Суп с крошками - это понятно, но Тимка даже с кашей хлеб мешал. Я попробовал: оно и вправду оказалось вкусней. Наш вязкий, плохо пропеченный, дерущий горло хлеб только так и можно было есть.
По воскресеньям мы отправлялись в соседние деревни: крыли крыши, пилили дрова, чинили ходики. Расплачивались с нами натурой - салом, хлебом, яйцами. Это был хороший приварок к "доброму харчу", обещанному нам директором училища. Несколько раз я брал Тимку с собой. Хозяева недоверчиво смотрели на нового работничка, и когда расплачивались с нами, Тимку часто обходили. Он не обижался. Сало, которым с нами расплачивались, он не любил и тут же менял его на толокно.
Зато он всегда ждал наших возвращений, встречал меня у ворот, расспрашивал, где мы были, что делали. Иногда я возвращался усталый и злой, мне даже говорить не хотелось. Попадались хозяева, которые старались нас объегорить, затевали долгие споры при расплате или просто совали тебе хлебную краюху или шматок сала и говорили:
- Все. Нет больше ничего.
Усталый, грязный и злой я шагал по монастырскому двору, а Тимка бежал за мной, как собачонка. Я терпел Тимку, немного он добра от других видел, но эта его собачья преданность любому была бы в тягость. Как-то я отдал ему половину своего хлеба, а леденцы, которыми расплатилась с нами одна старуха, зажилил. Никудышные были леденцы, липучие такие сахарные палочки в хлебных крошках и клочках бумаги. Но после тех леденцов я Тимку возненавидел. Уже если по правде, то себя-то я больше ненавидел. Да только все равно. Когда Тимка вечером увязался за нами в лес, я заорал на него:
- Отстань ты ради бога!
Тимка посмотрел на меня своими разноцветными желто-зелеными глазами и отошел тихо. Ко мне с тех пор он больше не подходил и никогда не заговаривал первым. К старшим же парням он тянулся по-прежнему. Он не заискивал перед ними, хотя и готов был услужить, как умел, но в нем не нуждались. А ему, видать, и того было довольно, что он рядом. Тимка обхаживал Каныгу и через него надеялся снова прибиться ко мне. Только и Каныге он скоро надоел.
Однажды они впятером, плечо к плечу, стояли у монастырской стены. Тимка топтался перед ними, а Каныга говорил, что с чужими они не знаются, потому как у них шайка.
- Хочешь в шайку? - спросил Каныга.
Тимка молчал, не веря Каныге и подозревая какой-то подвох.
- Хочешь?
Тимка покраснел и быстро кивнул.
- Нет, ты скажи, - наседал Каныга, - скажи...
Тимка огляделся с опаской и еле слышно сказал, что да, он хочет в шайку.
- Шайка! - крикнул Виталька Лялин.
- Огольцы, это шайка! - кричал Чеботарь и тыкал в Тимку прокуренным пальцем.
- В шайку плюют, - сказал Каныга.
И все они со смехом бросились плевать на Тимку.
Каныга не смеялся, не прыгал, не дергал шеей. Он нехотя сбрасывал густую слюну на палец с желтым ногтем, давал щелчка, и слюна летела далеко и метко. Очень ловко это у него получалось.
Больше Тимка не приставал к старшим и после занятий играл у южной стены, где обычно собиралась мелкота. Однажды я услышал, как Тимка, стоя под навесом, говорил новым друзьям, что, конечно, он еще маленький и слабый, но когда вырастет, уедет на море, к своему дядьке, который плавает мотористом, и дядька возьмет его к себе, в машину. На море! Куда ему в машину, дурачку! Да и никакого дядьки у него не было. Я это точно знал.
Парни слушали Тимку и кивали. Это были ребятишки из ленинградского детдома. Из-за них-то нас и начали тасовать и уплотнять. Детдомовский состав попал под бомбежку, многие погибли, а тех, кто остался, привезла к нам девчушка, совсем пигалица. Она говорила директору, что сирот надо устроить, что это пока и скоро она за ними вернется. Когда ленинградцев из разбитого эшелона разместили в монастырских кельях, девчушка собралась уезжать.
