- Экой ты бестолковый! - насупился Никита. - Я ж те ясно говорю: характером нездоров.
- Вон оно что! Хорошо. Не буду заходить.
Никита еще раз проверил, полна ли у меня фляга, хорошо ли держится накомарник, заставил разуться и перемотать портянки.
- Ничего, ничего, - добродушно ворчал он, - на то мы и люди, чтобы друг за дружку постоять...
И вдруг добавил:
- А может, не пойдешь?
* * *
Я быстро спускался с сопки, на гребне которой стоял пастух, случайный человек на моем пути. И я уже знал, что не забуду его, как, случается, забывают многих людей, с которыми годами живут рядом.
Мне много лет пришлось служить в пехоте, и несколько десятков верст почти не пугали меня. Правда, это были не простые версты, а таежные, через вековые леса и болота, в свисте комаров и волчьем вое. Но когда ты здоров и не стар, тебе кажется, что это пустяки, и только жесткий опыт убеждает тебя в обратном.
К деревеньке Черные Грязи добрался без особых приключений.
Избы были почти пусты: люди охотились, искали с геологами руду, тянули через болота железную дорогу.
Меня пустил к себе переночевать глуховатый кривой дед, охотно объяснивший, что кривизна оттого, что его в молодости б р а л медведь.
- И чего ж это ты, батюшка, по тайге шатаешься? - спросил он, когда мы напились с ним кирпичного чая и стали устраиваться на сеновале.
Узнав, что я держу путь к строителям, старик обрадовался и быстро куда-то заковылял.
Вернулся он через полчаса с большими крошнями и, передавая их мне, потребовал:
- У меня там, слышь-ка, внучек работает. Так передашь гостинец.
Мы улеглись на прошлогоднем жестковатом сене, и старик почти сразу захрапел. Но он тут же открыл глаз и спросил хрипловато:
- Вроде начальник? А пеш ходишь. Это как?
- Не начальник, - ответил я старику. - Вот приду, посмотрю, как люди работают, и напишу о том.
Старик засмеялся в горстку, будто ему было неловко, что вот взрослый человек так непростительно говорит неправду.
- А как пойдешь?
Я рассказал.
- Смотри, к Федьке Первушину не заходи, - сквозь сон проворчал старик. - Обойди просеку-то...
- А что это за Федька такой?.. - начал было я, но, услышав, как посапывает дед, умолк.
Утром, еще до зари, я выбрался за Черные Грязи и, проверив направление по азимуту, пошел тайгой, сильно гудевшей на ветру.
Очень трудно было идти. Комары залезали под толстую ватную куртку, забивались под накомарник и всячески отравляли мне жизнь. А тут еще надо было то и дело пускать в ход топор, чтобы пробить себе дорогу среди кустов и деревьев.
У меня был с собой пузырек бензина, и я намазал себе шею, руки и лицо, а остатки вылил на ватник. Это на время спасло от укусов. Но уже к полудню все тело горело, будто меня вываляли в перце.
Тогда я сверил карту с местностью и, взяв по компасу новый азимут, вышел к небольшой таежной реке. С какой-то злой радостью посдирал с себя одежду и прыгнул в желтую бурлящую воду.
И сразу же, как ошпаренный, выскочил на берег. Не то вода была очень холодная, не то комары изгрызли всего, - только никак не утерпеть было в мутной весенней воде.
Но тут снова насели комары, и я полез в реку. На этот раз продержался дольше, может быть, минуту.
Через полчаса, совершенно обессиленный, надел на себя ватную одежду, обмотал шею мокрыми тряпками, закинул за плечи крошни и снова поставил компас на прежний азимут.
В полдень решил сделать малый привал. Выбрал место и повалился в траву, не снимая ноши. Проспал около двух часов.
Открыв глаза, прислушался: вокруг что-то гудело ровно и несильно, как гудят в поле телеграфные провода. Взглянул на деревья. Хвоя на соснах, листы на березах стояли, не шелохнувшись. Перевел взгляд на облака - тоже не двигались. Тогда я зажал уши ладонями. Но гудение не прекратилось.
