человеке та ошибка сказывается, не перевешивает ли, не тянет ли чашу до самой земли. Но такого человека, который ни разу не ошибался, нет и не может быть. Даже швейцарские часы и те другой раз дают оплошку, а они ведь стальной механизм, без всякой души.

Володя выслушал меня, а потом спрашивает:

- Но разве обязательно человека за ошибку так гнуть к земле, что он неба не видит? Ведь так недолго и сломаться.

Я ему на это заметил, что ошибка может быть и такая, что за нее человека и к стенке поставят.

- Это я понимаю, - говорит он. - Ну, а если ошибка совсем не такая? Если от нее только та беда и приключилась, что меня сюда отослали?

На это я ему говорю так: вопрос, дескать, сложный и счет последствий тоже сложный, надо знать, что бы ты мог хорошего сделать, кабы остался там. И тогда за то не сделанное и надо тебя судить. А как это узнаешь?

Вот так начался у нас с Володей тот памятный для меня разговор. Почему памятный? Сейчас расскажу…

Сам я происхожу из шахтерской семьи, из Донбасса. Успел поклевать уголек отбойным молотком. Потом пошел на действительную в армию как раз во время бурной коллективизации. Попал в саперы. Там народ вокруг подобрался больше крестьянский, но были и такие, как я, рабочие ребята. Так вот, с рабочими ребятами мне было складно во всем, я их видел как на ладони, с полуслова понимал, а вот с деревенскими было потруднее - чтобы понять всю их душевную сторону, еле хватило моей армейской службы. Но все же разобрался. Понял главное: их душу собственность скашивает. У Ленина про то сказано. Мужик - собственник по душе и по природе, и это надо из него выбивать путем коллективной жизни. А рабочему этого не надо, он с малолетства в коллективе выращивается. Это факт. Значит, так: рабочую жизнь я знал, крестьянскую понял немного в армии. И думал, что теперь я специалист по всему нашему народу. Когда я пришел с военной службы, попал на профсоюзную работу в шахтком. Тут доводилось мне иметь дело и с инженерно-техническим персоналом. Ну и мук я перенес от этой интеллигенции! Главное - я не понимал, в чем секрет ихней души.

И вот, представьте себе, что это свое непонимание я вспомнил в ту партизанскую ночь, когда с Володей беседовал. Больше того - в ту ночь я кое-что понял насчет интеллигенции. Это факт…

Володя в ту ночь раскрыл передо мной всю свою жизнь. Папаша у него - профессор. Мамаша на разных языках легко разговаривала и его, Володю, тем языкам выучила. И, уж конечно, было у него полное обеспечение, как при коммунизме: получай все, что душе угодно, никаких отказов. От такой жизни добра не жди, это факт. А вырос парень ничего, самостоятельный, опять же инженер. В Литву его не зря послали.

Но все же вырос он как тополиный лист, с одной стороны - вроде серебряный, а с другой - зеленый.

Легли мы спать. Он вроде сразу уснул. А я лежу, в потолок смотрю и думаю про него - сложный ты все-таки. Ты мне и нравишься и не нравишься. Ты ко мне вроде и близко стоишь, а где-то от меня отдаляешься…

Ну вот… А война-то продолжается. И мы воюем как можем. Ходим на диверсии, взрываем, что прикажут, оккупантов постреливаем. Словом, жизнь идет своим чередом. А Володя мой все мрачнеет и мрачнеет. Уйду, бывало, на операцию дня на три, вернусь, гляжу - он лежит небритый, лохматый. Прямо приказом заставляю его привести себя в порядок. Слушается. У него, конечно, переживания были оттого, что его в настоящее дело не посылали. Я понимал это и не раз думал: прав ли наш командир в своей осторожности? Даже пробовал себя ставить на место командира. И вот как раз тогда я и пришел к выводу, что командир прав. Во-первых, нет у Володи нашего опыта, а в зимнее время требуется особая сноровка. Затем насчет его проступка. Какой бы он ни был - тактический или какой другой - человек должен его прочувствовать. И на все огорчения Володи я говорил ему одно:

- Погоди до весны, и я сам возьму тебя в самое что ни на есть лихое дело.

Созывается отрядное партийное собрание. В день смерти товарища Ленина. Доклад о Ленине делал сам командир. Он здорово умел говорить. Это факт. Главный упор он взял на те неисчислимые трудности, которые выпали Ильичу по всей его жизни - от казни родного брата Александра и до ранения его самого отравленной пулей. Были докладчику вопросы, но по большей части они касались наших боевых дел. Это и понятно: в тех наших условиях про что речь ни заведи, а все кончается боевыми буднями. Ведь только этим мы жили. А раз про Ленина вспомнили, о чем же еще говорить, как не о разгроме врага! Командир ответил на вопросы, после чего мы единогласно утвердили резолюцию по его докладу. Опять же и в резолюции все было вместе - и Ленин и наши боевые успехи.

Потом командир говорит:

- Теперь - разное. У меня только одно сообщение. Наш новый боец подал заявление о приеме в партию, в кандидаты, стало быть. Принято решение: воздержаться, поскольку он у нас без году неделя и никак себя еще не показал.

Володя крикнул:

- Вы же сами не даете мне этого сделать!

