Дневники Льва Толстого - Владимир Бибихин 7 стр.


"Молчи, скрывайся и таи" сначала от себя самого. Пусть не будет никакого короткого замыкания, хорошая изоляция между тем, что в тебе бродит, и твоей речью. Ты говори, говори, но не "выражай": говори там, в "плоскости выражения", поскольку ты говорящее существо. Это будет интересно, присмотреться к тому как сам говоришь, это заденет, но пусть не мешает думать. Храни отдельность себя от себя самого.

Тело, время, талант он хотел бы по закону жизни, поэзии и любви, не принимая мер, не вмешиваясь, отдать обратно, откуда взял, в жертве.

Похоже, что он готов отдать всё кроме одного! Записывает ровно за две недели до свадьбы:

Неискренен дневник. Arrière-pensée [задняя мысль], что она у меня, подле меня будет сидеть и читать и …… и это для нее (7.9.1862).

Сознательной мысли о том, что это может быть плохо, исходно пока вовсе еще нет. С неискренностью дневника первое намерение справиться, преодолеть: тем, что то, что было тайной одного, сделать теперь и впредь тайной двух, будем писать дневник вместе. Из-за того что искомая, предельная степень искренности под взглядом жены и при ее участии не выдерживается, дневник в конце концов остается всё-таки тайной одного. Причем настолько тайной, что открытость дневника, заглядывание в него жены и детей тайны не снимает, ее только подчеркивает.

У нас упрочивается наша догадка, что именно незаинтересованное, непредпринимательское, беспристрастное холодное смотрение, оно именно и дало всему, природе и таланту, размахнуться, сделаться большим. Это подчеркивается тем, что наблюдатель, пишущий дневник, не заинтересовывается тем, что выросло под его руками, не отдает себя на хозяйствование при этом месторождении. "Пропасть мыслей, так и хочется писать. Я вырос ужасно большой. Не завидую ли я? Как не сделаться старым (30.12.1862)". Две подчеркнутых фразы не сразу могут быть поняты. "Вырос ужасно большой" относится прежде всего к уму, литературе, почему сразу мысль о зависти? Первое пришедшее на ум решение, не завидую ли я сам себе, только на первый взгляд кажется абсурдным. Вопрос спрашивает о том, не причастно ли к его росту сравнение себя с другими, состязание. Этого не должно быть. Природа должна расти сама по себе, наблюдатель кроме одобрения никакой другой заботой о ее росте связан быть не должен. Вторая подчеркнутая фраза, "как не сделаться старым", связана со скользнувшей тут же памятью, знанием что всё растущее умрет. Только отрешенность, непредпринимательство отвяжет пишущего дневник от растущего, не свяжет его со старением выросшего большого.

Незаинтересованное, беспристрастное холодное наблюдение дало большому вырасти, теперь наблюдение хочет сохранить свою посторонность чтобы не состариться вместе с большим. Зато оно дарит, дает себе быть немыслимо великим. Никаким своим воображением, планированием себя Толстой сам не размахнулся бы на такое великое, какое допустил в нем посторонний наблюдатель: просто не поверил бы в свою гениальность. А пишущему дневник нет дела до гениальности Толстого и он не знает о ней, не думает.

В одном отношении он задумал и строил себя: во что бы то ни стало сохранить эту самую независимость, отрешенность. "Смелость мысли и нераздельность мысли", широта, чистота. Они одни забота, они должны остаться, они же и то что не стареет.

Вместо того чтобы поэтому переключиться на взращивание таланта пишущий дневник остается при подростковом максимализме, безжалостный и отчаянный. Отчет за лето 1859-го:

Октябрь 9. С 28 Мая и по нынешний день я был в деревне. Беспорядочен, желчен, скучлив, безнадежен и ленив. Занимался хозяйством, но дурно и мало. А[ксинью] {Сахарову, Базыкину} продолжаю видать исключительно. М[аша] {Машенька, Мария Николаевна Толстая} переехала от меня в свой дом, я с ней чуть не поссорился совсем. Я ударил два раза человека в это лето. 6 августа я ездил в Москву и стал мечтать о ботанике. Разумеется, мечта, ребячество. Был у Львовых; и как вспоминаю этот визит - вою. {И так дальше.}

Что касается писательства;

9 Мая (1859). Неделю уже в деревне. - Хозяйство идет плохо и опостыло. Получил С[емейное] С[частие] {от Михаила Никифоровича Каткова корректуры второй части романа с таким названием, первая часть уже напечатана в "Русском вестнике", апрель, кн. 1}. - Это постыдная мерзость.