Она плача прощалась со своими, целовала их, приговаривая:
- Миша! Толик! Игорь! Ванечка! Лёдик!
Парни молча смотрели, как она бежит по монастырскому двору к машине, плача, вытирая слезы и все оглядываясь.
Ленинградцы, все молчаливые и серьезные не по возрасту, держались вместе - и старшие, и мелкота (у самых младших штаны еще были на лямках). Заберутся в укромье и сидят там или играют тихо. Потом я перестал их замечать возле южной стены да и Тимку не находил во дворе после занятий. Мне было интересно, где они сшиваются до ужина, и я спросил Тимку об этом.
- Самолеты, - прошептал он и позвал меня за собой.
Мы поднялись по шаткой лестнице на галерею вдоль западной стены, прошли крытым переходом до северной башни и там нашли ленинградцев. Парни сидели, прижавшись друг к дружке, точно голуби. Увидев нас с Тимкой, они заулыбались.
- Самолеты, - повторил Тимка, - отсюда видать самолеты.
И действительно, скоро над дальним лесом поднялись две тяжелые машины и пошли на запад. Их гул едва долетал до нас. Самолеты медленно восходили над лесом и ложились на курс, мальчишки вскакивали, махали руками и негромко кричали. А после садились все так же рядком, прижавшись друг к другу, и ждали новые самолеты.
Умницы они были, эти ленинградцы. Когда на монастырском дворе уже смеркалось и под стенами лежали глухие тени, здесь, наверху, было еще светло и реял ласковый ветерок.
Но Каныга и сюда добрался.
- Пошли, - сказал он однажды, - я надыбал доброе местечко.
Следом за Каныгой и его дружками я поднялся на знакомую площадку. Парни закурили и начали задирать ленинградцев. Они громко разговаривали, смеялись и так, хихикая и передавая друг другу цигарки, вытолкали детдомовцев. Те ушли, даже не взглянув на меня. Солнце светило хорошо, над лесом поднялись самолеты. Мы играли в карты и не замечали их.
Каныга с дружками ходил по деревням даже в будние дни. Порой он заваливался в постель раньше обычного.
- Спать, спать! - говорил он, натягивая одеяло на голову. - По утрянке на дело идем.
Когда я просыпался, постель Каныги была пустой. После этих его исчезновений мы часто собирались в келье, где жили братья Фролкины и Чеботарь. Там на табуретке уже было нарезано сало, а иногда стояла бутылка мутновато-розовой бражки. Каныга наливал себе полстакана, поддевал на финку кусок сала, выпивал, морщился.
- Дрянь бражошка у местных. Темнота народ. Ни хрена не умеют.
Как-то вечером Чеботарь приволок целого гуся. Мы не знали, что с ним делать, а Каныга сказал:
- Пошли в овраг.
Пока мы с Виталькой разжигали костер, парни ножами нарыли глины в откосе оврага, облепили этой глиной гуся и положили на угли.
- Так делают, - говорил Каныга, поворачивая гуся в его глиняном саркофаге. - Я знаю, видел...
Мы ели полусырое, с кровью, жесткое мясо и запивали его брагой. Нам стало весело, мы что-то пели, кричали, выламывались. Незаметно стемнело, начало накрапывать. Мы едва выбрались из оврага - скользили по глине и сырой траве, оступались, падали. Перемазались все к черту!
Однажды Каныга подошел ко мне и сказал:
- Надо похарчиться. Весь запас подъели. Айда с нами! Денек-то нынче, а?
Денек и вправду был хорош. Я подумал: чего же не прогуляться.
У ближней деревни мы остановились.
- Слушай, - сказал Каныга. - Слушай ладом. В этой избе живет наш должник. - Он протянул мне сумку из-под противогаза. - Скажешь: "Маркелыч, за тобой должок", возьмешь сало и сюда. А мы к другим сбегаем.
Когда я вернулся, парни были на месте, словно и не уходили никуда.
- А здесь, - сказал Каныга, показывая на крестьянский двор, - нам должны четверть браги и табачок. Если браги нет, возьми деньги.
