Грант вызывает Москву - Василий Ардаматский 21 стр.


Утром Лиля вместе с Аммельштейном и доктором Лангманом уехали на машине в Одессу за подарками для матери. Эмма Густавовна отправилась в парикмахерскую. Дома оставался один Шрагин. Он сидел в своей комнате и читал книгу, забытую генералом Штроммом. Это было глупейшее, полное демагогии сочинение гитлеровского социолога доктора Бютнера, который поставил своей задачей доказать неизбежность принятия всем миром идей Гитлера. Слово "нацизм" он производил из слова "нация", делал из этого вывод, что нацистом является каждый представитель любой нации и что ему для того, чтобы стать национал-социалистом, остается только усвоить основы идей Гитлера.

В передней раздался звонок. Отложив книгу, Шрагин пошел открывать дверь.

Перед ним стоял мальчик лет пятнадцати.

- Здесь живет Эмма Густавовна?

- Здесь.

- Так передайте ей, что к предателям честные люди в гости не ходят! - крикнул мальчик и убежал.

Шрагин вернулся к книге и невольно рассмеялся - то, что крикнул этот мальчуган, было убийственным опровержением всех разглагольствований гитлеровского социолога.

…В передней послышался воркующий голос Эммы Густавовны, и она вошла в гостиную, торжественно неся голову, на которой была уложена старомодная пышная прическа, похожая на просвирку.

- Ну, Игорь Николаевич, как вы находите свою тещу? - спросила она игриво и в то же время несколько смущенно.

Шрагин улыбнулся и еще не успел придумать, что ответить, как Эмма Густавовна сказала высокомерно:

- Напрасно вы улыбаетесь. Сегодня я хочу быть красивой. - Вдруг она повысила голос: - И вообще вы все привыкли только распевать, что "старикам везде у нас почет". А у немцев уважение старости человека - традиционно. За всю свою жизнь я такого внимания к себе не видела, Игорь Николаевич. А теперь можете улыбаться сколько вам угодно, - Гордо запрокинув голову, она ушла в свою комнату.

В пять часов вечера у Шрагина было срочное свидание с Федорчуком.

Они встретились в доме Величко, который после смерти "отца" Савелия стал уже полноправным священником автокефальной церкви.

Величко провел Шрагина на кухню, где ждал Федорчук, а сам вышел во двор, чтобы охранять их.

Федорчук принес тревожную новость: стоящий на аэродроме бомбардировочный полк в самое ближайшее время будет перебазирован ближе к Кавказскому фронту. Это может случиться в течение недели, а Харченко еще не начал переброску взрывчатки в тайник возле аэродрома.

Шрагин и Федорчук занялись переработкой всего графика операции, сокращая его до предела. Харченко начнет доставку взрывчатки завтра. Но ее нужно сразу же забирать из тайника и переносить на аэродром, а Федорчук не имеет возможности заниматься этим каждую ночь.

- А Вальтер? - спросил Шрагин.

- Может.

- Решено.

Они обговорили все, что нужно было сделать для ускорения операции, и стали прощаться.

- Москва о наших делах знает? - вдруг спросил Федорчук, смотря на Шрагина своими чистыми голубыми глазами.

- Конечно, знает, - ответил Шрагин. - В каждом донесении я от всех вас передаю приветы родным.

- А в ответ что бывает? - тихо спросил Федорчук.

- В ответ все больше директивы - начальству не до лирики, ему дело давай. В общем, снимать с работы, вроде, не собираются и рапортов по собственному желанию не требуют, - рассмеялся Шрагин.

Федорчук прикрыл глаза пушистыми ресницами:

- Невозможно представить себе, что там, в Москве, бегают трамваи, люди утром свободно идут на работу, не оглядываются сторонам, говорят по телефону, вечером дома пьют чай; ложась спать, не суют под подушку пистолет.

- Они знают, что мы спим с оружием, и спокойны, - улыбнулся Шрагин.

