Воронцов остановил Гнедого. Прислушался к тишине леса. Анна Витальевна, мгновенно поняв его жест, прижала к груди спящего сына и тоже беспокойно оглянулась по сторонам. Лес жил своей жизнью. Он подчинялся только осени. Только ей. Даже война, время от времени вихрем проносившаяся над его чащами, берёзовыми рощами и овражистыми дубравами, не вносила в его жизнь ни хаоса, ни смятения. Рвались шальные снаряды, по растерянности или разгильдяйству артиллерийских расчётов и танковых экипажей отклонившиеся от курса, падали подожжённые истребителями противника или подбитые зенитными снарядами самолёты, забредали окруженцы и дезертиры обеих армий. Оставались срубленные верхушки деревьев, обломки искорёженного металла, кровавые бинты под соснами на подстилке из моха, трупы умерших от ран и замёрзших, потерявших силы и надежду выбраться к людям, которые могли бы им помочь. Лес быстро справлялся с вторжениями в его вековой мир. Человеческая плоть вскоре становилась почвой. Корни деревьев и трав расщепляли её на химические элементы, жадно поглощали, всасывали, оставляя на поверхности только клочки одежды, ремни и оружие. Но потом и это исчезало. Даже обломки сгоревших самолётов медленно погружались в землю. Их заваливало листвой, обмётывало зелёным молодым мхом и дымчатым лишаем, и этот естественный камуфляж до поры до времени сглаживал следы вторжения и частичного разрушения здешнего порядка, пока не приходил человек и не уносил железо и обшивку для своих нужд. Останки, ненужные и человеку, были предоставлены времени.
Воронцов умел понимать лес, его тишину и вздохи, шорохи деревьев и трав, голоса птиц и зверей. И потому сразу различил звуки шагов. Шёл человек. Примерно в полусотне метрах от них. Там, в стороне, была просека, та самая просека, которую рубили когда-то в первую военную зиму прудковцы, пробиваясь к озеру и спасаясь от казаков атамана Щербакова. Шедший наверняка знал дорогу и пользовался ею не впервые. Звуки шагов равномерные, как удары пульса. Значит, шедший не услышал их.
Воронцов сделал знак Анне Витальевне. Она понимающе кивнула. Вытащил из кармана кусок сухаря и сунул Гнедому. Конь потянул чуткими ноздрями и тут же благодарно потянулся к сухарю мягкими замшевыми губами. Воронцов погладил его, перекинул через голову повод и передал Анне Витальевне.
– Возьмите и это. – И он вытащил из кармана шинели "вальтер". – Знаете, как им пользоваться?
Она кивнула и взяла пистолет.
– Если начнётся стрельба, поезжайте туда. – Он махнул рукой на северо-восток. – Всё время держитесь этого направления. Мимо Прудков не проедете. Перед Прудками, в поле, разыщите большие камни-валуны. Возле них ждите меня до захода солнца. Потом идите в деревню. Дом Бороницыных возле пруда, в ракитах.
– Саша, – услышал он голос Анны Витальевны, когда уже уходил, осторожно раздвигая ветви бересклета, – будьте осторожны.
Воронцов сделал вид, что не услышал её шёпота. Так было легче и для него, и для неё.
Анну Витальевну Воронцов всегда воспринимал как человека из другого мира. Он знал её историю. Кое-что рассказывала сама Анна Витальевна. Кое-что Зинаида. И всегда выпрямлялся и внутренне собирался при встрече с ней. Жена Радовского. Бывшая радистка спецподразделения абвера. И не просто радистка, а специалист по радиоделу. Кажется, даже работала инструктором радиодела в школе абвера. Теперь Радовский прячет её и сына на хуторе. И сам пришёл сюда. То ли действительно мечется между двумя присягами и родиной, то ли ведёт тонкую игру с дальними перспективами. Когда они вчера разговаривали в келье монаха Нила, Воронцов готов был поверить каждому его слову и жесту. А теперь начал сомневаться. Всё ли так, как говорил Радовский? Нет ли здесь какого-либо подвоха? А что, если, по его плану, период жизни на хуторе для Анны Витальевны, а вернее, для опытной радистки спецподразделения абвера, истёк, и пришло время легализоваться где-нибудь в окрестной деревне? Прудки с его своеобычным внутренним уставом жизни – идеального место для очередного переселения. И время для него выбрано самое подходящее.
