- Молчать! - Геннин мотнул головой, уронив с носа каплю. - Каков гусь! - и Головачеву: - А ты не встревай, прочь поди...
- Вор опасен может быть...
- Пшел!
- Как прикажете... - Головачев скользнул за дверь.
Геннин арестанта разглядывал. И тот глаз не потупил, стоял без дерзости, но и без робости. Генералу, это не понравилось: коли в цепях ты, должон явить покорность, трепет. Хотел прикрикнуть, а - чихнул.
- Будь здрав, барин, - просто сказал арестант. - В баньку б тебе, веничком...
- Молчи! Ишь, лекарь мне сыскался.
Сел в кресло, слабость и озноб чувствуя. Отдышался. И уже не сердито:
- А ответствуй-ка мне, лекарь банный, чего тебе в казаках не жилось? Чего ради к измене склонился?
- Христианску кровь не пролил, разве то измена? За что мужиков убивать было? Не от баловства они работы оставили. От недородов, от притеснений мрет работный люд. Нешто казак должон смерти множить?
- Все люди смертны, сие истина непреходяща. Только дело, на благо отечества содеянное, остается долго на земле.
- Разве то дело и благо, когда народ бедствует и мрет? Разве то бунт, когда справедливость ищут?
- О бунте мне ведомо. Государевой казне поруха от него содеялась, потому и карать бунтовщиков неослабно надобно. Не о том любопытствую. Ответь, как посмел ты присяге изменить, приказу ослушаться? Казак присягу дает от всяческих врагов дело государево блюсти, а ты бунтовщикам потакал, сам кричал дерзко.
- Коменданта назвал изменником, так он и есть таков. Пошто вы, управители набольшие, над мужиком править бестолковых да корыстных начальников ставите? Выходит, сами вы ворам потакаете, кои народ грабят...
- Молчать! Ты мне кто, верховный прокурор?! Я присягал государю, а не народу, и совесть моя чиста!
Ивашка усмехнулся:
- Чиста, барин. Как стеклышко - и не видать ее. Под твоею высокой рукой народу тягость, государю кривда - добро ли ты служишь?
Негодование стеснило грудь: "Пред бунтовщиком оправдания себе ищу?!"
- Вон! Головачев! В каземат его! Кха, кха... хамы!!
Зазвенели цепи. Головачев вытолкал взашей арестанта. Бить плечистого парня остерегся: даром что солдат рядом, вору терять неча... Словцом ехидным кольнуть не преминул:
- Правду говорят: дураку и грамота вредна. Доумствовал, домудрил. Погоди, вздернут ужо за глупость твою!
- Не за мою, за чужую. И не меня одного, все царство за господскую глупость слезьми и кровью платит.
- И опять дурак ты выходишь. Ха, за чужую дурь, вишь, страдает! А ее во благо себе потреблять надобно...
- Знаю тебя: нашему вору все впору. Гляди, кабы не лопнул. То-то вони будет!
У Головачева более слов не доставало, а злость сверх горла подперла. Хотел в затылок звездануть, уж кулак поднял - казак, то почуя, обернулся, с усмешкой в упор глянул. Опустился кулак сам собой.
Генерала бил озноб, гнев, кашель. Прибежал лекарь Иоганн Спринцель, совал к губам пахучую жидкость в пузырьке гишпанском, брызгал водой. Геннина одели, укутали, отвели во флигель и уложили в постель. Головачев вертелся бесом, лекарю помогать тщился, утешал:
- Сему наглецу велел я батогов немедля...
- Пшел к дьяволу! Стой! Казака бить не смей! За крамолу будет розыск сугубый, а к моей хвори он не причастный. - А Спринцелю прохрипел: - Не стану вонючу пакость глотать, водки мне! Да вели баню топить.
После бани и водки лежал в поту - хоть выжми. Однако легче сделалось. Кашель не трепал. Приказал Вильгельм Иваныч свечей принесть и бумаги те, о башанлыкской крамоле, что к сыску представлены. Супругу от себя отогнал: не мешай, поди в гостиную болтать с лекарем, благо до пустословия оба охочи. Читал бумаги и думал.
В сумерках, свечи задув, лежал и думал, думал. Потом велел кликнуть конторского начальника.
