Булатный перстень - Дарья Плещеева 13 стр.


Ворота титовского дома отворились, неторопливо выехал экипаж. Поворотить четвероконную запряжку – дело не для торопыги, и прижавшийся к стене Ероха сумел проскочить во двор и юркнул в первое попавшееся отверстие. Это оказались ворота небольшой конюшни.

Сообразив, что экипаж выпускал конюх и что он сейчас вернется, Ероха заметался – ему вовсе не хотелось, чтобы тот поднял шум. Возле крайнего стойла была порядочная гора соломы, приготовленной для смены подстилки, – за нее он и спрятался, присев на корточки в узком пространстве между соломой и бревенчатой стеной.

По случаю отъезда хозяина каждый решил позволить себе какое-нибудь удовольствие: стряпуха Фекла, возможно, угощала в своей каморке повара хорошим вином, чая выпытать у него кулинарные секреты, хорошенькая комнатная девка, как всегда, любезничала с лакеями, а конюх постелил на солому старую попону и ненадолго исчез. Вскоре он вернулся, ведя за руку особу прекрасного, но ветреного пола, поскольку конюшня была единственным местом, пригодным для тайных встреч.

Когда солома просела под страстной парой, Ероха беззвучно распластался на полу. Между ним и любовниками образовалась соломенная решетка, и хотя в полумраке конюшни сквозь нее видно было немногое, зато слышно – решительно все.

Выдать в такие минуты свое присутствие означало получить по башке черенком от навозных вил. А в этом Ероха не нуждался.

Выжидать ему пришлось долго. Ублаготворив Амура, конюх с любовницей принялись перемывать кости господину Титову. А это занятие едва ли не более увлекательное, чем страстная возня.

Ероха узнал, что Титов хочет отдать дочерей не иначе как за генералов (генералами конюх называл всех, носящих орденские звезды и прочие знаки; генералом у него был и светлейший князь Потемкин, и адмирал Грейг, и фельдмаршал Румянцев). Узнал он также, почему это было невозможно – генералам нужно хорошее приданое, а Титов жаден и овса лошадям жалеет, за дочками даст какие-нибудь захудалые деревеньки, где из десятка душ шестеро в бегах, четверо в бедáх. Помянули и стряпуху Феклу с ее дочкой – оказалось, и у Феклы в дворне был избранник. Наконец конюх пошел провожать любовницу, а Ероха встал на ноги. Тут-то он и обнаружил, что данный Корсаковым кафтан весь изгваздан, да так, что ходить в нем по улице невозможно.

Все складывалось у Ерохи так, что хуже некуда. Удача, что он додумался караулить у отхожего места, стоявшего в самой глубине двора, у стенки конюшни. Человек так устроен, что этого заведения не минует, а поскольку ночи светлы, есть надежда встретить и опознать комнатную девку с прекрасными раскосыми глазами.

Ероха действительно дождался красавицы, постарался ее не слишком испугать, отдал записку и получил взамен большую тряпку, чтобы как-то оттереть от грязи кафтан. Кроме того, оказалось, что выбраться со двора уже невозможно: барин, ездивший к приятелю играть в макао, вернулся, все заперто, и только ранним утром, когда молочница с Охты доставит свой свежий товар и будет впущена, появится шанс выскочить на улицу.

Ероха осведомился насчет платы – зря он, что ли, потратил на записку столько времени, да еще погубил отличный кафтан? Прелестница отвечала: дураком надо быть, чтобы ползать по конюшне на брюхе. Но обещанные двадцать копеек она в конце концов принесла.

Когда Ероха, кое-как продремавший до явления голосистой молочницы, оказался на улице, в голове у него была одна мысль: в трактир! Там можно попросить ушат с теплой водой и попытаться почистить кафтан – являться в таком виде к Корсакову нельзя.

Когда же кафтан был приведен в надлежащий вид, трактирщик, проявлявший большое участие в этой ответственной операции, поднес чарочку Ерохе – совсем крохотную, и как было не вознаградить себя за мучения ночные и труды утренние? Ероха вознаградил. А потом еще раз – и тут уж чарка была достойной величины.