Шаги становились всё ближе. Кустарник кончался, и впереди уже виднелись редкие сосны, снизу обмётанные зарослями черничника и моха. Мох топил звуки шагов, но незаметно подобраться к дороге здесь было невозможно. Воронцов подождал, пока шедший по дороге прошёл вперёд. Вышел к лощине, к каменистому переезду и залёг за ивовым кустом. Приготовил автомат, переведя затвор на боевой взвод. Здесь, в лесу, была другая война, она сильно отличалась от фронта, от передовой, с её чёткими линиями, позициями противника и соседей, с артналётами и долгожданной кашей, которую старшина с каптенармусом даже во время обстрела притаскивал в окопы. Здесь всё было иначе. Но и эту войну он знал. Знал главный принцип войны в лесу – здесь можно успешно действовать и в одиночку. Особенно если противник – солдат фронта, а не солдат леса.
В группе Юнкерна наверняка были и те, и другие. Хотя вторых, возможно, больше.
Шаги приближались. Вскоре на просеке, которая открывалась в глубину шагов на пятнадцать, появился человек в куртке и укороченный бриджах "древесной лягушки". Из-под длинного козырька надвинутой на лоб кепи торчал хрящеватый нос и обмётанные чёрной недельной щетиной скулы. Морда скуластая, мгновенно отметил про себя Воронцов, явно не немец. Кличеня? Похоже. На плече ещё один мешок, большой, сшитый, видимо, из плащ-палатки, и тоже немецкой. Сшит наскоро. Может, там, в Андреенках. Или в лесу. За плечами поношенный красноармейский "сидор". Набит под самый мухор. Лямки глубоко врезаются в плечи. Ноша тяжёлая. Тащит продукты. Или ещё что-то, о чём говорил Радовский. Вряд ли. А может, это и не Кличеня вовсе, а сам Юнкерн? Перетаскивает свои сокровища. Нет, вряд ли. Мешок, сшитый из плащ-палатки, лёгкий. Сухари. Точно, сухари. Юнкерн со своим мешком так по лесу бродить не будет. Если Радовский эту историю с золотом не сочинил для своего замысловатого сюжета.
Человек в камуфляже "древесной лягушки" поравнялся с ивовым кустом, осторожно перебрался по сырым слизлым камням брода через болотину. Остановился, внимательно осмотрел переезд. В какое-то мгновение скользнул взглядом по ивовому кусту. Воронцов лежал не шелохнувшись. Хорошо, что они с Иванком не поехали по просеке. И назад он повёл Гнедого по лесу, параллельно дороге. Оставь они следы на высохших лужах переезда, этот, с двумя мешками, сразу бы всё понял.
Воронцов проводил его напряжённым взглядом, стараясь при этом смотреть мимо потного затылка, над которым розоватым облачком кружила мошкара. Когда пристально смотришь на человека, он может почувствовать твой взгляд. Особенно в лесу. Здесь, в лесу, у человека обостряются некоторые инстинкты, о существовании которых, в иных обстоятельствах, он может и не подозревать.
Кличеня. Всё же, Кличеня. И сейчас брать его не надо. Пускай идёт восвояси. А вот куда несёт своё добро, узнать бы не мешало. С такой поклажей он прямо, может, и не попрёт, но и петлять долго не будет – тяжело.
Воронцов шёл уже больше часа. Давно свернули с просеки, озеро осталось левее, позади. Кличеня обошёл его примерно в километре. Значит, о существовании хутора знал и, скорее всего, имел строгие указания Юнкерна – не показываться на глаза хуторским ни при каких обстоятельствах. Иногда он останавливался, сбрасывал с плеча мешок, доставал из-за пазухи сухарь и грыз его, беспечно насвистывая какую-то бравурную мелодию, вроде из немецких.