"Вот оно что! Видно, простыл - и температурю".
Поднялся и увидел, что нахожусь вблизи той самой сопки, откуда просека ведет к избе Федора, о котором меня предупреждали и Никита, и старик из Черных Грязей.
Медленно шагая к вершине, обдумывал свое положение. Голова была налита свинцом, и мысли где-то на полпути обрывались и умирали.
"Не съест же меня этот Федор!.. А зайти надо... Пропаду в тайге".
Я забрался на сопку. Вниз, прямо от нее, уходила просека, вырубленная когда-то углежогами.
Решительно повернул на просеку и трудно зашагал под уклон, заплетая ногу за ногу и облизывая шершавым языком нестерпимо горящие губы.
В конце просеки у небольшого ручья стояла маленькая прочная изба. Ни ограды вокруг, ни надворных построек не было. Только неподалеку от сеней темнела будка, но собака почему-то молчала.
Поднялся на крыльцо и постучал.
Никто не ответил.
Постучал сильнее.
- Милости прошу! - раздался за дверью мягкий мужской голос.
Я толкнул дверь и очутился лицом к лицу с невысоким стройным человеком.
Пройдя в горницу, взглянул на него - и поразился. Лицо было совсем чеканной правильности и красоты.
На высокий чистый лоб падали русые гладкие волосы. Чуть прищуренные глаза цвета кедрового ореха смотрели устало и грустно, будто этого человека несправедливо и на всю жизнь обидели.
Я оглянулся.
Он перехватил мой взгляд.
- А где хозяин?
- Вам кого же?
- Хозяина дома. Федора.
Человек усмехнулся, и я заметил в его улыбке тот же оттенок печали.
- А коли Федора, так вот он.
Я, кажется, очень сильно удивился, потому что Федор еще больше сощурился и короткая усмешка исказила его лицо.
- Наслышаны?
Я сознался, что "да, наслышан".
Он отчужденно замолчал, но потом сказал не то мне, не то себе:
- В бабку Рублиху верят, в домовых тоже, а вот в любовь поверить не могут.
Внезапно схватил меня за руку и потащил к печи.
- Лезьте сейчас же! Я ж вижу - больны.
Уже во сне я чувствовал, что Федор стаскивает с меня сапоги, кладет под голову овчину, - и с каким-то странным праздничным чувством ушел в беспамятство.
Утром слез с печи и стал собираться в дорогу.
Федор сидел у окна и чистил ружье. Он посмотрел на меня вприщур и глуховато сказал:
- Полезайте обратно. Я вас не пущу.
Я засмеялся:
- Арестовал?
- Как вам угодно.
Мне было совсем не боязно в этом доме. Понимал, что рассказы о чумном характере Федора, вероятно, проистекают от его непохожести на других. Бывает так: когда люди не могут понять что-то в другом человеке, они вспоминают какое-нибудь обидное прозвище и этим пытаются объяснить загадку. Впрочем, может, и ошибаюсь.
Я снова забылся на печке и, верно, во сне бредил. Когда проснулся, Федор спросил меня, добродушно усмехаясь:
- О какой покраже во сне толковали?
- Голубей у меня украли, Федор.
Хозяин дома быстро взглянул на меня и нахмурился.
- А-а, - сказал он рассеянно и отвернулся. Глаза его вспыхнули недобрым светом.
"Бог его разберет, - подумал я, - кажется, у него и впрямь странный характер".
Целый час, пока он чинил сети, мы молчали. Наконец Федор, не глядя на меня, произнес:
- Вам на стройку? Лучше берегом реки идти. Дальше, но чище.
Это, конечно, значило, что Первушин выпроваживает меня из дома. И я спросил об этом напрямик.
- Нет, отчего же... - хмуро отозвался он. - Не выпроваживаю. А так, что ж... у меня тут своих законников густо.
Я пожал плечами:
- Будто бы ничего худого не сказал.