Эмма Густавовна, конечно, была права - такого дня рождения у нее никогда не было. За сдвинутыми столами расселись около двадцати гостей. Одних генералов было четыре: Штромм, Летцер и неизвестный Шрагину авиационный генерал Унгер. Вместе с доктором Лангманом пришел генерал от военной медицины. Адмирал Бодеккер привел представителя главного военно-морского штаба адмирала Циба. Среди военных гостей вообще ниже полковничьего звания не было. Блеск орденов соперничал с блеском ресторанного хрусталя. Фон Аммельштейн восседал в смокинге с белоснежным пластроном, в черном галстуке сияла бриллиантовая булавка. Было еще несколько немцев в чинах, о которых Шрагин, опоздавший к съезду гостей, ничего не знал. И наконец, пришли двое гостей из местных знакомых Эммы Густавовны: глухой старичок маленького роста, который все время обалдело разглядывал гостей и явно чувствовал себя не в своей тарелке, и оказавшаяся рядом со Шрагиным пожилая седовласая женщина с умным и каким-то тревожным лицом, главный врач туберкулезной больницы Мария Степановна Любченко.

Специальный столик у дверей был завален подарками, и Эмма Густавовна то и дело поглядывала туда с детской счастливой улыбкой. В радиоле приглушенно звучала красивая музыка. Поздравительным тостам, казалось, не будет конца, причем все говорили длинно, витиевато и по-немецки сентиментально. Фон Аммельштейн первый произнес тост.

- Вы, господа, люди военные и видите только войну и кровь, кровь и войну. - Старик поморщился и продолжал: - А происходит нечто большее. Находят друг друга и объединяются все немцы на всей Земле. Судьба решила, что я к старости оказался одиноким. Вам трудно себе представить, что такое была моя одинокая осень: громадный пустой дом, в парке воет ветер, и ты один прислушиваешься к перебоям своего сердца. - Фон Аммельштейн последние слова произнес еле слышно и, достав белоснежный платок, начал вытирать слезы.

- Все-таки сентиментальность - это их стихия, - шепнула Шрагину его седовласая соседка.

Шрагин сделал вид, что не слышит ее, и продолжал внимательно и уважительно слушать фон Аммельштейна.

- Вот почему, дорогая Эмма Розалия - разреши мне говорить тебе "ты", - твой сегодняшний праздник - это и мое торжество над одиночеством. Я теперь не один на Земле. За твое здоровье, Эмма Розалия! За мою радость! - воскликнул он и, наклонившись, поцеловал Эмму Густавовну в висок.

Все беспорядочно закричали, зазвенели бокалы, и на секунду за столом наступила тишина. Затем снова возник веселый гомон и шум. Официанты бросились наливать вино в бокалы.

Пир продолжался почти до полуночи, когда гости начали по одному уходить - незаметно, по-английски. Еще раньше фон Аммельштейн почувствовал себя плохо, и его уложили в постель.

- Вот она, извечная и историческая слабость немецкой аристократии, хо-хо-хо! - громыхал по этому поводу генерал Штромм.

Но вот ушел с помощью своего шофера порядком нагрузившийся Штромм. Покинули дом официанты. И в конце концов, кроме Шрагина и его соседки, сидевших за столом, в гостиной остались Эмма Густавовна, Лиля и доктор Лангман. Они разговаривали возле рояля. Лиля, изредка вставляя слово, одной рукой наигрывала грустную мелодию. Шрагин видел, как они с Лангманом то и дело встречались глазами, Лиля казалась веселой, взгляды доктора становились все значительнее. Да, Лиля успешно играла свою новую роль.

Соседка Шрагина Мария Степановна успела несколько раз дать ему понять, что чувствует себя здесь очень плохо ("пир во время чумы"), что немцы ей неприятны с детства, и она с этим ничего не может сделать, и что ей почему-то безумно жаль Эмму Густавовну. Шрагин учтиво слушал ее и, улучив удобную минуту, сказал насмешливо:

- Можно думать, что вас привели сюда насильно, под конвоем гестапо.