Я ищу в этом письме или хотя бы где-то рядом или даже не рядом панику, тревогу, где же я писатель, как быть с моим литературным успехом, и не нахожу: словно говорит другой человек, к которому тот писатель непричастен. Перечисляются дела, движения, сорвавшееся объяснение в любви с Александрой Владимировной Львовой, которая Толстого испугалась, суждения о Сергее Михайловиче Сухотине, дрянь, о Тургеневе, дрянь. Всё это перечисление скорее развала жизненного кончается фразой:

И вот я дома и почему-то спокоен и уверен в своих планах тихого морального совершенствования (9.10.1859).

Вот уж действительно "почему-то". С какой стати, откуда. Обеспечены спокойствие и уверенность только сохранением надежных ножниц между наблюдением того, что есть, и знанием того, что должно быть, именно без попыток их свести.

Прочитайте вообще весь этот дневник короткий за 1859-й. Дальше то же выдерживание размаха между наблюдаемым состоянием и беспристрастием наблюдения, я отчасти уже цитировал.

10 Октября. Вчерашнее спокойствие рухнулось. Вчера писал письма, спокойно распоряжался; нынче пошел на тощак по хозяйству и послал в стан Егора. Оно справедливо и полезно; но не стоит того. -

Нынче написать К[атерине] Н[иколаевне] {Шостак} и Alexandrine {Толстой}; и начать бы Казака. -

11 Октября. С каждым днем хуже и хуже моральное состояние, и уже почти вошел в летнюю колею {"беспорядочен, желчен, скучлив, безнадежен и ленив"}. Буду пытаться восстать. Читал Adam Bede. Сильно трагично, хотя и неверно и полно одной мысли. Этого нет во мне. Лошади хуже и хуже. Рассердился на Лукьяна {кучера}.

12, 13 Октября. Не сердился, но и не работал. Читал Rabelais. Была А[ксинья]. Написал письмо Alexandrine и К[атерине] Н[иколаевне]. На себя тошно, досадно.

14, 15, 16. Утро. Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. - Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!

Хозяйство опять всей своей давящей, вонючей тяжестью взвалилось мне на шею. - Мучусь, ленюсь.

Это последняя запись за год, дальше вообще до 1 февраля 1860 года записей нет. Человек впал в релятивизм, в отчаяние, взялся за ум, оставил хозяйство и всё-таки занялся своим делом, литературой? Ничего подобного. Та же уверенность, что настоящее только невидимая война, нащупывание пути в цветном тумане, занятия развальным хозяйством продолжаются, прибавляется забота о большой семье, родных более широкого круга, знакомых, ножницы между тем что видно и что должно быть безнадежно увеличиваются, литературой то занимается, то решает ее навсегда оставить. Продолжается через всё это болото максимализм, уверенность в абсолютном верхе и низе.

Продолжает между прочим служить кучером Лукьян. 16/28.4.1884 Толстому сын Лев рассказывает,

что Лукьян хочет бросить щеголять, пиво пить и курить, как Чертков, и давать бедным. Боюсь верить.

28.4/10.5.1884 Толстой заходит к Анне Михайловне Олсуфьевой забрать оттуда жену домой,

там играют в винт. Скучно и совестно, особенно перед Лукьяном.

8/20.5.1884 разговор со своими в семье о сборе денег нуждающимся.

Я сказал, что надо отдать бедным. Очень хорошо. Может быть, так надо. - Мои все ухом не повели. Точно моя жизнь на счет их. Чем я живее, тем они мертвее. Илья как будто прислушивается. Хоть бы один человек в семье воскрес! Ал[ександр] Петр[ович] стал рассказывать. Они {т. е. сам гость из простых Александр Петрович и другие из прислуги дома} обедают в кухне, пришел нищий. Говорит, вши заели. Лиза {горничная} не верит. Лукьян встал и дал рубаху. Ал[ександр] Петр[ович] заплакал, говоря это. Вот и чудо! Живу в семье, и ближе всех мне золоторотец Ал[ександр] Петр[ович] и Лукьян кучер.

"Рассердился на Лукьяна" за двадцать пять лет до того за то что лошади "хуже и хуже" не значит что о нем вынесено суждение и решено, это значит именно отчет что пишущий дневник видел себя рассердившимся на Лукьяна. И записанное через 25 лет, что Лукьян стал ему нравственно ближе всех членов семьи, вовсе не значит что о нем вынесено другое суждение и соответственно о семье тоже, и значит опять именно только вот это: что пишущий дневник видел себя в этот день в досаде, тоске, раздражении на безделье, жадность, глупость семьи. В другой раз он увидит себя радующимся, что его дочери в амазонках хорошо одетые на красивых лошадках; в другой раз он увидит себя обвиняющим себя за то что у него мало любви к тем людям, которые вокруг него и с которыми у него дело. Будем читать эти записи не как изучая последовательность знаков на нотоносце, а попробуем слышать тон.