Спать его уложили на свежем воздухе, будить не велели – он покамест пропил только дорогие пуговицы с кафтана, со стразами, весьма похожими на алмазы, а трактирщик нацелился на сам кафтан красивого цвета голубиной шейки.

К вечеру Ероха немного очухался. Его позвали к столу, он отказался и пробивался на улицу фактически с боем. В голове было одно – дойти до Корсакова во чтобы то ни стало.

И он дошел. И был впущен Тимофеичем, скроившим зверскую рожу при виде попорченного кафтана. Корсакова дома не случилось, и Тимофеич, возомнивший себя хозяином, хотел было выставить гостя в тычки, но Ероха воспротивился. В конце концов его уложили на каком-то сундуке. Когда Корсаков вернулся, он спал.

Проснулся Ероха довольно рано. Сундук стоял в чулане, в двух шагах от кухоньки, и Ероха вышел поискать чего-нибудь против головной боли, клянясь впредь не заглядывать в трактиры, где наливают вместо хорошей очищенной водки какой-то дурной сиволдай. Средство стояло на полке в зеленом штофе. Ероха принюхался и понял, что оно непременно поможет. Потом он вернулся в чулан и был извлечен оттуда после полудня.

– Ну, Ерофеев, твоя беда мне понятна, – сказал Корсаков. – Как же ты это?

– Сам не понимаю.

– Плохо.

– Долбать мой сизый череп…

– Ты можешь дать слово не пить?

– Могу.

– Ну так дай.

– Дать-то нетрудно. Сдержать – невозможно. За мной этих слов уж полтора десятка числится.

– Я не знаю, что с тобой делать, – честно признался Корсаков. – Положение мое таково, что лишних денег нет; те, что были, потрачены на одно дело… Я намерен жить в Москве, мне обещали там место в Воспитательном доме. Ты помнишь, я всегда шел первым по математике и черчению, могу рисованию обучать. Там же, при Воспитательном доме, будет и квартира. Сейчас я должен все эти дела уладить и собраться в дорогу. Прости – ничем помочь не могу. Разве что оставить тебе то добро, которое с собой не потащу. Так ведь пропьешь…

– Пропью, – печально согласился Ероха.

– Не держи на меня зла. Кабы ты знал мои обстоятельства…

– Да ладно. Я понимаю.

– Совсем не можешь, чтобы не пить?

– Выходит, не могу. Такая моя планида.

– По крайней мере, честно. Послушай, у меня к тебе просьба. Перед отъездом хлопот множество, и Тимофеич, и Федька сегодня носятся, как угорелые. А мне нужно отнести одно письмо в Итальянскую. Сможешь?

– Чего ж не смочь?

– Вернешься – пообедаем.

– Давай письмо.

Оно лежало на подоконнике, но это скорее был сверток в плотной бумаге, толщиной чуть ли не в вершок. На нем Корсаков красиво написал: "Господину Алексею Андреевичу Ржевскому, в собственные руки".

– Беги. Это очень важное письмо. И сразу же назад. Коли тебе на роду написано пить – так лучше я тебя венгерским напою, чем трактирщик какой-то дрянью.

Ероха хотел надеть кафтан – оказалось, что кафтан влажен и висит на веревке; Тимофеич не мог спокойно смотреть на испорченное господское добро, сперва оттер сухую грязь, потом начал выводить пятна. Делать нечего – пришлось бежать в сыром.

Дом, где квартировал сенатор Ржевский, был известен в Итальянской каждому прохожему. Ероха упросил швейцара впустить и оказался перед выбором: хозяин отсутствовал, зато вышла госпожа Ржевская, очень милая дама, и пообещала, что муж получит послание в целости и сохранности.

Зная, что если пойдет блуждать с письмом по окрестным улицам в ожидании, пока Ржевский вернется, то непременно окажется там, где наливают, Ероха помаялся сомнениями – и отдал даме письмо.

К Корсакову он возвращался довольный – вот ведь, захотел удержаться от посещения трактира – и удержался.

Корсаков велел Федьке принести из какой-то кухмистерской обед на две персоны и уже сидел за столом.

– Садись, – сказал он. – Что письмо?

Ероха объяснил.

– Правильно сделал. Письмо такое, что, может, его самой государыне покажут.

– Что ж там – измена, донос?