А командир будто и не слышал его, объявил, что собрание закрыто, и первый запел "Интернационал".

Пришли мы после собрания в землянку. Володя мой туча тучей. Зажег коптилку, сел к ящику, который был у нас вместо стола, и долго что-то писал, что - не знаю. И вдруг мне подумалось - не пишет ли он предсмертное письмо? Не надумал ли лишить себя жизни? Оружия, я знал, у него нет. Тогда я свой автомат и пистолет незаметно прибрал на нары, а когда он кончил писать и задул коптилку, я его на разговор потянул. Особенно тянуть и не пришлось. Наоборот, у него в душе словно плотина прорвалась, я потом не знал, как его и остановить.

Говорит, говорит. И начинаю я улавливать одну его душевную линию. Вот он произносит разные слова, целую кучу слов, а я только и слышу: "я", "меня", "мое", "мне", "я не могу", "я не хочу", "я потребую". Одним словом, заякался парень так, что мне тошно стало. "Вот где, - думаю, - у него главный прорыв в его душевной линии, вот где делает ему подножку беззаботная жизнь у папаши с мамашей. Все-таки, несмотря на все хорошее, привык он впереди всех себя видеть. Вот где неправильное воспитание вбок его тянет и вот где, значит, он от меня и отдаляется".

Выждал я, когда он умолк, и говорю:

- А ты, Владимир, оказывается, дрянной человек. Это факт.

Он как взовьется:

- Какое, - кричит, - вы имеете основание? - И тому подобное.

Я ему говорю:

- Погоди прыгать. Послушай, что скажет человек тебя постарше.

А сам думаю, как же ему сказать, с чего начать, потому как стройной мысли у меня в ту минуту еще не было. А потом меня будто осенило.

- Послушай, - говорю, - для начала, одну историю про моего родного брата.

И рассказал ему эту историю.

Был у меня, значит, старший брат, Егор. Он на три года раньше меня в шахту спустился. Богатырь, красавец, не то что я. И в забое работал до красивости здорово. Больше всех угля выламывал. Был он в то время в комсомоле, но уже готовился в партию. И как раз в ту пору ухаживал он за одной девушкой. Любой ее звали. Сирота из одной старой шахтерской семьи. Впрочем, что значит ухаживал, - женихался уже. Люба у нас в доме бывала, как своя, матери нашей помогала, отец ее дочкой звал. А батя у нас был, надо заметить, старик суровый, недоступный. А вот и он полюбил будущую невестку и был, пожалуй, к ней потеплее, чем к родным дочерям. Любин отец нашему отцу был давним приятелем и на глазах у него погиб от обвала в шахте. Так вот, когда Егор вдруг от Любы отшатнулся к другой, отец выгнал его из дому.

И Егор ушел. А на другой день батя привел в дом Любу и объявил, что она будет жить с нами, что детям его она сестра, а ему с матерью - дочка, а кто обидит ее, того убьет, потому как все мы, говорит, перед ней по гроб виноватые.

Шахтерский поселок - это тебе не Москва и не Киев. Враз все от мала до велика узнали, что у нас стряслось. И вот что интересно: ни один человек отца не осудил. Наоборот, то один зайдет к нам, то другой, посидят, подымят самокруткой, потолкуют о том о сем, а потом, будто невзначай, скажут: "Все к лучшему", и уйдут, оставив в подарок для Любы платок или какой-нибудь там кусок ситца.

В поселке все люди, еще вчера хорошо Егору знакомые, перестали с ним здороваться, даже шахтеры из его бригады за смену ни одним словом с ним не перекидывались. И тогда наш Егор исчез. Сперва думали - с бабенкой уехал. Выяснилось - нет, один подался на Восток.

Когда батя узнал это, сказал:

- Ну, вот и хорошо. Глядишь, человек и обломается, поймет, что есть законы жизни, которые не он выдумал и не ему их отменять.

А через полтора года Егор вернулся в дом, просил прощения у бати, у Любы, у всех и прощенный остался с нами. Троих детей вырастил, и живут они с Любой ладно, радостно. А ведь могло быть черт знает что, если бы он дальше пошел за своим самолюбием. Глядишь, и голову бы сломал…

Ну вот, рассказал я, стало быть, эту историю Владимиру, спрашиваю, понял ли он, к чему мой рассказ. Он не отвечает. Я уже думал, что он заснул. Спрашиваю:

- Ты спишь?

- Нет, - отвечает, - не сплю, думаю.

Тогда я ему еще про то самое самолюбие, когда человек видит себя впереди всех и всего. Тут уж и мне самому как-то яснее стало, что я хочу ему сказать, и я выдал ему целую лекцию. Говорю, что у нас человек живет по законам, которые он сам для себя составил.

- Вот ты считаешь, - говорю я ему, - что по твоим законам должно быть тебе полное прощение и полная вера. А люди думают по-другому. Они говорят: "Пусть он себя покажет".

Выслушал меня Володя, долго молчал и уже совершенно спокойно говорит:

- Мне же не дают показать себя.

Тогда я ему твердо заявляю:

- Дадут, не торопись. Ты людей никогда не торопи, люди всегда делают все, как надо.

Тогда он мне говорит:

- Поймите, у меня пустяковый проступок, за который нельзя топтать человека без меры.

А я спрашиваю у него:

Назад Дальше