- Что казак?
- Сидит в каземате. На вид смирен, да в тихом омуте...
- Пусти его.
- Куды?
- Совсем пусти. На волю. Но клятву возьми с него крепкую, что впредь на казенных заводах и окрест более его не увидят.
Головачев вгляделся: не бредит ли их благородие с хвори да с водки?
- Тойсь, как же его, разбойника, на волю? За каки заслуги?
- Честен и прям сей казак. Ныне честные столь на Руси редкостны, что кабы и вовсе не перевелись... Ты, Головачев, сего разуметь не способный. Пусти, приказываю.
Головачев остолбенел.
- И... и... цепь с него снять?!
- Ну и дурак ты. В цепях куды ему уйти? Сей секунд выведи казака со двора самолично. Пшел.
Ночь от метели белеса. Ветер сечет снегом колким. За вихревой кисеей расплывно видятся большие костры, подле них черные, на чертей похожие, мужики - утром почнутся земляные работы, надобно оттаивать стылую глину.
Бьются тщетно вихри в непоколебимый утес тюремной стены. Головачев и тюремный смотритель глядят, как пропадает в метели человек, заносят след его белые струйки...
"Диво! - хмыкает Головачев. - Господин управитель хошь и немец, а дурь в ем самая российская. Эко удумал: бунтовщика на волю, а меня, верного слугу, облаял всяко. Я бумаги пишу неоплошно, разборчиво, взятки беру не боле иных, а сколь званию моему приличествует, - каких еще честных ему надо?.."
Озяб и пошел к себе, в квартиру теплую, казенными дровами топленную, на казенные деньги обставленную. Вспомнил: давеча в контору приходил подрядчик, что поставляет кожи для шитья сапог солдатских, и презентовал он Головачеву ковер восточного узора прелестного. Кожи-то гниловаты, а ковер хорош весьма... Вспомнил это Головачев и на душе приятнее сделалось.
10
Мели белые метели. Сменяли их голубые весенние ветры. А там и летний знойный суховей налетел из далей азиатских, опаляя рощи и нивы. Остудить землю холодными дождями неслышно приходила осень. Шло времечко, тянулось, летело - кому как повезет. Год миновал. И еще...
Город Екатеринбург с божьей помощью построен был. Вильгельм Иваныч де Геннин с превеликою радостью в Петербург отписал:
"Екатеринбургский завод и все фабрики в действе, а именно: две домны, две молотовые, три дощатых молота, два беложестяных молота, укладная, стальная, железорезная, проволочная, пильная мельница, и еще скоро две молотовых поспеют в действо".
Сколько здоровья стоило ему это заводское действо! Зато идут с Урала в Россию пушки, лемеха, штыки солдатские, палаши драгунские и прочие весьма надобные изделия. А сам он, ныне генерал-поручик, все так же радеет о пользе заводов казенных, и все так же старания его увязают в препонах премногих. Всякого рода управителей корысть ненасытная, воровство подрядчиков и поставщиков, пьянство мастеровых, бегство работных, бумажная канитель никчемной переписки со столицею, на все это надобны сила и время, а нехватку того и другого Вильгельм Иваныч постоянно и с каждым годом более чувствовал. За большими и малыми заботами генерал и думать забыл про арестанта Ивашку Гореванова.
Да и в Башанлыке немногие помнили. Сперва слух был, что бежал он из-под караула. Иные за подлинное сказывали: верно, бежал, да при сем его солдат застрелил. Казаки башанлыкские к тому больше склонялись, что убег все ж Ивашка из Екатеринбурга. Уставщики и прочие господа посмеивались: после пытки далеко не убежать. Кто чему хотел, тот тому и верил. Вскоре исчезли из Башанлыка трое казаков горевановских: Порохов, Соловаров да крещеный татарин Ахмет. Все голь перекатная, слезы лить по ним некому...
Сакмарский атаман
1
Межгорьями, пролесками, по землям башкирских улусов движется обоз. В телегах пожитки небогатые, ребятенки малые, косы, бороны, лемеха. Мужики, бабы, детишки постарше пеши идут: весна лишь в начале, трава мала, неукормлива, лошаденки тощи - грех здоровому в телеге ехать. При обозе солдаты, человек их с десять, с ружьями, идут вольно, безначально, с мужиками едино.