Однажды штрафники захватили немецкий блиндаж. Кроме прочего барахла отыскали граммофон с трубой и целый ящик пластинок. Была среди них и эта. Кличеня фальшивил, но старался, и Воронцов местами всё же узнавал мелодию весёлой опереточной песенки. Он даже вспомнил нежный женский голос с нарочито-наивными интонациями и отчётливым, видимо, берлинским произношением. Немка пела о весне и горных цветках, которые отцветают так быстро, что не все их могут увидеть. Видимо, и Кличеня любил эту наивную сентиментальную песенку, которая, возможно, тоже навевала ему какие-то приятные воспоминания. Ведь есть же и у него родина, семья, быть может, дети и жена, о которой он скучает. Хотя это не помешало ему тащить за волосы к немецкому грузовику сестру Иванка. Какая в том была надобность? Всех, подходивших по возрасту и состоянию здоровья, всё равно бы погрузили на машины и увезли на станцию. Выслуживался? Но и не всякий командир такое поведение рядового полицейского, своего подчинённого, зачтёт как служебное рвение.
Воронцов вспомнил мельницу, Захара Северьяныча, Лиду и то, как надевал чужую форму. Не уйди он тогда из той деревни, что было бы с ним?
Вскоре дошли до натоптанной тропы. Здесь прошли раз двадцать туда-сюда. Воронцов присел. Затаил дыхание. Спина Кличени исчезла за ольховым подростом, ещё не сбросившим свою листву.
– Стой! – послышалось впереди.
– Сало! – тут же отозвался Кличеня; голос его прозвучал в лощине необычно громко, с интонацией раздражения.
Сало, подумал Воронцов, это что, кличка или пароль? Если пароль, то почему не прозвучал отзыв. И фуражир, и часовой, встретивший его окриком, хорошо знают друг друга, так что необходимости в отзыве нет. А вот Кличеня, нагруженный мешками, если это он, действительно Кличеня, а не Сало , пароль назвать должен был в обязательном порядке.
– На, тащи дальше сам! Все плечи оттянул. – Кличеня сбросил оба мешка к ногам часового.
Воронцов успел перебежать за куст смородины, заросшей крапивой и пустырником, прополз шагов пять и приподнялся на локтях. Теперь он видел обоих. Часовой тоже был одет в камуфляж "древесной лягушки". Только вместо кепи на его голове сидела каска, туго обтянутая куском крапчатого камуфляжа, перехваченного по окружности ремешком. За ремешком густо торчали берёзовые веточки маскировки. Часовой оказался коренастым крепышом.
– Где ты так долго? – спросил крепыш и толкнул носком коричневого ботинка большой мешок. – Ого!
– Вот тебе и ого… Пока вы тут на костре яйца жарили, мне пришлось попотеть.
– На Галюхе, что ль? – засмеялся крепыш и достал из нагрудного кармана пачку сигарет.
– А это, Глыба, не твоего ума дело. У тебя что, претензии? А то давай поговорим?
– Ты что, Кличеня, обиделся, что ль? Ну извини. Не знал, что ты жениться на ней собрался.
Значит, всё же Кличеня. Но и часовой не Сало. У часового своя кличка или фамилия – Глыба.
– Пока ты там на свиданку ходил, у нас… – Глыба сделал неопределённый жест рукой. – В общем, с Шайковкой полная хана. Одна группа почти полностью накрылась. На краспопёрых напоролись.
– Кто?
– Колюня, Гресь и этот, новенький, офицер – наповал. Юнкерна только слегка задело. Прибежал бледный, матерится. Один он из всей группы остался.
– Где он?
– У себя, в землянке. Ты ж ему такую землянку оборудовал, хоть зимуй. Весь самолёт перетащил. И дождь теперь не промочит.
– А ты чего ж, Глыба, такой радостный? – И Кличеня со злостью швырнул под ноги недокуренную сигарету.
– Может, операцию теперь отменят…
– Что?! Ты как встречаешь старшего по званию? А?! Глыба? Почему отзыва не слышу?
– Сухарь, – нехотя выдавил Глыба.
Воронцов прижался к земле, отдышался и пополз назад. Полз до осинника. Там встал и, держась завесы зарослей бересклета и крушины, побежал в сторону сосняка.
У Юнкерна трое убитых. Среди них некто офицер. Кто? Неужели Владимир Максимович?
