Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев 21 стр.


– Мы планы партполитработы посмотрели, комсомольские планы и какой вывод напрашивается: сократилась у вас работа по воспитанию у подчиненных чувства уважения к командирам. Чем это, Евгений Алексеевич, объяснить? Отчего не наоборот?

– Новичков на заставе нет. Вот и не хотелось повторяться.

– Ой ли? Новые формы всегда можно найти, если подумать. Скажи, посчитал не совсем уместно говорить об авторитете командира, когда…

– Полосухин не потерял авторитета среди солдат и сержантов, – прервал я подполковника Гарша. – Случай действительно тяжелый. Это не могло не наложить определенного отпечатка на взаимоотношения, но подчеркиваю – временного. Местные же к капитану Полосухину еще трепетней стали относиться. А они, вы это лучше меня знаете, никому никогда подлости не прощают. В этом я уже убедился вполне. Их вывод такой: Полосухин сделал все от него зависимое, чтобы дойти до поста. Кстати, мое мнение точно такое же.

– Так-так, – воскликнул Сыроваткин. – В атаку, значит? Шашку из ножен. А чем объяснишь, комиссар-защитник, семейный разлад?

– Ничем. Одно скажу: Полосухин честен в своих поступках. Честен перед собой, честен перед женой, честен перед Надей. И еще уверен – горячку он пороть не станет.

– Он уже спорол, похоже.

– Нет. Не так все просто, как на первый взгляд кажется.

– Вот и помоги разобраться.

А чем поможешь? Тут нужно всю жизнь переворотить, а имею ли я на это право? Вот в чем вопрос. Дозволено ли мне? И вообще кому дозволено запускать пятерню человеку в душу? Ответил я уклончиво:

– Постараюсь. Что в моих силах.

Через мост прошли молча, затем вновь продолжили разговор. Мне он казался вовсе лишним, а когда стали подходить к дому Мызниковых, я попросил:

– Не обижайте Надежду Антоновну подозрением. Поверьте, никакой хирургии пока не нужно. Да и вряд ли она потребуется в будущем.

– Хорошо, – согласился Гарш. – С Савелием Елизаровичем поговорим, расспросим только его – и все.

Но не получилось никакого "расспроса". Дед Савелий, суетливо-радостный, встретив нас на крыльце, провел в горницу.

– Садитесь, гости дорогие, – пригласил он радушно. – Давненько не заглядывали к старику. Сейчас самовар Надюша подаст. Как знала будто, ко времени поставила. – И крикнул громко: – Надюша, потчуй гостей.

– Мы ненадолго. На пост идем. А через воду – на логер. Нужно успеть, – возразил было Сыроваткин, но дед вспетушился:

– Доклад даешь, что начальству. А начальство уважать следует. Так в уставе написано. Аль нет?

– От чашечки, Савелий Елизарович, не откажемся, – успокоил деда Сыроваткин. – А уж тогда – в путь.

– И главное дело, – в тон ему проговорил дед Савелий, – за чаем все и проясним. Сподручней за чаем речи вести.

Да и речь повел сам Савелий Елизарович, не ожидая вопросов. Сам спросил:

– Набатно в России колоколили когда? – И сам ответил: – Когда всем миром подниматься нужда звала. Супостат ли поля хлебные топчет, пожар ли пластает. А есть ли нужда бить в колокола набатно в становище нашем, весь народ колготить, чтобы горе огоревать?

Отхлебнул с блюдца чаю с явным удовольствием, помакал кусочек сахара в чай, откусил уголок и вновь с явным наслаждением отхлебнул из блюдца. Еще раз блюдце наполнил, еще – пока не опустела чашка.

– Налей-ка, Надюша, еще, – попросил он внучку и только после этого, решив, видимо, что мы вполне осмыслили его слова, продолжил: – Жаль мальчонка. Домашний такой, что теленок под матерью выросший. Только, если умом пораскинуть, каких людей Север когтистый загубил?! Либо Батюшко Студеный сглотнул, варнак ненасытный, а то в тундре кто обезножил – собрать бы за века поморское горе, на земле его не уместишь. Живого места не останется.