Основной тон здесь дарения, жертвы. Дарение на всех уровнях, включая непонимание: не любящим его он дарит чувство превосходства над собой, насмешку над его ошибками. Этим подарком Толстой умеет подбодрить каждого. Собственно я не знаю никого, кроме Ольги Александровны Седаковой, кто не снисходителен к Толстому и не чувствует рядом с ним высоту. Вот типичное:

Он упорен и говорит чушь, но простодушный и хороший человек (А. И. Герцен, ПСС и писем под ред. М. К. Лемке, т. XI, с. 44; письмо к И. С. Тургеневу 7.3. н. с. 1861).

Вчера вечером явился Л. Толстой (к Анне в Нескучное) и выкладывал нам свои парадоксы. (Екатерина Федоровна Тютчева, письмо 29.8.1862 в Петербург своей сестре Дарье Федоровне, Мурановский архив.)

Сравнить Толстой о них:

Риля читал и Герцена - разметавшийся ум - больное самолюбие. Но ширина, ловкость и доброта, изящество - русские (23.7/4.8.1860).

Виделся с Коршем и Тютчевой. Я почти бы готов без любви спокойно жениться на ней; но она старательно холодно приняла меня. Правду сказала племянница Тур[генева]. Трудно встретить безобразнейшее существо (15.9.1858).

4

26 сентября 2000

Я сказал, что в одном отношении он не наблюдал, а соблюдал себя: в отношении заинтересованности поддержанием отрешенного, независимого наблюдения. Это то, что он был - он и хотел и культивировал в себе, любил.

Тип профессора западника, взявшего себе усидчивой работой в молодости диплом на умственную праздность и глупость, с разных сторон приходит мне; в противоположность человеку, до зрелости удержавш[ему] в себе смелость мысли и нераздельность мысли, чувства и дела (23.1.1863).

Здесь "до зрелости удержать" звучит как "несмотря на зрелость". Речь не о развертывании таланта, расцвете, акме - все эти богатства предоставлены своему развитию и обречены потом на упадок, - а о сохранении открытой целости, собранной открытости.

Она названа мыслью, чувством и делом не в смысле суммы, а так, что чувство и есть мысль, и дело это осмысленное чувство. В следующей записи чувство будет поставлено раньше мысли и дела. Пишет молодожен.

25 Января {1863}. Утро. Вчера была ссора будто бы из-за большой комнаты, в сущности, оттого, что мы переж… {комментарий не объясняет это сокращение}, и оттого, что мы оба праздны. Прежде я думал и теперь, женатый, еще больше убеждаюсь, что в жизни, во всех отношениях людских, основа всему работа - драма чувства, а рассуждение, мысль не только не руководит чувством и делом {!}, а подделывается под чувство. Даже обстоятельства не руководят чувствами а чувство руководит обстоятельствами, т. е. дает выбор из тысячи фактов…

В предыдущей записи говорилось о нераздельности мысли, чувства, дела. Здесь чувство и есть дело, драма чувства названа работой. Предлагаю вам здесь наблюдение или вернее напоминаю вам, что вы наблюдали глядя на спящего ребенка. У него собранный вид, по лицу видно что идет работа. Ее материалом может быть только сновидение, т. е. фантастическая реальность, нереальность, но работа идет серьезная реальная. В записи Толстого драма чувства проходит глубже рассуждения и гнет и перекраивает как хочет мысль, т. е. проходит глубже сознания, во сне, например художественном. Это значит - не в метрике, а без ориентиров в цветной, чувственной, страстной, богатой топике. Мысль-рассуждение "подделывается под чувство" сказано в обоих смыслах, подстраивается и подчиняется. Другая настоящая, не профессорская мысль равна чувству и занята делом, работой, которая и есть сама же история этого чувства.

Знакомимся уже ближе с этой топикой, где чувство не вписано не то что в расписание, но где вообще для него нет другого. Чувство имеет дело с чувством, движется в нем между верхом и низом, добром и злом, которые само же чувство. Наука могла бы развернуть образ мира, на который можно было бы проецировать чувство или хотя бы как-то соотнести. Но наука производна от того же чувства, она под него тоже подделывается в обоих смыслах, т. е. только в иллюзии наука не то же чувство. Какое чувство, какого рода. Толстой называет примеры чувства в контексте разговора о вторичности, зависимости науки.

Мне понятно, что железо холодно, шуба тепла, солнце восходит, заходит, тело умрет, душа бессмертна (8.2.1863).

Чувства: холод; тепло; подъем; закат; гибель; бессмертие не в будущем и вообще не во времени, а сейчас как неотносительная полнота бытия. Присмотритесь: это не список. Тепло это подъем и полнота. Холод, закат, гибель не еще одно сущее рядом с теплом, а то, чем должно быть высвечено и подчеркнуто тепло, подъем, спасение.