Он вспомнил своего бывшего начштаба. С таким помощником, как Турчин, можно было обдумать, спланировать любое задание. Надёжный человек. Умный офицер. И почему он не захотел возвращаться назад? Боялся, что спросят за полк? За оставление позиций? Сколько раз они выпутывались из таких обстоятельств, которые казались безнадёжными. Но выбирались сами и выводили отряд. Владимир Максимович казался Воронцову неуязвимым. Отличный стрелок, офицер, хорошо разбиравшийся в вопросах тактики и умевший предугадать действия противника. Казалось, что они могли сделать силами своего маленького отряда, находясь при этом за линией фронта? Прятаться от немцев и полицаев по лесам? Но нет, не только. Выполняли задания, собирали разведданные, ходили в "коридор" в окружённую группировку 33-й армии, возили грузы. И Владимир Максимович действовал безупречно. Какое-то время Воронцов считал его погибшим. Там, на Угре, весной прошлого года, когда немцы растерзали выходящую из окружения западную группировку 33-й армии. Но потом узнал, что его бывший начштаба жив. Степан тоже был там. Степан сумел вернуться . И вот теперь, похоже, что-то случилось с Турчиным. Что же произошло с группой Юнкерна? И кто такой "офицер"?
На другой день, вернувшись из Прудков, Воронцов снова встретился с Радовским в келье монаха Нила.
– Как ты понял, что это был Кличеня, а не сам Юнкерн? Внешне они схожи. Одинакового возраста. У Кличени тот же рост, телосложение и даже на лицо они очень и очень похожи. Когда Юнкерн начал приближать к себе этого мужлана, я подумал: не готовит ли он себе, таким образом, двойника?
– Он сморкался в руку. А потом, когда я прошёл за ним до самого лагеря, часовой его называл по имени – Кличеней.
Радовский засмеялся.
– Сморкался в руку? Да, ты прав. Наблюдательность – дар. Дар универсальный. Он одинаково важен и для философа, и для разведчика. И для поэта, и для снайпера. Юнкерн конечно же так, по-мужицки, прочищать нос не мог. Это – привилегия простонародья. Но когда-нибудь и русский мужик научится элементарному и будет носить в кармане чистый носовой платок.
Вот что его настораживало в Радовском. Дистанция, которую тот всегда, быть может, даже неосознанно, держал перед собой и человеком, происходившим не из той благородной среды, которая произвела на свет и воспитала господина Радовского. Всё-таки он был и оставался вражиной, как сказал бы Кудряшов. Белая кость, голубая кровь… Чёрт бы его побрал с этим его особым химическим составом. Вот вроде и добрый человек, и судьба его потаскала по нелёгким дорогам. И служит всю жизнь. И солдатской кашей не брезгует. А всё равно родинки не смыть… С обидой живёт. И с претензией. С тем, видать, на родину и вернулся. За родительскими могилами – родительский дом да имение, да земли, да всё, что на них есть… Немцы пришли за нашими десятинами. А эти – вроде как за своими.
– Да я ведь, господин Радовский, тоже на рогожке родился. Так что и у нас с вами привилегии – разные.
– Прости, Курсант… Не о том сейчас надобно. Я знаю. Прости. Это так… Старые обиды. Несостоятельные и бессмысленные. В них нет сути. Суть ушла. Исчезла. Навсегда. Осталось одно. И у меня, и у тебя.
– Что? – вопросительно посмотрел на Радовского Воронцов.
– Россия.
Они некоторое время молчали. Радовский шевельнулся первым.
– Я говорю это без пафоса. Думаю, что ты меня понимаешь. А ты, я вижу, устал. Только усталость твою я не совсем понимаю.
– Прибыл на отдых и лечение, а тут…
– Эта усталость пройдёт. Ты устал носить оружие. Пройдёт. Но бывает на свете иная усталость. Как сказал поэт, и трудно дышать, и больно жить…
– Нет, я этого не ощущаю. А вы…
– А я должен подумать об Ане и Алёше.
– Вы хотите начать новую жизнь?