После этого Мария Степановна надолго замолчала. Но когда они остались за столом одни, она вдруг стала говорить ему, что он просто неправильно ее понял.

- То, что я говорила, было чисто человеческое, без всякой политики, - пробормотала она.

- В вашей больнице и сейчас есть больные? - спросил Шрагин, чтобы прервать ее объяснения.

- Да, конечно. Туберкулез не считается с войной, - ответила она. - Наоборот, в тяжелое время туберкулез увеличивает свою страшную жатву.

Она говорила охотно, и было видно, что она очень рада перемене в разговоре.

- Вот и мы, врачи, - продолжала она, - тоже вынуждены, не считаясь ни с чем, исполнять свой долг и оставаться с больными.

- Больница не успела эвакуироваться? - спросил Шрагин.

- Половина больных нетранспортабельна, они, по сути дела, обречены, - вздохнула Любченко.

- Много таких?

- Около двадцати. - Любченко сокрушенно покачала головой. - Парадоксально, конечно: в то время как на войне гибнут миллионы, мы бьемся, чтобы хоть немного отсрочить гибель этих двух десятков больных.

- По-моему, это не парадокс, это вечный долг врачей, - сухо заметил Шрагин.

- Но врач еще и человек, - печально сказала Любченко и тихо добавила: - Советский человек.

- И ваши больные тоже советские люди, - ответил Шрагин.

Ему по-прежнему не нравилось что-то в этой женщине с умным и тревожным лицом. В самом деле, она же знала, куда идет в гости, видит, что за люди пришли в этот дом, и почему-то не боится делать двусмысленные намеки человеку, с которым почти незнакома. "Это странно", - подумал Шрагин и сказал строго:

- Между прочим, Мария Степановна, вы поставили меня в очень неловкое положение. Как человек определенных взглядов, я обязан не забывать сделанные вами признания. Но, с другой стороны, вы подруга матери моей жены, и я обязан верить, что Эмма Густавовна не могла пригласить сюда ни красных, ни даже розовых.

Любченко посмотрела на Шрагина долгим прищуренным взглядом, встала и, не говоря ни слова, направилась в переднюю.

- Мария, куда вы? - поспешила за ней Эмма Густавовна.

Несколько минут из передней доносились их голоса, потом хлопнула дверь, и Эмма Густавовна вернулась в гостиную. Бросив недовольный взгляд на Шрагина, она направилась к роялю, возле которого сидели, тихо разговаривая, Лиля и доктор Лангман.

Шрагин тоже подошел к ним. Они будто не замечали его и продолжали говорить о том, может ли музыка выражать не возвышенные, а самые простые, обыденные чувства человека.

- По-моему, музыка способна передать только такие чувства, которые человек переживает как потрясение: любовь, смерть, счастье, - говорил Лангман.

Лиля утверждала, что она в музыке слышит улыбку человека, его облегченный вздох, задумчивость, тихую грусть.

- Вот вам человек улыбается, - сказала она и сыграла несколько тактов из вальса Шопена. - Никаких потрясений, просто улыбка человека - не правда ли!

Шрагин смотрел на Лангмана, ждал, что он скажет. Но он, по-видимому, понял взгляд Шрагина по-своему, засмеялся и сказал:

- У нас, немцев, самым страшным считается гость, который, уже надев шляпу, начинает в передней рассказывать о привычках своей бабушки.

Лангман встал и начал прощаться. Лиля вышла провожать его. Услышав, как хлопнула парадная дверь, Эмма Густавовна спросила у Шрагина:

- Что такое вы позволили себе сказать моей подруге? Она заявила, что ее ноги не будет в моем доме.

- Мне не понравились ее настроения, - угрюмо ответил Шрагин.

- Мало ли кому не нравится чье-то настроение! - с явным намеком воскликнула Эмма Густавовна. - Вы же интеллигентный человек и находитесь в интеллигентном доме.

- По-вашему, я должен был молчать даже тогда, когда эта ваша подруга заявляет, что вечер, на который вы ее позвали, напоминает ей пир во время чумы? - с усмешкой спросил Шрагин.