– Савелий Елизарович, так ведь гибли, когда край осваивали, а теперь освоен он, – осмелился было возразить Сыроваткин, но дед Савелий вновь вспетушился:

– Эка – шустер! Чего ж ты тогда пакосную пургу не засенил? То-то. Помолчи, помолчи. Оно полезно иной раз. Ты ее, заставу-то, да становище наше в Москву свези. Там небось не налетит волна, не лизнет. Только и там, сказывают, шибанет машиной, косточек не соберешь

– Все это, Савелий Елизарович, понятно, – вступил в разговор Гарш. – Среди нас всего двое новичков, да и те уже на своих боках норов северный испытали. Цель наша: разобраться, все ли сделано, как нужно. И помочь, если в этом увидим необходимость.

– Разобраться-то можно… Мы здесь все, как на духу. Если что не так, готовы на плаху головы. А помочь? Нужно ли? – в глазах мелькнула лукавинка. – Всяк русский с одолень-травой знаком. Потопчет ее скот, или косарь-неумеха подобьет, а она, глянь, выправилась. Растет горемыка, соком наливается. Да каким! Хворь всю у человека что тебе рукой снимет, силу возвратит. А подруби корень, и одолень-трава не поднимется. Зачахнет, загниет. Вот ведь закавыка какая…

Что-то вроде притчи. Ну и дед! И вроде никого не обидел, но и под ребро поддал. Никто, понятно, ему больше не возразил. Вопросов также не последовало, хотя было видно, что Сыроваткин явно недоволен беседой, которая прошла не по его плану.

Допили чай, распрощались с хозяевами – и вперед. Пока шли к берегу от становища, Сыроваткин и Гарш обменивались мнениями по поводу дедовой притчи.

– Все у него просто так, ясно все, – удовлетворенно говорил Гарш. – И прямо в глаза говорит.

– Не много ли берет на себя? – энергично возразил Сыроваткин. – Если его послушать, то получится, что застава и что становище – все едино. Одной меркой он меряет. А застава – воинский коллектив. Воинский!

– Лучшего и желать, Борис Петрович, не нужно. Вдумайся: становище и застава – едины. Здорово!

– Преувеличиваешь, Рем Васильевич, преувеличиваешь. Как и дед.

Вклинился я, хотя и понимал, что это не совсем тактично. Но уж сильно хотелось осадить Сыроваткина.

– Меня, товарищ подполковник, из тупы выгнали оленеводы. За что, спросите? Обвинили, что я бросил начальника заставы на произвол судьбы, когда приехала комиссия. Подлость совершил, как они расценили. А назад везти, густого тумана не побоялись.

– Да, дела, – неопределенно протянул Сыроваткин и рубанул: – Все. Довольно. Пока будем шлепать на логере до дому, обмозгуем. А сейчас: Балясин и Боканов двигаются по урезу воды, мы идем по линии связи.

Неспешно двигались мы к цели, хотя и знали, что пред нами уже прошел дозор и осматривал берег, особенно удобные для высадки бухты, очень внимательно. К посту наблюдения подошли, когда уже начало темнеть. Передохнули, а чуть озарилось небо – двинулись в тыл.

Пятнистая равнина: где снег, где чистый камень. Ни на лыжах, ни пешком – все едино неудобно. Хорошо, что хоть наст весенний тверд. И все же не везде он выдерживал. Особенно Сыроваткина, самого тяжелого среди нас. Смешно смотреть, как идет человек, идет и вдруг – короче стал, будто ноги ему кто-то ловко подрубил… Но, право, не до смеха. Провалился Сыроваткин, значит, нам с Балясиным тоже месить сыпучий снег. Гарш обходит пролом в насте, а мы – не можем. Нужно подать руку помощи.

Как-никак все же дошли. Постояли, поговорили еще раз о том, что уже говорено и переговорено, – и обратно. Одна фраза меня порадовала из того разговора. Ее Сыроваткин произнес, который в основном сомневался. А тут в ответ на слова Гарша, что капитан Полосухин приложил, как напрашивается вывод, максимум усилий для спасения себя и солдата, Сыроваткин высказал свою оценку:

– Полосухину руку нужно пожать. За честность. За мужество. Такой рапорт написать, тоже нужно мужество.

На посту наблюдения встретил нас Полосухин. Доложил, что логер разгружен и ждет их – членов комиссии.