Мы обошли пять дворов. Сумка моя все тяжелела. Странно, что у парней в руках ничего не было. Я уже после начал догадываться, что к чему, а поначалу просто заходил в избу, говорил: "Здравствуйте, я Митя, за вами должок, хозяин", - брал, что давали, и бежал за околицу, где меня ждали парни.
Возвращались мы поздно, с тяжелой сумкой, которую несли по очереди.
А через два дня меня вызвал директор училища. Он сидел в келье вроде нашей, только попросторней, конечно, и посветлей, да еще у него была красивая в расписных изразцах печь. Должно быть, раньше тут жил архимандрит или другой монастырский начальник. Кроме директора в кабинете были Викентий Львович и Людмила Егоровна.
Я поздоровался. Директор хмуро кивнул и ничего не сказал.
Викентий Львович взял меня за руку у самого плеча и подтолкнул к директорскому столу. Пальцы у него были железные.
- Отвечай! - сказал Викентий Львович.
- Что отвечать?
- Худо дело, брат. - Директор покачал головой.
- Какое дело?
Викентий Львович отбежал от директорского стола к двери и оттуда закричал:
- Говори! Говори!
Я не знал, что говорить, и молчал.
Тут в разговор встряла Людмила Егоровна.
- Со склада пропали десять одеял.
- Ну, - говорю.
Викентий Львович снова схватил меня своими железными пальцами - грабастая у него была рука!
- Ты отвечай.
- А что отвечать?
- Дмитрий, - сказала Людмила Егоровна ласково и зло. - Перед тобой взрослые люди. Если мы спрашиваем тебя, значит, у нас есть что спросить. Ты отвечай.
- Я не знаю, что отвечать.
- Сегодня Викентий Львович был в Кошелевке. Ему сказали: приходил ремесленник по имени Митя, брал сало и брагу. Брал ты сало?
- Брал.
- Вот видишь, а ты не хочешь с нами говорить.
- Я хочу.
- Значит ты брал сало у крестьян?
- За ними был должок.
- Куда одеяла делись? - крикнул Викентий Львович.
- Я не знаю.
- Дмитрий, - сказала Людмила Егоровна. - Ты же взрослый и умный мальчик. Смотри, что получается: ты приходишь в деревню, а незнакомые люди дают тебе продукты. Так?
- Так.
- А теперь скажи: за что тебе их дают?
- За ними был должок.
- Какой должок?
- Ну, ребята собирают хворост, колют дрова... Мало ли что!
- Не валяй дурака! - Викентий Львович схватил меня за плечо. - Видел, как брали одеяла?
- Нет.
- Ну, хорош! - Викентий Львович развел руками. - Ничего он не видел, ничего не знает.
Директор сидел за столом и молчал.
- Не надо таиться, - сказала Людмила Егоровна, - не надо ничего скрывать. Тебя потом совесть будет мучить. Ты расскажи все, и тебе станет легче. - Она быстро заходила по комнате. - Я понимаю, ты не хочешь подводить ребят. Тебе кажется, что ты поступаешь как настоящий друг. Но это ложная дружба. Надо всегда говорить честно.
- Я честно говорю.
- Нет, ты не хочешь признаваться. Но я тебе обещаю, Митя, что никто ничего не узнает. Нам важно выяснить, кто украл одеяла.
- Я не крал.
- Да погоди ты! Ну чего заладил: "не знаю", "не крал"... Ты подумай, Дмитрий, что происходит. Идет война, трудная, кровопролитная война. Ваши отцы воюют, а вы...
- Довольно! - директор поднялся из-за стола. - Иди!
Я думал: поговорили - и дело с концом. Не тут-то было! Следом за мной вышел Викентий Львович, схватил меня за руку и потащил по коридору. Он тяжело отдувался и сопел, рывком открыл какую-то дверь и втолкнул меня в тесную каморку.
- Не для му́ки, а для науки, - сказал он. - Посиди тут, авось одумаешься.
Каморка до окна была забита матрацами и разным хламом: ведра, койки, топчаны, разбитые тумбочки. Я огляделся и полез на гору матрацев. Узкое окно с кованой решеткой выходило на дорогу: стало быть, я сидел над монастырскими воротами.