Неожиданный вопрос Воронцова застал Радовского не то чтобы врасплох, нет, Георгий Алексеевич даже не вздрогнул, услышав то, о чём в последнее время постоянно думал. Но первое слово в ответ он произнёс не сразу. Кто он здесь? Он, Радовский Георгий Алексеевич, родившийся в конце прошлого века в родовом своём имении неподалёку отсюда? Он, пришедший сюда два года назад, – кто? Офицер двух армий, так и не ставший русским солдатом. Он, заблудившийся в поисках отчизны, и теперь пытающийся обрести её рядом с любимой женщиной и сыном на берегу тихого лесного озера. Он, дезертир или беглец, что, по своей сути, одно и то же. Разрушающий будет раздавлен, опрокинут обломками плит, и, Всевидящим Богом оставлен, он о муке своей возопит… Начать новую жизнь. Как это странно звучит. С какой пленительной жутью! Начать новую жизнь… Мне? Заглянувшему в преисподнюю? Созидающий башню сорвётся, будет страшен стремительный лёт, и на дне мирового колодца он безумье своё проклянёт… Нет, об этом он сейчас говорить не готов. Даже с тем, кто может его понять как никто другой. И Радовский спросил Воронцова:
– Ты воевал в штрафной роте?
– Да.
– Командиром взвода? Роты?
– И солдатом, и командиром взвода.
– Как ты думаешь, – спросил вдруг Радовский, – если я приду с повинной, меня зачислят в штрафную роту? Хотя бы солдатом. Дадут винтовку и возможность искупить кровью мою вину перед родиной?
– А у вас перед родиной есть вина?
– У меня есть долг. Я понимаю, это звучит высокопарно и почти… Но всё же – долг. При том, что слово "родина" мы, возможно, наполняем разным смыслом. Но это же не мешает нам спокойно смотреть друг другу в глаза и понимать. А твой недуг, Курсант, скоро пройдёт. Каждому – своё, как говорят немцы. Только усталый достоин молиться богам, только влюблённый – ступать по весенним лугам! Сейчас ты ступаешь по тем самым весенним… Хотя, возможно, не вполне это ощущаешь. И хотя кругом осень. – И, не отрываясь от сияющего оконца, куда всё ещё косо заглядывало солнце, озаряя бронзовый присад и почерневший от времени оконный переплёт, вздохнул. – Какая прекрасная нынче осень! В такое время бродить бы по пустынному лесу рядом с человеком, которого любишь. При этом зная, что твои чувства взаимны.
Воронцов ничего не ответил. Он снова воспринял слова Радовского двояко: либо господин майор слишком откровенен с ним, и откровенен до сентиментальности, либо действительно ведёт какую-то свою игру с дальним прицелом.
Радовский тут же почувствовал настроение Воронцова и сказал:
– Значит, Аня с Алёшей там, в Прудках, вполне устроены и в безопасности?
– Да. Поживут пока у Бороницыных.
Эта фамилия, которую Воронцов произносил уже не единожды, что-то напоминала Радовскому. Что-то из давно минувшего, забытого или полузабытого. То ли солдат, ещё той, русской армии, то ли прапорщик… То ли Августовский лес, то ли позже, на Дону…
– Надо брать Кличеню. – Воронцов отпил из алюминиевой солдатской кружки глоток чая. Чай уже остыл. Настой из каких-то неведомых трав вязал рот. – Во-первых, это можно сделать без особых сложностей. Перехватим его в лесу, на дороге, когда он в очередной раз пойдёт в Андреенки. Группа Юнкерна, таким образом, уменьшится ещё на одного человека. Во-вторых, зная пароль, мы можем почти беспрепятственно войти в их лагерь. Если мы даже завяжем перестрелку, они сочтут нас за отряд Смерша и, скорее всего, постараются тут же уйти. Принимать бой в их обстоятельствах нет никакого смысла.
– Да, ты, пожалуй, прав. Юнкерн будет ориентироваться на реакцию немца-радиста. Если того удастся убедить, что на них наткнулись смерши, они уйдут. А мы проводим их. В пути, на марше, взять их, последних, будет легче. Пусть поймут, что – ушли. Пусть расслабятся.
– Нам достаточно если они просто уйдут.
Радовский ничего не ответил.