Дневники Льва Толстого - Владимир Бибихин 19 стр.


Это Кант, изложенный умом такой же силы, встретившим в Канте своего. Слова "только свой ум" означают, что ума для науки мало, что испарять ум из тела нельзя. "К уничтожению того самого предмета" - что исходно полнота вещи дана, она невыносима и устраняется операциями науки.

Человек ищет законы образования земли, - той земли, на к[оторой] он живет в условиях пространства и времени. И что же? Он для уяснения себе начала земли приходит к представлению о бесконечном времени и бесконечном пространстве, т. е. к разрушению того, объяснения чего он отыскивает. Другой пример: человек ищет закона жизни, он находит лестницу организмов, сливающихся с неорганическим, т. е. приходит к уничтожению понятия жизни. - Третий пример: человек ищет составные части тел. Он приходит к бесконечно малому.

Человек ищет границы пространства - он приходит к бесконечно великому.

Ищет границы делимости - атом.

Ищет силы - сила одна, и она не сила, а всё (там же, 116–117).

Поднятие телескопа к бесконечности неба не достижение наукотехники, а упущение данности как она дана, ускользание от опыта в конструкт ума, в этом конструкте соответственно отвлекающегося от предмета. Бесконечное пространство, из-за невозможности иметь его опыт, расположено не в мире, а в уме.

Правильно я сказал?

В чем ошибка?

Ошибка в том, что мой опыт, включенности в мир, всегда исходно уже включает и то, что получило название бесконечность. Я ухожу вниманием от этого опыта и от слова моего языка, когда вписываю бесконечность в картину мира.

Даже форма, к[оторой] представляются человеку явления мира, не формы мира, а формы ума, выражаемые логикой, математикой. Что значит то, когда мы говорим, что небесные тела движутся по элипсисам (зак[он] Кеплера). Разве это значит, что они так движутся? Это значит только то, что мне представляются они в движеньи, и время, и пространство, и элипсисы только формы моего ума, мои представления (там же).

Орбиты небесных тел вписаны в систему координат. Отнимите ее или, вернее, не примысливайте ее, ведь на небе системы координат на самом деле нет. Мы получим проваливание, взаимное, разных тел, в промежутки между ними, с проваливанием их групп в промежутки между группами, повторяемость движений которых наблюдается между ближайшими телами, уже меньше между далекими и не наблюдается совсем если взять галактики. Мистик Толстой естественно видит себя и вещи сырыми, непрепарированными, не встроенными в пространство и время.

Движение, пространство, время, материя, формы движения - круг, шар, линия, точки - всё только в нас (там же).

"В нас" здесь - значит вне нас этого нет. Контрольный вопрос: а в нашем теле есть? Нет, и в нашем теле нет таких вещей как механическое движение, пространство, время, материя в смысле другого чем форма. Где же тогда "мы", в которых пространство и время? "Умножим два на два", "проведем прямую линию". Какие "мы" умножим, проведем?

Какое определение мы дадим этому "мы"?

Особые "мы", не нагруженные телом, настроением, окружением. Вырвавшиеся на оперативный простор, в котором мы не будем остановлены.

Кто помнит традиционное еще античное философское определение мы, остающееся и теперь верным?

Не только не тело, но у Аристотеля знаменитое противопоставление "мы" и природы: то, что нам известно в первую очередь, по природе узнается последним, и наоборот, мы в последнюю очередь узнаем то, что первое - в смысле исходное и значит ближайшее, всегда и во всём присутствующее - по природе.

Именно эта отвязка от природы дает нам нестесненность ею, свободу поступать: мы это свободные говорить и действовать. Как? Как угодно. Мы выбираем: действовать по природе, по закону, по убеждениям, по категорическому императиву, по понятиям. Мы планируем, приступаем к выполнению плана. Мы свободные выбирать и действовать.

Когда мы начинаем действовать, вдруг оказывается, что что-то не выходит, выходит что-то не то. Предельная отдаленность этого мы от природы дает знать. Шестерни мы вращаются, не задевая вещей. Или по Лейбницу: "Долог путь от мышления до сердца".