– Тогда так поступим: нас отсюда – на логер, – высказал свое решение Сыроваткин. – Мы все вопросы решили. Вывод комиссии, думаю, – он оглядел своих коллег, – такой: продолжайте спокойно работать. Уверен: начальник отряда поддержит нас.

Глава двенадцатая

Третий день штормит. Рейсовый теплоход даже якорь не бросил в салме. Так курсом на Мурманск и пошел. А мы с Леной рассчитывали именно на этот рейс. Теперь нужно ждать целую неделю. Это уже поздно. Ребенок может "постучаться" со дня на день. Что делать? Лена расстроена, у меня тоже настроение хуже некуда.

А ведь жизнь, казалось, входила в ровную колею. Шары найдены и переправлены по назначению. По итогам работы комиссии вызывали в отряд только меня. Слушали на политотделе. Шумный разговор получился, противоречивый. Я доложил, что отношение к капитану Полосухину после нашей штормовой эпопеи, а особенно после комиссии, вновь обрело прежнюю уважительность. Правда, Гранский еще не переборол себя, но явного пренебрежения уже не демонстрирует. Я намеревался поговорить с ним, но большую ставку на ту беседу не делал. Теперь я был окончательно убежден: время сделает свое дело. Время – великий судья. Древняя и никогда не стареющая мудрость. Забываем мы только о ней частенько, все спешим, подминая события под себя, внося свое, субъективное, часто ошибочное, но не считаем, что ошибаемся, считая себя деятельными воспитателями и организаторами. А воспитать человека, не кол в плетень вбить. Эту мысль я высказал на совещании, когда меня упрекнули, что я, как политработник, не все сделал, чтобы поскорей ликвидировать конфликт между начальником заставы и, как было обтекаемо сформулировано, "некоторыми солдатами".

Упрек я не принял, пытался разъяснить мотивы своей, как они считают, медлительности. Я говорил, что прежде чем убеждать, нужно убедиться. На это тоже нужно время. Но, самое главное, я в этом особенно был тверд, авторитет и уважение завоевывает каждый человек сам себе. Насильно мил не будешь.

Вызвало спор и это утверждение. Меня чуть было не обвинили в верхоглядстве. Досталось, короче говоря, основательно. Но вот заговорил начальник политотдела.

– Прав Боканов: время действительно – великий судья.

Словно пригладил он бурливость этими словами. Все притихли, ожидая, что начальник политотдела скажет дальше. А он спокойно с отеческой заботливостью продолжал:

– Вот мы нашему молодому коллеге чуть ли не ярлык негодности пытаемся пришить, и пришили бы ненароком, потому что торопливы. Ох как торопливы.

Он встал из-за стола подошел к нам и сел среди своих политработников, которые быстро освободили ему стул. Доверительно, с грустинкой в голосе, продолжил:

– Мы – не отцы. Мы – командиры. И потому мы несем еще большую ответственность за жизнь и здоровье солдат-пограничников. Они оберегают страну нашу с оружием в руках, и держава вправе спросить с нас, не благодушны ли мы, не зачерствели ли в повседневной круговерти?! Отец и мать тоже вправе спросить за сына. Наконец, та девушка, которая ждет любимого, ждет свою судьбу, и вдруг эта судьба окажется искалеченной.

Он помолчал немного, собираясь с мыслями, и тишина, которая воцарилась в комнате для заседаний, была похожа на ноздреватый весенний лед, готовый в любой миг взломаться под мощным напором паводка. Почти всех задели за душу его слова, и каждый едва сдерживался, чтобы не высказаться по поводу услышанного. И, казалось, начальник политотдела понимал душевное состояние своих подчиненных. Но он не дал отдушины для взлома молчаливости, он тем же доверительным тоном вновь заговорил:

– Да, мы – не отцы. Мы – командиры. И потому просто обязаны быть во сто крат заботливей отцов, ибо ответственны, повторяю, не только перед своей совестью, а перед партией и народом. Давайте поразмышляем: вчера Силаев ходил на службу, вчера он был жив и здоров, а сегодня его нет. Какой моральный ущерб нанесен заставе? А Полосухин? Мы не вправе обвинять его полностью за случившуюся беду, но ни мы, ни он сам никогда не скажет: он вовсе не виновен.