Переселенческий обоз не диво в местах отдаленных империи Российской. Гонит казна работников заселять земли, доселе никем не паханные. Гонят заводчики партикулярные на рудники свои крепостных, у российских помещиков приобретенных. Гонит нужда крестьян целыми деревнями - на новых местах пожить хотя бы два года безоброчно, для себя лишь работая, а там, что бог даст... И раздается тележный скрип в окраинных глухоманях, звучит речь русская, молитва православная, плач детский. Бредут людишки черные: кто по охоте - на свой страх и риск, кто по неволе - с конвоем солдатским.
Но в башкирских краях и дорог-то путных нету, и села христианские далеко позади остались, и не слышно тут благовеста церковного. На горах лес дремуч и дик, меж гор долины непаханые. Чужая сторона... Далече на полдень, за башкирскими улусами, за рекою Белой, на Яике-реке издавна ставлены городки казачьи. Но до них много верст чужих, опасных, немереных.
Скрипит, вздыхает, тянется обоз. Бредут люди. Тяжко им о прошлом вспоминать, страшно о будущем думать. Не по указу барскому либо казенному - от каторги заводской идут искать себе воли. В дали полуденные ведет надежда. Лошади тощие кивают понурыми головами: где-то там - люди знают где - есть луга зеленые, сладкие травы, прохладные водопои, ибо не может быть всегда и везде эта вот едва заметная трава с горькой полынью пополам. Люди чают: где-то там есть еще укромные места, без заводов, кнутов, дьяков, вельможных воров. Ибо не может быть везде и всюду каторга.
Правят обозом пять-шесть мужиков отчаянных. Двое солдат, годиков тому с пяток, по сим местам с полковником Головкиным в поход хаживали русских утеклецов на заводы обратно гнать, а ныне вот сами в бегах, в нетях значатся. Одноглазый мужичок тропами этими из киргиз-кайсацкого полона шел, теперь от российского ярма в обратную сторону бежит. Старик-раскольник да еще парень гулящий, от ватажки отбившийся, ему тропы знакомы - с улусниками торг водил, грабленое сбывал.
За дорогу случалось не раз и не два.: от стрелы ночной басурманской, от хвори голодной, от устали по грешной земле ходить помирал кто-нибудь. Сымали шапки мужики, шептали бабы покорное "бог дал, бог и взял", молодой попик, тоже беглый, в подряснике трепаном, махая самодельным кадилом без ладана, с травкой пахучей дымящейся, пел "со святыми упокой". И шел обоз дальше, оставя за собой вехою свежий холмик с крестом березовым. И не ссечет тот крест суеверный кочевник, ветер не повалит - ибо с молитвою он врыт глубоко. Сказывают землепроходцы: не счесть русских безвестных крестов, березовых, сосновых, всяких, от самого стольного града Петербурга и до моря-окияна студеного, до страны богдыханской, а и дале, поди, те кресты есть.
Миновала весна. А беглый обоз все идет, тянется... По траве желтой, прошлогодней, пустились они в странствие. И вот уж солнце по-летнему припекает, а травы поднялись зелены и высоки - косить бы в пору. Несчитано верст отшагали ноги - в опорках, в лаптях, босые - по теплым от солнца горным камням, по студеным росам, по мокрети ненастной. Вставали на пути горы, леса, пересекали путь реки вешние. Все прошли. И кончились горы, холмы, леса, раскинулась впереди степь изумрудная до самого окоема.
Началась тут средь беглых шатость. Иные шумели, что далее идти негоже, а в обрат воротиться бы малость, к лесу, к холмам поближе. Мол, чего там встретится, бог весть, а тут, гляди-ка! - всего довольно. Лес. И грибки в нем, и ягоды летом. Бревен на избу - вали, строй. Лыко на лапти, баклуши на ложки - все лес даст. А как придут солдаты беглых имать - лес же и укроет. В степи от страху одного помрешь - отовсюду тебя видать. Нет, негоже в степь идти.