Начинается двойной процесс, притирки, так называемым методом "проб и ошибок". Мы набираемся мудрости, причем именно с позиции оперирования и планирования, и постепенно шаг за шагом научиваемся добиваться своего.

Или не своего?

Конечно не своего, а нашего. Это разные до противоположности вещи, и только потому что мы распоряжаемся словарем, противоположность стерта.

Мы вообще не может утвердиться, не произведя операцию сначала со своим. В семье, у детей до периода начала жестоких игр мы не возникает. Мы сообщества, банды, государственного формирования, армии вырастет из мы жестоких игр. Нас совершенно нет в Библии; в поэзии мы дружеское, и пока поэт друг царя, государя, или плывет на лодке викингов, или обязателен на государственной церемонии, как в теперешней Южной Африке, мы сохраняется дружественное: оно и по ощущению, и по факту всемогущее. Дружба может быть предана, извращена, мы из дружеского превращается в стратегическое.

В математике мы дружественное. "Проведем вертикаль", "решим уравнение", не "проведу вертикаль", потому что важно, что любой, взявшись, сделает в точности то же самое.

Это сказанное о мы пусть будет объявлением начала темы, которую со временем в несколько приемов и подходов мы развернем.

Этот краткий разбор мы нужен, чтобы суметь прочитать одно трудное и центральной важности место у Толстого.

12

28 ноября 2000

Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс - увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла. Что мы пустились в разбор мы, полезно, но что Толстой в той записи этим занимался или что он отвечал за то, чтобы через строку мы не стало другим, этого ждать нельзя.

Движение, пространство, время, материя, формы движения - круг, шар, линия, точки - всё только в нас.

Для того, чтобы понимать это {чтобы понимать то, что формы только в нас и не в настоящем}, нам дано в математике указание несоизмеримыми величинами. Всё, что нам нужнее всего знать, всё, что составляет самую сущность предмета, выражается всегда несоизмеримыми величинами (Записная книжка № 4, 12.3.1870. Я. П. // 48:117).

Речь идет о том, что мы называем метрикой, имеется в виду сплошная метрическая расписанность (перепись) всего в мире и такая же принципиальная, непреодолимая непересекаемость сущности с нашей метрикой. Видение Толстого имеет тон кошмара, оно на отдаленных подступах к арзамасскому ужасу и к одиночеству Ивана Ильича: широко поставленное предприятие европейской науки, промышленности и политики работает на полном ходу внутри нас и для нас, загадочных, отделенных от сущности.

Что в этой схеме не так?

Спрашивается, что, Толстой не знает о неотделимой от нас отдельности в нашей природе? Он надеется на плавное наше врастание в природу, на возвращение к разуму пчелы, которая без знания и рассуждения несет службу?

В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них. Они противоположны метрике?

Едва ли. Они не противоположны ничему, другое дело что в них такая полнота, которую редуцировать к метрике никак нельзя. Не получается, что в существе жизни и бытия, в поэзии и любви, иррациональность, несоизмеримость, а у нас метрика. Там всё. Мы отличаемся от сущности не так, что у нас метрика, а сущность иррациональна, а так, что мы узкие, не вмещаем всего, а природа, в ее источнике, поэзии и любви, широка для нас.

Мы создали математику, и внутри нее, наткнувшись на несоизмеримость, открыли, так сказать математически вычислили нашу неполноту, ограниченность.

Смотрите: мы поэтому не можем быть математикой! Ведь математика имеет в себе обрыв, свидетельство своей нецелости. Так же математическая физика, не умея формализовать природу, создать единую теорию поля, не может нас вместить. Тогда и никакая наука и сумма наук не может нас вместить. Нас вмещает поэзия и любовь, которые тоже бесконечны, как несоизмеримость, но на которых нет ограничения, нецелости, как на математике и науках.

Повторю тот же ход чуть иначе. Разве математика и открытие в ней пифагорейцами несоизмеримости, считавшееся в древности важным или главным, не в нас?