Контрольный вопрос: есть ли кто чувствует.

Этого кто, чтобы о нем говорить, надо сначала почувствовать, и почувствуем сразу, теплый он или холодный, поднимается или падает, мертвый или живой. Он определится в параметрах чувства, иначе - нет.

Есть ли что чувствуется?

Есть. Чувство чувствуется.

Но есть субстрат, от которого идет воздействие, вещь в себе? да?

Можете думать что есть, но для чего? удвоение предмета облегчит вашу работу, драму чувства?

Значит Толстой антикантианец, не видит вещи в себе, слеп?

Ответ: то, для чего у Канта введена вещь в себе, для снятия пространства и времени, Толстой их снял сразу вместе с метрикой.

Тогда можно сказать что его топика и есть вещь в себе?

Есть смысл так говорить если мы займемся делом пересчета Канта в Толстого. Мы этим делом не занимаемся не потому, что отложили, а потому, что оно не нужно: без пересчета достаточно догадки о том, что их дело одно. Пересчет это как если бы <вместо того чтобы> скосить на своем участке мы пошли бы помогать соседу. Оно хорошо и благородно, но свое хозяйство стоит. Пусть одного будет достаточно: полная противоположность Канта и Толстого в вопросе о что чувства указывает скорее на их тождество чем несходство. Только Кант говорит изнутри европейского научного сообщества, Толстой смотрел на него со стороны и туда не вошел, не принял приглашения.

С новой же точки зрения я должен забыть про шубы и железо и не понимать, что такое шуба и железо, а видеть атомы, отталкивающие и притягивающие, так расположенные, что они делаются хорошими и дурными проводниками чего-то такого, называемого тепло, или забыть, что солнце всё-таки {!} всходит и заходит, и заря, и облака, и вообразить себе, что земля ходит и я с нею. (Многое я объясню на известном пути таким воззрением, но воззрение это не истина, оно односторонне.) В химии еще более. Или я забудь, что во мне душа и тело, а помни, что во мне тело с нервами. Для медицины - успех, для психологии [зачеркнуто: упадок] - напротив (там же). {Психология понималась именно как наука о душе, по Аристотелю, т. е. как часть философии}.

Стало быть, что чувствуется? Чувство. Здесь аналогия с опытом цвета. Какова сущность вот этого цвета? Вопрос бессмысленный, он зависает. Сущность этого вот цвета та, что он именно вот этот цвет, такого уникального оттенка. Цвет существует как конкретный оттенок, не случайно для оттенков цвета нет имен (этимология показывает, что и для так называемых основных цветов тоже нет настоящих отдельных имен) и они обозначаются номерами, которых может быть сто, тысяча, сто тысяч. Т. е. они опознаются в сравнении с эталонами методом прямого отождествления цвета с тем же цветом, и перевод одного цвета в другой идет как смешение цветов.

Определение цвета через длину волны в принципе не отличается от технической нумерации колеров. Длина волны не сущность цвета, потому что определяющие ее приборы не видят цвет. Тут даже не два ряда, а правда и то, что примысливается к ней. "Шахматная игра ума идет независимо от жизни, а жизнь от нее" (3.3.1863), и разница есть между игрой, которую можно придумать и забыть, и природой, которая уникальным образом вымыслила себя и не боится ничего забыть, потому что ничего не запоминает.

Я говорил о веществе, в которое мы вросли. Это вещество природа. Если мы вросли в природу, то мы вросли в целую природу, потому что как врастаем мы, так без нас и вне нас уже вросла каждая ее часть, вся природа в саму себя. Поэтому

Всё, всё, что делают люди - делают по требованиям всей природы. А ум только подделывает под каждый поступок свои мнимые причины, которые для одного человека называет - убеждения - вера и для народов (в истории) называет идеи. Это одна из самых старых и вредных ошибок. Шахматная игра ума идет независимо от жизни, а жизнь от нее. Единственное влияние есть только склад, который от такого упражнения получает натура. Воспитывать можно только физически. Математика есть физическое воспитание. Так называемое самоотвержение, добродетель есть только удовлетворение одной болезненно развитой склонности (там же, 3.3.1863).

Мы к этому подходили по-разному. Из всего, что расписано у человека, выйдет из сферы мнимостей, не останется иллюзией только то, что запечатается в природе, мы говорили - войдет в генетическую запись. Расписания пишутся именно с такой абсурдной уверенностью, нажимом, как если бы записывалось прямо в генетике. Биологическая наука преобразователей мира настойчиво убеждала, прежде всего себя, что прямое изменение генетики ей доступно.

Назад Дальше