Другие толковали, что тут-де и башкирцы сумасбродные, и уфимские воеводы служивые, и из Екатеринбурга солдатская команда скоро дотянется, и лес не убережет. Коль пошли, так уж подале, чтоб не нагнали да кнута не дали.
Пугала степь. Место ровное, от беды некуда спрятаться. А где конец, где места укромные?
Тут Ермил Овсянников, слободы Шадринской крестьянин разоренный, изрек глухим басом:
- Чужедальней стороны страшитесь, а своя-то родная не страшнее ли? В здешних урочищах селиться нам опасно. В лесах не отсидимся, не белки мы. На Яик нам править надобно. Есть на Сакмаре в казачьем городке вольный атаман... Земляк мне. По зиме люди его в наш край прихаживали, сказывали: с Сакмары выдачи нет. - И пошел к телеге своей, в дальнейшую дорогу излажаться.
Погалдели еще малость, и так положили быть: на Сакмару править всем миром, ибо разделиться - пропасть беспременно.
Бездорожна степь, да ровна. Идти по ней вольготно. Босые ноги по мягким травам устают меньше. Лето выдалось благосклонное: солнце сияет, порою дождик прольется, освежит, ветерок степной усладой дышит. Пожилые бабы, к голодовкам, привыкшие, выискивали съедобные травы, на привалах похлебку варил! Прежние страхи, боязнь ровного места не то чтоб забылись, а как бы отодвинулись: до сей поры бог миловал, авось и дале милость его не оскудеет.
Но на шестой день степного пути встретился кибиточный обоз купчишки калмыцкого. Упреждал их калмык: видал-де шайку башкирцев гулящих, налетели, постращали, а не тронули, малую дань взяли только. Должно, на уфимские волости сбираются, русских купцов шарпать.
Теперь шли беглые с большой оглядкой. К вечеру завидели в равнинной дали: сперва словно тень от облака, после будто вода полая, а затем разгляделось - люди конные к обозу скачут. Вот она какова, степная беда! - ни убечь, ни схорониться...
- Распрягай! - по-унтерски зычно крикнул солдат Репьев. - Телеги в круг ставь!
Репьеву не впервой стрелы да сабли басурманские - и под Азовом бывал, и на башкирских бунтовщиков с полковником Головкиным хаживал. А мерзлую землю уральскую долбить кайлом сил недостало, убег.
- Не робей, шевелись, детушки! Баб, ребятишек в середину!
Лошади храпели, близкую опасность чуя. Покрикивал команды Репьев, мужики исполняли проворно. Вот уж обоз-редут ощетинился кольями да косами, обложился боровами тележный бастион. Не голосили бабы, ребятишки не плакали. Священник, посередь табора стоя, медным крестом людей и лошадей осенял, молитву читал громко: "Да воскреснет бог и расточатся враги его..." - сам же глядел не в небеса, не на конницу вражью, а на свою попадью маленькую, как она средь других молодок тоже к схватке готовится, самодельную пику из косы ловко держит.
- Кто с ружьем, порох-пули беречь! - кричал Репьев. - Как он на выстрел подскачет, пали в лошадь, без лошади он слаб... Детишков укрывай, бабы! Под кошму детишков, стрела б не побила. Не робей, братцы, выстоим!
Визг резанул дикой жутью, кровь леденя. Лёт орды стремителен, неудержим, катится, визжит, конские морды оскалены, сабли кривые, колпаки из кошмы, лиц людских не видать, одно лицо у орды, един оскал смертный... Что остановит ее лёт, крест ли медный, что поп подняли телеги мужицкие, колья ли заостренные?..
- Солдаты! Пли!
Дружно ударило из-за телег по визгу, по лаве. Нежданным был для орды ружейный бой, ошеломил. На всем скаку заворачивали коней, в стороны раздались, тележный табор кругом обтекая. На истоптанной траве две лошади бились, убегал кривоногий башкирец в полосатом халате, другой не встал.
- Молодцы, браво! - бодрил Репьев людей. - Заряжай, готовьсь!
Но, оборону нахрапом не сломив, крутились ватажники в отдалении, пулею не достать. Белобрысый парень рогатину к телеге прислонил, отер пот со лба, улыбнулся:
- Визжат таково страхолюдно!