В нас. Но несоизмеримость как раз то, что не в нашей власти свести к метрике, подвести под наши операции? А ведь математику строили мы. Значит мы не способны обеспечить себе в нашем свободу действия. Так что даже не обязательно выходить к вещам, к природе, чтобы наткнуться на неприступность. Мы в своем собственном создании, математике, в науках для своего поддержания и сохранения - иначе мы теряется так же быстро как я - должны поэтому постоянно устраиваться. Так увечный, без органа, должен компенсировать, приспосабливаться. Не сама метрика увечна, а то, что она не всё, и кто полагается только на метрику, должен ту же метрику использовать, так сказать, дважды, как безрукий свою единственную руку использует вдвойне.

Целость возвращается в стихии поэзии и любви. Но эта стихия как, мы сказали, огонь и безумие, как в огонь вступить.

Говоря, что формы только в нас, Толстой имеет в виду устроенное, поддержанное, компенсирующее свое уродство мы, а именно конкретную вещь: ту разновидность мы, которая приняла облик европейского прогресса. Но идеология прогресса, казалось бы такая отчетливая вещь, ускользает от понимания, сливается с позитивизмом, бездонным мистическим движением, с историзмом, который коренится в вере, и так далее. Расчетливые мы ускользают так же, как неприступная сущность, прячущаяся в огне.

Между прочим, мы и в своей исходной, первичной форме тоже ускользают. Это мы отдельности, независимости от природы, или всемогущества воображения и знака, - со всех сторон, как софист у Платона, мы неприступно.

Т. е. мы явно нечто, явно есть, но что именно это такое, увидеть, уловить трудно.

Оно появляется у Толстого здесь как ложь, зловещее сокрытие, ускользание от правды вещей. В других местах, например в Уставе общества трезвости, у него есть и мы содружества, всемогущего единения ("друзья мои, прекрасен наш союз"). Теплое мы семьи единомышленников, которых единодушие сразу делает братьями.

Мы 1) порешили сами никогда не пить ничего пьяного: ни водки, ни вина, ни пива, ни меду, 2) не покупать и не держать у себя ничего пьяного и не угащивать пьяным других и обещаемся в этом, и потому толковать писать печатать перед людьми о вреде пьянства и привлекать их к нашему согласию, особенно детей, не зараженных еще соблазном.

Просим всех тех, кто решится на то же самое заводить себе такой же лист и вписывать в него своих новых братьев и сообщать нам свои листы.

Просим еще всех тех из братьев вступивших в согласие, но почему либо изменивших своему намерению по рассуждению или по слабости извещать нас о выходе из согласия.

Первые записавшиеся братья: Лев Толстой, Михаил Крюков, Марья Толстая.

Адрес для извещения: Москва, Хамовники, 15, Л. Н. Толстому.

Окончательный вариант, написанный в том же декабре 1887-го, чуть более официальный.

Ужасаясь перед страшным злом и грехом, которое происходит от пьянства, мы, нижеподписавшиеся, порешили: во-первых, для себя никогда ничего самим не пить пьяного - ни водки, ни вина, ни пива, ни меда, - и не покупать и не угащивать ничем пьяным других людей; во-вторых, по мере сил внушать другим людям, и особенно детям, о вреде пьянства и о преимуществах трезвой жизни и привлекать людей в наше согласие.

Просим всех согласных с нами заводить себе такой же лист и вписывать в него новых братьев и сестер и сообщать нам.

Братьев и сестер, изменивших своему согласию и начавших опять пить, просим сообщать нам.

Здесь больше рассудочности, в противопоставлении пьянства трезвости, и в грамматике тоже, появляется социология ("братья и сестры", когда в черновом варианте и на женщин тоже хватало одних "братьев"), убирается горькая правда быта (что одни снова берутся пить по рассуждению, другие по слабости). Развеивается поэтому чистота первоначально задуманного мы: веселого и, я бы сказал, пьяного от веселья, - не от ужаса перед пьянством, как во втором варианте, а от подъема дружных воль (именно пока не людей даже, не братьев и сестер, а просто братьев, включая и женщин). Этим веселым подъемом, пусть даже он идет только от одного человека, графа Льва Толстого, который живет в Хамовниках, 15, не рассуждением, есть надежда пойти против тяги к вину. В тоне речи - именно в черновике - слышен этот задор: "Мы порешили сами никогда не пить ничего пьяного […] не угащивать […]".