Когда Людмила Егоровна и этот с грабастыми пальцами насели на меня, я не понимал, чего они добиваются. Теперь все было ясно. Парни-то, парни! Как легко они меня провели! Облапошили, точно последнего дурачка. Я вспомнил ухмылку Каныги: "Надо бы похарчиться. Денек-то нынче, а?" Денек был на загляденье, а я, мякинная голова, радостный, с улыбкой до ушей, бегал по дворам, собирая "должок" этого ворюги. Ай да Каныга! Как он все ловко рассчитал! Притащил одеяла, растолкал их впопыхах, не торгуясь, мол, после, после сочтемся... А когда неделя прошла и деревенские уже не помнили, кто приходил, он пустил меня подсадной уткой. Вот штукарь! Ну и пройда!
В каморке было сыро, от стен несло могильным холодом. Я принялся колотить в дверь. Она не открывалась, лишь слабо позвякивала щеколдой - и вдруг распахнулась. Хорошо, должно быть, я колотил.
Я быстро сбежал по лестнице, но на выходе из башни остановился. Ну а теперь? Дальше-то как? Меня прямо трясло. Возвращаться в келью было нельзя. И видеть мне никого не хотелось. Не знал я, куда себя деть, - вот в чем дело! На монастырском подворье было пусто. Прошел преподаватель слесарного дела Иван Николаевич. Остановился, докурил цигарку и скрылся в мастерской. Потом появился Тимка. Он бежал через двор с книжкой в руках. Подался, видать, к друзьям-ленинградцам. Я увидел Тимку и понял, что мне надо делать.
- Эй! Иди сюда.
Тимка вздрогнул и остановился. Он заметил меня, подошел медленно, почти с опаской. Глаза у него были круглые.
- Митя! Что ты здесь делаешь? - Он заглянул мне за спину. - Тебя Каныгин спрашивал.
- Слушай! Слушай хорошо. - Я говорил быстрым шепотом. - Принеси мне бушлат. Только незаметно. И молчок. Никому ни слова.
Тимка молчал и переминался с ноги на ногу.
- Иди, иди. Я подожду тебя под навесом.
Под навесом у южной стены был свален разный инвентарь и ручные мельницы, на которых монахи мололи ячмень. Здесь же стояла лошадь Василия Наполеоныча, старая кобыла с вытертыми боками и провисшим брюхом. Она стояла неподвижно, лишь тихо вздыхала да изредка прядала ушами. Это я хорошо придумал с навесом: тут меня никто не видел, да и Тимке не надо было бежать с бушлатом через весь двор. Я почти успокоился, а тут и Тимка, гонец мой, воротился.
- Ты куда, Митя?
- На кудыкины горы.
- Возьми меня с собой.
- Нельзя.
- Мить, а Митя... - В глазах у него стояли слезы. - Как же я без тебя? Нам надо держаться друг друга. Не уходи, Митя.
Тимка вцепился в мой рукав, голос дрожит, глаза набухли слезами. Ему немного надо, чтобы разреветься. Еле от него оторвался.
- Ми-тя-а...
Он бежал, глотал студеный воздух и все оглядывался, точно ждал погони. От быстрого бега спирало грудь и кололо в боку. Он остановился. В горле у него першило.
Ну, чего гнать, в самом деле! Когда они еще хватятся? Да если бы и тотчас хватились - где искать? Конечно, лучше бы лесом уходить, только лес был в другой стороне от дома. Но и стоять вот так одному посреди поля тоже не годилось. Очень ясно, будто со стороны, будто при ясном свете, увидел он, как стоит один среди пустых полей.
Ему бы отдышаться, отойти, а он снова бежал - обида и страх гнали его. Правда, он теперь не бежал, а шагал вприбежку, переходил с бега на шаг и старался не оглядываться.
Когда он наконец оглянулся, монастырь по-прежнему был рядом. Беглец с маху сел на землю и разревелся.
Сквозь слезы он, глядел на покинутый детдом и заставлял себя рассуждать спокойно. Все-таки он ушел далеко, монастырь теперь смотрелся темной горой - и уже нельзя было различить, где там башни или ворота. Над этой горой висели тяжелые грязные облака.
Пошли холмы, и монастырь пропал из виду.