- Страх впереди еще, - сказал Репьев. - Но штурмом идти им не резон. Хошь нехристи, а тоже жить, чай, охота. Не унывай, братцы, держись крепко, поглядим ужо, чья виктория станется. Эх, пушечку б сюды...
День истекал, солнце отяжелело, на край степи прилегло сплюснуто. И по тому ли каленому кругу, поперек ли его - черные всадники маячат зловеще... В обратную сторону глянуть - та ж орда конная, вечерним светом озарена кроваво. Петлею охвачен табор.
- Ишь, снуют. Никак, сызнова кинуться ладят.
- Навряд ли. Противу ружейного бою они, вишь, не прут.
- Берегись!
Стрела на взлете царапнула холку лошади, та на дыбы, едва девку не зашибла. Это молодой степняк лихость показывал: рисково приблизился, стрелил и ускакал.
Солнце упало за край степи, облив полнеба медвяной желтизною. Висел на востоке молодой тонкий месяц, в темнеющем небе все более яркость набирая. Всадники вольно разъезжали вкруг белого табора, но к налету приготовлений не заметно было. Костры там задымились. Ветерок донес запах дразнящий - похлебку из конины варили башкирцы. И у беглых костерок засветился, кипятили бабы для ребят болтушку из травы да толокна.
Репьев старшин на совет собрал.
- Худы дела. Ретираду учинить некуды, осаду долго не высидим без корму, без дровец, без воды. И сдаваться на милость тоже не с руки. Знамо, какова от разбойников милость. Единой лишь твердостью сбережем ежели не жизнь, так волю обретенную.
- Коротка она была, волюшка.
- Коротка - да наша покудова. От расейской кабалы ушли, басурманский плен не примем! Часовых на ночь выставить. Гарнизе солдатской спать подле брустверу с береженьем вящим. Огонь травяной на нас не пустят, зелена еще трава. К ночи, гляди, туман падет, в оба слухать надобно...
От ордынцев, донесся тут голос, острый, заунывный, как у муллы:
- Урус! Пошто свой юрта бросал, башкир земля гулял? Башкир много-много, урус пропадал сапсем! Вода нету, кушай нету, конь помирал, твой баба, малайка помирал, сам помирал! Шибко худо! Урус! Конь, кибитка, хлеб бросай, шурум-бурум бросай, свой земля, свой юрта гуляй!
- А вот на-кась... Помирай сам! - Солдат нацелил ружье на голос.
- Дура! - Репьев ружье отвел. - Припасу мало, неча в белый свет палить.
- Я отвечу. - Ермил Овсянников отмел пятерней егозливого солдата. В темнеющей степи колоколом загудел густой Ермилов бас:
- Башкирцы! Джигиты храбрые! Мы в земле вашей селиться не мыслим. А идем на реку Сакмару, к атаману вольному Ивану Гореванову. Джигиты! Челом бьем, продажи нам не учините, дозвольте на Сакмару идтить!
Умолк Овсянников. Из сумерек ответа нет. Лишь уздечный звяк, ржанье конское.
Прохладный туман заволакивал степь. Расплывчато колебались пятна ордынских костров. Звуки слышались - не понять, в какой стороне...
Угомонился беглый табор. Быстротечна летняя ноченька, спи успевай, время не теряй. Да приснится тебе, мужик беглый, пашенка со пшеничкою, изба справная, семья сытая, волюшка вольная. Потому что ночь сия, может быть, последняя.
Лошаденки траву до землицы выгрызли, головы понурили. Ушами прядут, чуя сытое фырканье чужих коней, шумы ночные...
- Чего? Ктой-то? - вскинулся сонный Ермил Овсянников.
- Тише, родимый, не пужайся, - бабий шепот. - Ефросинья, батюшки Тихона женка я.
- А-а. Ну и ступай к попу, его буди, коли приспичило.
- Прости, Христа ради, что тревожу. Сказывал ты даве, будто атамана сакмарского Иваном звать Горевановым... Не служил ли он в казаках на заводе Башанлыкском?
- Ну, може, и служил. Тебе на что?
- Слух был, убили его...
- Стало быть, жив, коли атаманствует. Иди, бабонька, спи.