- Что? Она так сказала?

- Да, она так сказала и сказала еще, что ей жаль вас. Вот тут я не выдержал и спросил: "Разве ее привели сюда насильно, под конвоем?"

Из передней вернулась Лиля.

- Ты послушай только, что тут выясняется, - обратилась к ней Эмма Густавовна. - Оказывается, эта Любченко назвала наш вечер пиром во время чумы!

- Боже, как мне все это противно! - воскликнула Лиля и, по привычке прижав пальцы к вискам, убежала в спальню.

- Чума не чума, но то, что здесь сумасшедший дом, - это правда, - потерянно произнесла Эмма Густавовна.

Глава 31

Четвертую ночь подряд природа справляла весенний шабаш. Днем она точно стеснялась кого-то - ветер стихал, светлело небо, дождь почти прекращался. Ночью закручивалась форменная чертовщина. Степные ветры, будто по команде, набрасывались на город со всех сторон, с неба на него рушился степной густой свинцовый ливень такой силы, что черепичные крыши звенели от ударов воды. А если вдруг степной ветер встречал своего морского соперника, они затевали дикую игру, скручивали в жгуты дождь и взвихренную воду лимана и хлестали ими в стены домов.

В эти бешеные ночи Харченко совершал рискованные походы через весь город, через мост - к военному аэродрому и обратно. Он носил в потайное место взрывчатку для Федорчука и Вальтера. Это была нелегкая работа. Придя домой после дневной смены на макаронной фабрике, он формовал тол в брикеты, похожие на поленья дров, потом обшивал их холстом, в котором прорезал дырки для подрывных капсюлей. А как только начинало темнеть, выходил из дому, неся на спине большую вязанку дров, среди которых были запрятаны два-три грозных полена.

Холодной зимой и теперь многие жители города ежедневно занимались поисками топлива. Немцы привыкли к серым фигурам с вязанками дров за спиною. И все же трудно было выйти с дровами из города и перейти мост.

Харченко выходил из дому незадолго до комендантского часа, когда начинались сумерки. Толовые поленья запрятаны в вязанке неплохо, и все же, если приглядеться, заметить их можно. По городу надо идти так, чтобы за спиной близко никого не было.

Перед мостом - будка контрольного поста. Солдаты, вроде, не обращают на него внимания. Но каждую минуту они могут окликнуть - вдруг им взбредет в голову поворошить вязанку или просто поглядеть ее вблизи?.. Правда, в эти бешеные вечера солдаты вовсе не вылезали из будки. Так что хозяйственный Харченко и обратно шел с вязанкой - дров не напасешься, если их каждый раз выкидывать.

Вот уже в четвертый раз Харченко благополучно выбрался из города. Каждый шаг вперед стоил ему невероятных усилий. Ветер валил с ног, толкал в грудь. Одежда сразу намокла и стала тяжелой, связывала каждое движение, а по спине, вызывая озноб, стекала вода. И не дай бог попасть в место, где ветер крутил свою дикую игру с ливнем! Тогда самое лучшее опуститься на колени прямо в грязь, положить впереди вязанку и держаться за нее руками, как за якорь, ожидая, пока водяные жгуты пойдут хлестать куда-нибудь дальше. А тогда вставай, выдирая ноги из трясины, взваливай свою вязанку на спину и вперед - в глухую, как стена темноту.

Пять километров этого адского пути он уже знал, что называется, на ощупь. На том берегу реки сперва скользкий, как лед, суглинок, потом полоса вязкого теста чернозема и, наконец, зыбкий, засасывающий ноги песок. По пути - памятные приметы: вырванный из земли и висящий на проводах телеграфный столб - в первый раз издали показалось, будто человек висит; лужа громадная, как озеро; сваленный в воронку сожженный грузовик, а чуть дальше - аккуратная немецкая могила с березовым крестом и рогатой каской на ней. И наконец, за аэродромом береговой склон, на который нужно было подняться, сделав ровно пятьсот шагов, после чего сворачивать влево, к размытому песчаному карьеру. Здесь тайник.