– Да черт его ведает. Досталось оно мне случайно, куда его девать – я не знал. У меня тут такое, такое…

Видимо, Корсакову не терпелось рассказать о своих похождениях.

– Ерофеев, я ведь скоро женюсь!

– Поздравляю, на ком?

– На прекраснейшей в свете девице. То есть перед Богом она уже мне жена, но ее проклятый родитель и слышать обо мне не желает. Прости – имени не назову.

– Понимаю…

– Так вышло, что мы с ней сперва друг друга полюбили страстно, потом сошлись, тайно встречались, и оказалось, что она в ожидании…

– В ожидании чего? – не понял Ероха.

– Младенца, чудак. Чего еще может ожидать девица, которая отдалась любовнику своему? Я сватался – старый черт отказал. А меж тем срок близится, и диво, что удается скрыть брюхатость под юбками. Как быть? Ведь когда рожают – столько шума… Мы догадались – во Второй Мещанской живет ученая повивальная бабка, госпожа Ольберг, к ней многие дамы в сомнительных случаях обращаются. Уговорились – если Господь будет милостив и схватки начнутся ночью, Маша, горничная, тайно выведет мою невесту из дому и на извозчике доставит к Ольбергше…

Ероха слушал, затаив дыхание.

– А я должен был прислать к тому же дому своего Федьку, чтобы он взял дитя и быстро принес ко мне. Тимофеич отыскал кормилицу, согласную ехать с нами в Москву. Вообрази ж мое изумление, когда дурак Федька прибежал утром и доложил, что дитя пропало!

Ероха лишился дара речи.

– В письме, что я сегодня получил, это вкратце разъяснялось – Маша приняла за Федьку кого-то другого и всучила ему дитя, а сама побежала за извозчиком, который ждал в условленном месте. Федька опоздал, возможно, минут на пять! Кто ж знал, что Господь пошлет легкие роды?

– На все воля Божья, – пробормотал Ероха, боясь спугнуть рассказчика.

– Я понял, что чужой младенец никому не нужен, и его нужно искать окрест повитухина дома. Мы втроем понеслись расспрашивать извозчиков, которые не записались в полк, молочниц, дворников, пошли по трактирам, и дитя нашлось!

– И что же? – охрипнув от волнения, спросил Ероха. – Ему это не повредило?

– Нет, добрая женщина кормила его. Мы тут же передали сына своей кормилице, а когда она его распеленала – выпал из одеяльца пакет. Я долго не знал, как с ним быть – он не был надписан. И вот сегодня утром, пока ты спал, я все же вскрыл его. Ерофеев, это оказались масонские бумаги. И если бы это была обыкновенная их возвышенная невнятица – черт бы с ней! Там шла речь о ложе "Нептун", которая объединяет флотских. И мне показалось, что сочинитель, Господи прости, лелеет измену. Ведь "Нептун" – ложа шведского образца, и ее гроссмейстер – герцог Зюдерманландский, и наши масоны обязаны ему во всем подчиняться… Вообрази, что может из этого выйти!

– Погоди, погоди… С чего ты в масонских делах стал разбираться?

– Да я сам чуть в "Нептун" не угодил, меня обучали и просвещали, я с поручениями ездил. Так вот, герцог Зюдерманландский возглавляет эскадру, которая должна сразиться с эскадрой Грейга, а господин Грейг – сам масон, управляющий мастер "Нептуна" и должен повиноваться приказам герцога. Понимаешь, какой узел завязался? Я понял одно – сам его развязать не могу, нужен человек, который способен это сделать. А кто, кроме Ржевского? Он хотя от дел отошел, но его слово и для петербуржских, и для московских масонов много значит, он догадается, что тут предпринять. Вот я с тобой этот пакет со всем его содержимым, обернув его наново, и отправил… ты что, Ерофеев?..

– Матерь Божья… – прошептал ошалевший от известия Ероха.

– Вот именно, я тоже, читая, крестился и всех святых поминал. Раньше вскрыть надо было. А сейчас Грейг уже получил от государыни приказ ставить паруса и вести эскадру на поиски неприятеля. Весь город про то судачит. Так что, боюсь, предатели уже ушли в плаванье…

– Эскадра ушла?