Солнце скрылось. Из-за низких облаков на землю сочился холодный синеватый снег. Беглец остановился на мосту через ручей. Это был горбатый мостик с перильцами - такой маленький, уютный. Парни с девками, наверное, часто останавливались здесь поболтать. Где-то рядом была деревня: он видел сырые, осевшие стога, в березняке стучала телега и фыркала лошадь. Деревня была рядом, но ему не хотелось видеть людей. Он не ждал от них ни жалости, ни помощи. Да и чем они могли ему помочь? Доберется сюда кто-нибудь из преподавателей, а ему скажут: "Видели тут одного вашего..."
Свет меркнул, поднимался ветер, темные облака низко бежали над холмами. Молодой березняк, в котором стучала телега и фыркала лошадь, поначалу казался таким веселым, а теперь уже угрюмо темнел за спиной, а потом и вовсе пропал.
Справа беглец видел деревни, темные избы по буграм, но старался держаться дальше от жилья. Над ним носились какие-то птицы, но их едва было видно в сумеречном свете.
Шаги гулко отдавались в стылом воздухе. Это было странно. Там, у них, дни стояли сырые, была мокреть, а здесь под ногами звенела мерзлая земля. А ведь он вроде недалеко ушел.
Из-за облаков выкатилась луна, и земля сразу потемнела. Лишь тускло блестела под луной схваченная первыми заморозками трава.
Дорога с увала спустилась в лесок. Он был совсем редкий, и беглец не боялся заблудиться, но все-таки незаметно прибавил шаг. Он торопливо шагал сквозь лес, а луна, которая поднималась все выше и выше, теперь мелькала среди голых сучьев. На ходу он сорвал горсть ягод: они были холодные и горькие.
Лес кончился. Беглец поднялся на холм и снова оказался один в чистом поле - ни человека, ни жилья. Один, совсем один живой. Все вокруг было стылое, мертвое - седая, матово отсвечивающая трава, черные комья грязи, зеркально блестевшая вода в бочажках. Справа в темноте угадывалась деревня, там вроде бы даже мелькали огоньки - слабые, неуловимые. На вершине холма темнела большая мельница.
Он старался не вспоминать про училище, но и про свой холодный заколоченный дом тоже не хотелось думать. В монастырской келье он сейчас лежал бы под одеялом, а утром был бы горячий грушевый чай. Когда беглец видел деревенские огни, ему становилось веселей, но он все равно обходил их стороной. Там у людей была своя жизнь, не до него им было - взрослым, строгим, озабоченным, мрачноватым. Он вспомнил, как нехотя отдавали ему "должок" - сало и деньги. Небось одеяла у Каныги брали легко, не спрашивали, откуда они, говорили "сочтемся"...
Он долго шел низиной среди холмов и не заметил, как сбился с дороги. Если бы примета была верная, он бы не заплутал. Но приметы не было. Знал он лишь одно - в какой стороне дом.
Поднявшись на увалы, беглец совсем рядом увидел мельницу. Выходит, он начал кружить. Тут в самую пору было разреветься. Внизу лежала большая деревня, ее огоньки мигали светло и приветливо, а здесь на холме было холодно и ветрено. Он завидовал людям в теплых избах, но ненавидел их и боялся.
Логом шагалось легче, только он решил не спускаться: надо было держать направление. А так опять начнешь кружить ненароком. Ныряя по увалам и стараясь не выпускать из виду огни, беглец миновал еще две деревни. Последняя, совсем маленькая деревушка, так неожиданно вынырнула из темноты, что он отпрянул - пахнуло дымом, навозом, жильем.
А потом снова стало темно и пусто - ни людей, ни жилья. Но обида на людей у него прошла и страха не было. Сначала во тьме проклюнулся одинокий слабый огонек. А после пошли другие огни, тоже слабые, мутноватые, далекие. Они согревали беглеца, он жался к ним, и шагалось ему веселей.
Узкая ложбина незаметно перешла в глубокий овраг, склоны которого густо поросли тальником. Он старался идти краем оврага, чтобы не терять из виду огни. Но они все равно пропали. И тут овраг все круче стал забирать в сторону. Наверное, это была старица, сухое русло какой-то речушки.