Добрые четверть часа говорил начальник политотдела, дав в конце концов такую же оценку, как и комиссия: продолжать работать спокойно и уверенно.

Вернулся я домой ободренный. Ободрил и Полосухина. Повеселел он немного. Только чувствовалось – скучает по Оле, ждет от нее письма, хотя вида старается не показывать. А когда получил письмо от тещи, обрадовался несказанно. Потом несколько дней ходил взвинченный. Не ответил он теще. Почему? Не рассказал. Значит, не велик еще мой авторитет. Но, надеюсь, еще расскажет, когда время придет.

Наладилось и с постом в Атай-губе. В прежнем обогревателе, оборудованном в заброшенном сарае, пока еще располагались наряды, но армейцы пообещали через месяц построить специальный домик почти у самого причала. Причал они основательно расширили и продолжали расширять.

Наша стройка тоже, как говорится, обжилась. Единственное неудобство было в том, что солдаты-строители заняли клуб становища. Месяца два теперь ни кино, ни танцев в нем не будет. Навалится скукотища. Один выход: помогать строителям возвести первый дом. Чувствовали перед становищем мы себя немного виноватыми, но – не отказываться же от помещения. Теплей и удобней, чем в палатках. Да и от помощи как откажешься, если она от души? Кирпич, цемент, доски – все это перевозили через Падун в основном подростки. Конечно, вместе с нашими солдатами. Мальчишки даже гордились, что им разрешили помогать.

В общем, все шло хорошо, но вот подул ветер как раз накануне прихода рейсового теплохода, на котором Лена должна была ехать в Мурманск (санчасть отряда была предупреждена и подготовила все к встрече), но все планы рухнули. Благополучие улетучилось. Полосухин, правда, пытался успокоить:

– Чего носы повесили. Кровать в медпункте становища есть. Заведующая имеет акушерское образование. И не важно, что молоденькая. Принимала уже роды. Два раза принимала. Еще благодарить судьбу станете. Вот уехала бы ты, Лена, в Мурманск, ну, встретили бы тебя, в роддом отвезли, кто-то, может, и проведал разок, а в основном все одна и одна. Здесь же – рядом муж. Застава рядом. Дом, есть – дом. Мост, я договорился, не разберут.

А у меня и думки никакой о мосте, хотя знал, что перед ледоходом снимают настил с Чертова моста, чтобы повыше поднялись тросы, и не зацепило бы их льдом. Когда рассказывали об этом, подумал только: "Перестраховка. И без того тросы высоко" – и забыл. А ведь видел, что Падун уже пучится, наливается весенними соками, вот-вот разорвет ледяной панцирь. Попробуй тогда переправиться. Реку не осилишь никак. Морем только. От Стамуховой губы до Вторых песков. Не ближний свет. Да пешком сколько идти? Волна тоже вон какая. Как тут не поблагодаришь Полосухина?

– Да бросьте вы, – отмахнулся он. – Я уже старый северянин. Попривык.

Спокойней стало на душе после того разговора. Только ненадолго. Приткнулась тоска, не избавишься. Мысли грустные. Да и откуда им взяться – радостным? Ветер мост так раскачал, смотреть страшно. Ходила, правда, Лена по такому мосту, для нас спиртом разжиться, но полегче же тогда была. А как теперь? Что уж не передумалось мне, что не представилось. Чем бы ни был занят – наряды высылал, беседовал с солдатами, занятия проводил, а Чертов мост из головы не выходил. Даже думал, не провести ли Лену загодя, пока дитя не "постучался". Можно у деда Савелия пожить денек-другой, можно сразу в медпункт. Но Лена воспротивилась:

– Утихнет, Женя, ветер. Может, утихнет.

Но ветер не утихал. Гнал низкие темные тучи, хлестался дождем и будто слизывал с сопок и островов зимний снег. Радоваться бы им, освобожденным от зимнего плена, только нет, хмурятся темные скалы, неуютно им на ветру. Зябко. Смотрю я на них, и мне тоже зябко становится. А Лена и вовсе скуксилась. Ждет тишины. Солнышка ждет. Мог бы, расшвырял вот эти свинцовые тучи, пусть ласкает солнце истерзанные ветрами сопки, пусть морошка выклевывается, пусть ромашковая поляна расцветает. И Лена радовалась бы цветам. Нарвал бы ей охапку целую. Не пожалел. А осудить, никто бы не осудил. Такое событие.