На лицо Федора вдруг выплыли багровые пятна, он вскочил с лавки, забегал по горенке и закричал высоким взволнованным голосом:
- И ты - туда ж! И ты, как все! Иль нет человека среди людей?
Когда он немного успокоился, я сел рядом с ним на лавку и попросил:
- Объясни толком, Первушин. Не знаю, чем тебя обидел.
Он долго и пристально смотрел на меня трудным взглядом. И оттого, что походил он весь на строгую икону сибирского письма, пришло мне на память древнее рыданье: "Кому повем печаль мою"?.
- Так объясни же, Федя...
- Зачем про голубей поминал? - глухо спросил он.
- Что ж тут плохого? Ты спросил, я ответил: - голубей у меня украли.
Тогда он повернулся ко мне и в упор вцепился зрачками в мои глаза.
Я выдержал и этот взгляд.
- Ну, простите меня, - неожиданно произнес он, снова перейдя на "вы". - Я решил было - посмеяться хотели. Простите, коли правда.
Он еще несколько секунд наблюдал за мной и, поняв, что я говорил совершенно серьезно, весь как-то расцвел. Пошел было к сетям, но внезапно раздумал и бегом отправился в сени.
Вернулся с бутылкой водки, распечатал ее, поставил два стакана, какую-то нехитрую еду, и на его лице засияло доброе, мягкое выражение.
Прежде чем выпить, будто ненароком спросил:
- Голубей-то каких держали?
Я подробно перечислил свою стаю. Известно, - корова, которая пала - по три удоя давала, - и все голуби в моем рассказе были редкой красоты и выдающихся летных качеств.
Федор слушал меня сначала рассеянно, и мне трудно было понять причину этого невнимания. Ведь сам же просил! Потом я догадался, что он просто лишний раз проверяет, сказал ли я ему правду.
Но вскоре он уже радостно жмурился, потряхивал своими удивительно тонкими волосами и говорил: "Ах ты, чомор ее забери, ну и голубка!", "Скажи ж ты, милый! Какой конец одолел!".
Тут он спохватился, что-то сконфуженно пробормотал и чокнулся стаканчиком:
- Сидеть бог помочь...
Занятный человек - счастливая находка в жизни. И я даже обрадовался своей внезапной болезни и немного двусмысленному тосту Первушина.
- Мир и твоему сиденью, Федор.
Мне хотелось спросить хозяина, отчего его считают "чумным", почему он живет здесь один и таежные люди обходят его стороной? А как спросить? Вдруг он опять забегает по комнате и станет кидаться словами, не то обижая, не то обижаясь?
Но время шло, хозяин молчал, и тогда я не выдержал: "Ну, прогонит - прогонит. Что не делать?".
- Почему это, Федор, тебя чумным считают?
Первушин мельком взглянул на меня и усмехнулся:
- Есть резон, стало быть...
Этот ответ не обрадовал, но успокоил меня: все-таки не ругается человек.
- Может, насолил ты людям?
Федор ответил равнодушно:
- Нет, зачем же - насолил... Я никого не трогаю.
- Так что ж?
- Себя обижать не даю.
"Час от часу не светлее! Что тут такое?".
Я пожал плечами, запалил трубку и стал прохаживаться по крохотной и очень опрятной горенке Федора.
Он видел мое нетерпение, отлично понимал, откуда оно, но, разумеется, не хотел говорить. Стараясь предупредить вопросы, Первушин снова налил в стаканы водки и, чокнувшись, торопливо выпил.
- Может, не будем больше пить, Федор? Охоты нет.
Он как-то трудно улыбнулся и сказал тихо:
- Водку пьют не от аппетита, а от голода души. Или сыта у вас душа?
Вскоре он встал из-за стола, закинул ружье за спину.
- Здоро́во ночевать. А я на сутки, а то и на двое уйду. Ждите.
Пришел он, действительно, через сутки, без дичи и высыпал в небольшую кадку около пуда пшеницы. Перебирая зерно в ладонях, радостно жмурился и даже прищелкивал языком.
Температура у меня уже спала, и я стал собираться в дорогу. Федор растерянно взглянул на меня, забеспокоился и сказал, мягко окая:
- Не сердись, коли обидел походя.