– Ну, коли не сегодня – так завтра уйдет, медлить не станет.

– Ушла? Без меня?..

Странные маневры совершает человеческий разум. Диковинная история с исчезнувшим письмом Змаевича померкла перед новостью об уходе эскадры, хотя, казалось бы, какое дело пропащему мичману, выпивохе Ерофееву, которого товарищи живьем похоронили и отпели, до войны со шведами?

То, что прежние друзья и сослуживцы без него ходили в плаванья по Балтике, школили рекрутов, принимали новые суда и чинили старые, получали чины, собирались в кругосветный вояж, Ероху почти не волновало – такова их жизнь, он сам совсем недавно жил этой жизнью и ничего в ней чересчур соблазнительного не видел.

Но товарищи без него ушли на войну. И это было нестерпимо!

Никто не сказал: братцы, а подождем Ерофеева, он ведь тоже собирался, даже простым матросом был готов идти и от пьянства хотел отстать, подождем его, вот он уже торопится, вот бежит по пирсу!

Мичмана Ерофеева больше не было в списках тех, кто присягал служить Отечеству. И эскадра ушла без него.

– Корсаков, дай мне два рубля, – сказал Ероха. – Дай два рубля, черт, черт! Будь оно все проклято! – И треснул кулаком по столу.

– Ты сдурел?

– Я поеду в Кронштадт. Я их догоню.

– Точно – сдурел.

– Корсаков, это – все, что у меня осталось… Понял? Господи, какой я урод! Хватит! Слышишь? Долбать мой сизый череп! Не могу больше, не могу, не могу…

И Ероха зарыдал самым пошлым образом, как пьяная баба, колотя кулаком по столу и бессвязно матерясь.

Так тошно ему не бывало даже в самом суровом похмелье.

Глава восьмая
Бой при Гогланде

Эскадра Грейга, невзирая на слабый ветер, а то и вовсе штиль, шла на запад, к Гогланду – медленно, но шла, полагая обогнуть остров с юга.

Опытный шотландец, поразмыслив, поделил свой флот на три эскадры. Первая, под командованием Мартына Петровича фон Дезина, родного брата застрявшего в Копенгагене Виллима фон Дезина, была, с его точки зрения, самой слабой – потому и назначена в авангард, для лучшего над ней надзора, как Грейг со всем известной лаконичностью объяснил офицерам. Контр-адмирал Тимофей Гаврилович Козлянинов, бывший с Грейгом в сражении при Чесме и имевший репутацию человека надежного, возглавил вторую эскадру, место которой было в арьергарде. Его флагманом был семидесятичетырехпушечный "Всеслав". Себе Грейг взял самые сильные и мощные корабли. Они составили кордебаталию.

Попал в авангард и "Мстиславец".

Быстрее огромных кораблей и фрегатов были шустрые парусно-гребные катера, бывшие в составе русского флота всего лишь с 1782 года. Они, сколько было можно, поддерживали связь с Кронштадтом. Так в эскадре наконец узнали судьбу двух фрегатов-разведчиков, не вернувшихся в порт. Тридцатипятипушечный "Ярославец" встретился со шведами у мыса Суроп, не сумел уйти и сдался. В тот же день шведам достался еще один приз – двадцатишестипушечный "Гектор", командир которого приходился Родьке Колокольцеву двоюродным дядей.

Родька, узнав, чуть не разревелся, потом от стыда принялся кричать, требовать боя и немедленно клясть Грейга, словно бы адмирал был виноват в безветрии.

– Дурак ты, что ли? – спросил его Михайлов. – Адмирал сжег турецкий флот в Чесменской бухте, когда тебя еще мамка титькой потчевала. Садись, учи сигналы… Коли что – нам ведь первыми в бой вступать…

Сам Михайлов маялся с ногой. Чертов топорик как-то так "удачно" стукнул, что на следующий день место, сперва не болевшее, покраснело и припухло, чем дальше– тем хуже, появилась боль и жар под кожей, ступить на ногу было все труднее. На третий день она уже не влезала в башмак.

– Ну, вовремя! – разозлился Михайлов.

Лекарь Стеллинский не знал, как быть. Он решительно не понимал, с чего бы вдруг незначительный ушиб дал такую скверную картину, да и ушиб ли?