Это у Толстого заведомо, намеренно другое, в духовном братстве мы против противного самонадеянного телесного мы, устраивающегося плотски в метрике пространства и времени.

Если сцепились рука с рукой люди пьющие и торгующие вином и наступают на других людей и хотят споить весь мир, то пора и людям разумным понять, что и им надо схватиться рука с рукой и бороться со злом, чтобы их и их детей не споили заблудшие люди.

"Рука с рукой" во втором случае подразумеваются в разуме, только, с ограничением на борьбу со злом не насилием. В первом случае "рука с рукой" злые, т. е., как мы на прошлой паре говорили о зле, оно та фаза хорошо, которая сбрасывает с себя требование красоты (войска на параде одеты и подчеркнуто красивы, как бы для того чтобы обозначить другой полюс экстаза войны, раздетость и некрасивое поведение). Опьянению противопоставляется опьянение: светлым разумом, братством, могуществом согласия, единством воль. В том, противном опьянении плохо только то, что там нет света, ясности, подъема.

Из-за неуловимости мы и его темной практики отсчитывать приходится то того, что видно. Видно видное, красота.

Законы красоты - среднее и крайнее отношение - невыразимы нашими числами (Записная книжка № 4, 12. 3.1870 // 48: 117).

Мы имеем дело не с настоящим (не с "сущностью предмета", можно было бы говорить даже, не с "вещью в себе", потому что Кант тут же и упомянут), а с формами нас же самих, созданных нами для поддержания нас, как протезы, потому что мы сами собой не стоим.

Естественники решают фил[ософские] метаф[изические] задачи, а если бы они прочли Канта, вся работа их не имела бы места. А они прочли кипы книг, но не попали на настоящую (Записная книжка № 4, 13 М[арта] 1870 // 48: 118).

Но здесь "Критика чистого разума" кончается. Куда Кант не делает шага, в "вещь саму по себе" до форм пространства и времени, Толстой делает. Печальный опыт тех, кто пытался переступить кантовский запрет и не сумел, его не останавливает. Ему кажется, что есть ключ искусства, художества, может быть у него в руках даже, который вырвется из форм голой мысли, из тюрьмы соизмеримой метрики и отопрет настоящее.

История новой философии. Декарт отвергает всё сильно, верно, и вновь воздвигает произвольно, мечтательно. Спиноза делает то же. Кант то же. Шопенгауэр то же. - Но зачем воздвигать? Работа мысли приводит к тщете мысли. Возвращаться к мысли не нужно. Есть другое орудие - искусство. Мысль требует чисел, линий, симметрий, движения в пространстве и времени и этим сама убивает себя (там же).

Мысль конечно только особая, линейная, плоская или метрическая требует чисел, симметрий. Не надо спешить отказаться от мысли в надежде на искусство, художество. Невольно хочется Толстому сказать: не делай так, не ходи туда, ты тоже плохо прочел Канта. Запрет, который он поставил, абсолютный. Не прав Фихте. Никакого способа и приема проникнуть в вещь саму по себе, das Ding an sich, не существует, ни даже всемогущего искусства.

Одно искусство не знает ни условий времени, ни пространства, ни движения, - одно искусство, всегда враждебное симметрии - кругу, дает сущность (там же).

"Одно искусство" при радикальном анархизме и тоталитаризме Толстого означает опять же отказ от всего европейского расписания, шаг на три тысячи лет в индоевропейскую архаику и библейскую Иудею, где законное, официальное определяющее знание - гимн и псалом. Но допустим у нас хватило бы смелости на этот шаг, мы теперь пока не можем за ним пойти из-за его ограниченного понимания мысли. Мы дождемся, когда он его изменит. Кроме этого одного, мы целиком с ним.

Назад Дальше