Потом попросил:
- Ночевал бы. Куда ж, на ночь глядя?
Я обрадованно посмотрел на Первушина. Такой человек зря не скажет "ты", у него это "ты" все равно, что рука на дружбу.
И я остался, уже твердо веря, что Федор этой ночью расскажет мне свою историю.
И он рассказал ее.
* * *
Пять суток пути отделяют заимку Федора от большой таежной деревни Горкино. В ней, в этой деревне, как слои в земной коре, напластовались долгие обычаи русских людей, законы и порядки Севера.
В селе хорошо знали Спиридона Ломжу. Еще деду Спиридона пофартило, и он без шурфа , без промывки, а прямо на берегу ручья поднял золотой самородок почти с кулак.
Ломжа был цепок и строг к себе и уберегся от искуса. Он придержал золотишко, обстроился, купил коня и прочно стал на ноги.
Его сын - отец Спиридона - женился на красивой и злой кержачке, молчаливой, строго державшейся раскольничьей веры.
В деревне уважали и побаивались их. Спиридон в детстве рос тихо и неприметно, родным не перечил, а соседских мальчишек бил и за грубость, и за иную лесть.
Жену себе Спиридон взял в районном центре Махнево, любил ее до беспамятства и никуда не выпускал из избы. Поговаривали, что она узкоглаза и течет в ней башкирская кровь.
И только лет через пятнадцать село увидело, что возле ломжинской избы сидит на завалинке голенастая девчушка с узким разрезом глаз, тонкая и диковатая.
Федька Первушин подошел к ней поближе, широко поставил ноги, засунул руки в карманы и спросил насмешливо:
- Каерга-баерга?
- Чего-сь? - не поняла девочка.
- Эх, ты, - сказал Федька, - мамкиной речи не понимаешь. Тоже мне - нехристь...
Девчонка молча поднялась с завалинки, подошла к Федьке и коротко, по-мужски, ударила его кулаком в лицо.
Федька, никак не ожидавший этого, очутился на земле.
Поднявшись, он внимательно осмотрел свои залатанные штаны, серые, в цыпках, пальцы на ногах и сказал, легонько вздыхая:
- Только что - девчонка. А то наподдавал бы я тебе... знаешь!
Он покосился на окно, где на одно мгновение появилось строгое лицо Спиридона Ломжи, и пошел прочь, с удивлением думая, что не очень сердится на девчонку.
С этого дня Федька полюбил Вареньку.
В пятнадцать лет все приходит на помощь любви. Нужно куда слетать - вот тебе ковер-самолет! Еда? Сделай милость - ешь: в крошнях, под ремешками - скатерть-самобранка. А сапоги-самоходы, а дубинка, что сама по вражьим головам прыгает?
И Федька летал с Варенькой над тайгой на ковре с крыльями, и надеты были на нем не бедные отцовы опорки, а сафьянные сапожки и бархатный пиджачок.
Варя смотрела на него черными узкими глазами и говорила слова любви на ласковом сказочном языке.
Но все же мало оказалось одних сказок. Федору наступил двадцатый год, и он истомился оттого, что жизнь даже отдаленно не напоминала ему ночных видений.
Тогда он пошел к дому Ломжи и, увидев Варвару, подозвал ее.
- Поговорить я с тобой хочу, Варька, - сказал он грубовато, пытаясь скрыть за этой грубостью свою душевную тоску и растерянность.
Варя пристально посмотрела на него холодными узкими глазами и сказала, нимало не удивившись:
- Пойдем в лес. Тут батя увидит.
Спокойно зашагала вперед, не оглядываясь, и Федор поспешил вслед, не зная, что говорить, и чувствуя: отнимается язык.
Зайдя в лес, Варвара обернулась и спросила:
- Ну? Зачем звал?
Тогда он, внутренне ужаснувшись тому, что собирается сделать, сказал, жмуря заигравшие огнями ореховые глаза:
- За тобой долг, Варвара. Помнишь... у завалинки.