– Это не гангрена, – твердил он, – ногу отнимать не надо, но что ж это за дрянь? – Он ощупывал ступню, вспухшее мясо на которой внезапно сделалось каким-то зыбким, и клялся Эскулапом, что видит такое впервые в жизни. А жар меж тем добрался от ноги до михайловской головы. И чувствовал себя капитан второго ранга прескверно.

Однако сдаваться он не пожелал. Боцман Елманов принес пеньки, парусины, веревок, и общими усилиями соорудили Михайлову нечто среднее между лаптем с онучей и валяным сапогом. В этой обувке он при помощи Елманова выкарабкался на дек.

Тихая солнечная погода его не радовала. Он предпочел бы стоять на баке, кутаясь в плотную епанчу и придерживая шляпу, чтобы ветер кидал в лицо брызги, чтобы паруса, гордясь полным пузом, несли фрегат по заливу, и плевать, что небо серого цвета!

Михайлов любил Балтику именно такой – с которой постоянно приходится выяснять отношения, сердитой и несговорчивой, сварливой и неугомонной. И Кронштадт он любил, почитая крошечный городок на Котлине столицей всей Балтики. Ибо в Санкт-Петербурге полно всякой шушеры, а Кронштадт – моряцкий.

Он и ночные вахты любил, когда свежает ветер, все сильнее разыгрываются волны, когда фрегат вздрагивает при каждом ударе мощного вала, клонится вдруг набок при напоре ветра и снова встает с привычным треском и скрипом, а после того, как гаснет заря на краю пустого небосклона, возникает не только привычное звездное небо над головой, но и иное – среди чернеющих мачт мерцают фонари, составляя невиданные созвездия.

Мимо должен был проплывать лесистый южный берег Котлина – но он, казалось, замер без движения. А михайловской душой владело нетерпеливое предчувствие выхода на простор, без всяких берегов, который он любил, где радовалось сердце.

– Ползем, как вошь по шубе, – проворчал боцман. – И паруса – левентих, едва полощутся. Нам бы хоть слабенький ветерок да попутную волну…

– Может, ночью погода переменится, – обнадежил Михайлов. – Уж за Гогландом точно поймаем ветер.

– Вот он, голубчик, виднеется. Сказывали, если повыше на скалы залезть – Стокгольм виден.

Гогланд вдали был почти неразличим – берег цветом сливался с водой, и лишь чуть бугрящийся окоем давал знать – тут суша.

– Да, утесы – будь здоров, чуть не в полтораста сажен, чего ж на Стокгольм не таращиться? Коли заберешься наверх и найдешь местечко, не заросшее лесом. Или на старый маяк можно подняться, оттуда точно разглядишь. Подойдем поближе – полюбуемся. До него еще миль пять, а то и шесть.

– А диковинно, финский берег низкий и плоский, а тут – вдруг скалы… Вот увидим ли маяк – не знаю. Его покойный государь Петр Алексеич на северном берегу поставил, мы-то с юга обходим…

Михайлов сильно расстраивался – так вышло, что эта морская баталия в его жизни была первой, и он хотел показать себя с лучшей стороны, душой он был готов к бою, а треклятая нога мешала жить, и мази, выданные Стеллинским, что-то не помогали; меж тем враг был все ближе…

Головным шел фрегат "Надежда благополучия". Его дозорные ранним утром, еще даже не били склянок, обнаружили вдали шведский флот. Был подан сигнал "Между нордом и вестом вижу неприятеля" – и тут же началась суета.

К первому утреннему колокольному бою, – четырем сдвоенным ударам, означавшему восемь часов, – Михайлов уже был на баке и командовал "катать койки". Рядом находился предельно взволнованный молодой корабельный батюшка, отец Тихон, ожидавший приказа матросам – "становись на молитву".

– Сегодня память преподобного Сисоя Великого, – сказал батюшка. – Думаю, сей нам поможет. Не мученик – кабы мученик, хуже было бы, и нас бы ждало мучение. А сей – пустынник, и по молитвам его усопший отрок воскрес. К добру, значит… И превыше всего ставил милосердие Божье… Не надобно бояться… – Но сам батюшка явственно трепетал.

Назад Дальше