Вздрогнул дом от налетевшего заряда, еще мрачней все вокруг стало, словно наступило солнечное затмение. Запуталась в дождевом заряде мечта о тепле, не может вырваться. Так и унеслась в неведомые дали. Пронесся заряд, и снова монотонно забарабанил дождь. Подошел я к этажерке с книгами, чтобы выбрать книгу по настроению, да почитать вслух. Отвлечь Лену от грустных мыслей. Но она, поняв, видимо, мое намерение, сказала тихо, испуганно:

– Не нужно. Нам идти пора.

Заметался я, словно ошпаренный. Пальто ей несу, шаль, валенки. Смотрит она на меня и улыбается. Грустно. Сочувственно.

– Пальто разве застегнешь? В полушубке твоем придется идти.

И верно. Несу полушубок. Подаю. А она сидит бледная-бледная. Губы закусила. И пот на лбу.

– Что с тобой, Лена?! Что?!

Молчит. Лишь минуты две спустя отошла. Румянец во всю щеку. И улыбка грустная-грустная. Боится. Не меньше меня.

– Пошли, – говорит, поднимаясь и надевая шаль. И после паузы: – Так и не стих шторм. Я ждала. Загадала.

Как человек может сам себе усложнить жизнь? Понимаем ведь и она, и я, что гадание все это – глупость самая настоящая, но вот загадала, а не сбылось, и станет теперь ожидать чего-то неприятного, думать, что роды могут пройти неудачно. И мне прилипнут, как банный лист, эти же мысли. Ладно бы помощь от тревог и предчувствия разных была, тогда иное дело – тревожься как можно больше; но только события сами по себе пойдут, не поменяются. Думая обо всем этом, я суетливо помогал Лене одеваться, а когда все было готово в путь, она предложила:

– Присядем, чтобы вернуться.

– О чем ты? Думай о наследнике. Все обойдется. Вот увидишь.

Помолчали. Лена первой встала. Обвела взглядом комнату, потом долго смотрела на Василису Прекрасную. Я сидел и ждал. Вот вздохнула она и позвала:

– Двинулись потихоньку.

Едва я пересилил ветер, открывая входную дверь. Держал ее плечом, пока выйдет на крыльцо Лена. Шагнула она через порог, зажмурила глаза, съежилась, боится шаг шагнуть, а знает: идти необходимо. Чудо не свершится, стой не стой. Говорит, словно себя подбадривает:

– Пошли.

Взял я ее под руку крепко, посоветовал: "Держись за меня", – и повел ее к мосту, приноравливаясь к ее робкому шагу.

Перед мостом остановились. Передохнуть, набраться сил и смелости. А ветер бьет, валит с ног, ему что, этому бесшабашному баловню природы? Вольготно. Лети, куда вздумается, просторы не меряны. Через вот такие чертовы мосты ему переправляться нет нужды.

– Пошли!

Рвется из-под ног деревянный настил, вырываются из рук тросы-поручни. Прижимаю я к себе Лену, веду шаг за шагом вперед. И все советую: "Вверх смотри. Вверх. Под ноги не нужно", – боясь, не закружилась бы у нее голова. Медленно двигаемся. Очень медленно, и все же половина пути осталась позади. Дотянем теперь. Обязательно дотянем. А Лена вдруг остановилась. Сдавила мне руку судорожно, до боли.

– Что?! Что с тобой?!

Молчит. Губа закушена. Как и дома. Лицо синевой отдает. Да что же это?! Неужели роды начались? На мосту!

– Потерпи, – уговариваю. – Скоро дойдем.

Отпустила руку мою, пожала благодарно, улыбнулась болезненно.

– Пошли.

Ветер сорвал с посиневших губ это тихое решительное слово, и я скорее понял, чем услышал Лену.

Пошагали неспешно. Конца ему не видно, этому мосту, и впрямь – чертову. Ведь в обычную пору, пусть даже ветер, перебежишь его, не заметив, сейчас же все дощечки я пересчитал. Тоненькие они, оказывается, узенькие. Сколочены из ящиков водочных. То и гляди, какая дощечка не выдержит.

Назад Дальше