И, неловко обняв девушку, поцеловал ее прямо в губы, поднял на руки и все продолжал целовать узкие, калмыковатые, милые глаза.
Потом поставил на землю и искренне удивился:
- Отчего ж ты не дерешься, девушка?
- А зачем? - усмехнулась Ломжа и пожала плечами. - И тебе хорошо, и мне хорошо. А убытку никакого. Зачем же драться?
Сказано это было добрым шутливым тоном, но у Федора защемило сердце. Не то чтобы он в ту минуту заметил слово "убыток" или очень уж раздумчивое, не по обстоятельствам, поведение девушки, но только что-то кольнуло его в сердце и наполнило полынью.
Они немного посидели на травке, поцеловались, и глаза Федора опять загорелись искрами.
По дороге домой спросил Вареньку:
- Я сватов к тебе зашлю. Пойдешь?
- Пойти бы можно. Да поздно, кажется.
У Федора захватило дух от этих слов, и он остановился, точно прибитый к земле.
- Это как - поздно?
- Засватался ко мне уже придурок один. Отдадут меня за него, видать.
- То есть как же - отдадут? А ты?
Варвара посмотрела на Федьку ласковым насмешливым взглядом, сказала в сторону:
- А чего мне с отцом спорить-то?
Уже прощаясь, Федор попросил, чуть не плача:
- Потревожь отца, Варя. Прошу тебя - потревожь!
- А что ж, ладно, - согласилась Варвара.
На другой вечер она сама пришла к избе Федора и вызвала его на улицу.
- Иди. Батя кличет.
Федор кинулся в горницу, оделся, как мог, получше и побежал за Варварой.
- Ну, скажи - что́ там? - задыхаясь, спрашивал он, и губы у него мелко дрожали.
- А кто ж его знает? - спокойно отвечала Варвара. - В обе стороны комлями. И туда, и сюда. Поговори сам.
Спиридон Ломжа отослал жену и дочь во двор, сел напротив Федора, подвинул ему стакан с водкой:
- Ну?
- На Варе жениться хочу, Спиридон Захарыч.
Ломжа выпил свою водку, погрыз луковицу, пристально посмотрел на Федора:
- Это можно. Варька просила... Только не подходишь ты мне, Федор. Не ей, а мне.
В широко открытых глазах Федора стали собираться тучки. Он вскочил со стула, забегал по комнате, прокричал с отчаянной смелостью:
- Ей жить-то со мной, не вам!
- Видишь ты, какое дело, - не обратив внимания на его слова, продолжал Ломжа, - тут твое нищенство роли не играет. Не старое время, скажем. А вот какой ты сам по себе человек - тут главное. Иной - штаны да рубаха - все хозяйство, а по полету видно: орел! И тот орел себе и гнездо совьет, и корм найдет, и в обиду не дастся. А ты... Что ж... мечтатель ты, Федор.
Заедая второй стакан водки грибком, Ломжа весело сощурил рыжие диковатые глаза:
- Я подумал, Федька. Знаю: книги читаешь, честный - знаю, справедлив - тоже так. А все дочь отдавать тебе в жены не резон. Мало ли нескладных людей по свету рассыпано? Зачем еще одна пара?
Варя Ломжа вышла замуж за работника райисполкома в Махневе.
Прощаясь с Федором, она лениво балагурила и звала его в гости.
- Как же ты с ним жить будешь, Варя? - тоскливо спрашивал Федор. - Ты ж сама говорила - глупый он.
Варя тихо посмеивалась и отвечала:
- Так что ж - что дурак? С дураком жить легче.
Федор выжил в селе еще неделю и, собрав вещи, ночью ушел в тайгу.
Пять дней он двигался прямо на север, и на утро шестых суток, опустившись с сопки по просеке, снял крошни, ружье и взялся за топор.
Первушин построил себе маленький домик и стал жить охотой и рыбной ловлей, стараясь не попадаться людям на глаза.
Шли годы. И Федору становилось невмоготу одному. Всё в мире живет парами или кучками, и только он торчит в тайге, как перст.