Харченко шел от приметы к примете, и двухпудовая вязанка дров становилась все тяжелее и тяжелее. Он стал думать, что нашим солдатам сейчас еще хуже, еще тяжелее, и незаметно для себя начинал шагать все энергичнее, и вязанка, вроде, становилась полегче. А мысль летела дальше: "Такое выпало на долю не мне одному, всем, всем без разбора выпало, весь народ тяжестью придавил. Но если каждый не будет охать да стонать, а сожмет зубы и будет вот так, вот так идти вперед, нести свою грозную для врага ношу, судьба повернется к нам лицом, немец побежит, и станет он тогда считать свои могилы на обратном пути в свою распроклятую Германию".

И, точно подтверждая его мысли, справа в темноте проплыл силуэт березового креста с каской. Харченко даже остановился, внимательно посмотрел на этот силуэт: "Лежишь, гад… Так тебе и надо…"

Он легко взошел на береговой склон. Здесь было посуше. Отсчитав пятьсот шагов, свернул налево к карьеру. Когда-то здесь грузовики проложили путь прямо по целине, размесили песок на две колеи, а между ними образовали горбатую скользкую грядку. Вот по этой грядке и надо идти. А ветер сталкивает.

Впереди был уже виден взлобок карьера. Харченко предвкушал, как он скроется за ним от злющего ветра. Пошевелив вязанку, чтобы она лучше легла на плечи, он стал приглядываться, где половчее сойти в карьер.

А утром как ни в чем не бывало работал на макаронной фабрике, вальцуя тесто. Но все же эти бесноватые ночи не проходили даром. Руки быстро немели, становились слабыми, лоб покрывался холодной испариной. Работавший рядом Дымко видел, что с товарищем неладно, но подойти к нему с добрым словом не мог. И все же не выдержал, выбрал минуту, когда мастер и немецкий часовой ушли в дальний угол цеха, и быстро подошел к Харченко.

- Что с тобой?

- Порядок, Сережа. Осталась одна ходка.

Дымко ласково прикоснулся к руке товарища и вернулся на рабочее место.

Глава 32

Адмирал Бодеккер захотел посмотреть службу в церкви. Он сказал об этом Шрагину, и в воскресенье утром они поехали в храм. Машину оставили за два квартала. Адмирал в штатском, и на них никто не обратил внимания, тем более что церковь была полным-полна. Обедню служил Величко. Шрагин первый раз видел, как он это делает, и с волнением наблюдал на ним. Окладистая борода, на затылке грива, медленные и величественные жесты, густой красивый бас - просто роскошный поп. Между тем служба текла как положено.

Адмирал Бодеккер внимательно всматривался в лица прихожан. Потом придвинулся к Шрагину и прошептал:

- Все-таки большевикам уничтожить религию не удалось.

Шрагин кивнул.

В церкви было очень тихо. Величко медленно и торжественно прошел к аналою, установленному перед царскими вратами. Толпа верующих со всех сторон придвинулась к нему. Величко начал проповедь.

- Мир вам и благоденствие, - начал он негромким глуховатым басом. - Но поговорим сегодня о карающей деснице божьей. Она обрушилась на всех нас как наказание за грехи наши. Давайте обратимся к душам и делам своим и поймем согрешения наши, ибо человек, понявший свой грех, уже встал на путь искупления. Нам заповедано превыше всего на свете любить ближнего своего, а это значит - любить народ свой. Все ли эту заповедь выполняют? Загляните в душу свою - не завелся ли в ней червь измены, предательства, продажности и прочей грязи?

Шрагин затаив дыхание смотрел на окружающих его людей - понимают ли они, о чем им говорит священник? Все стояли, покорно опустив головы, как грешники. Как узнать, что они думают?

Между тем проповедь продолжалась, и чем дальше, тем все яснее и обнаженнее была мысль священника. По его словам получалось, будто провидение давало прямо-таки прямое указание покарать злодеев и злодейство, не подчиняться злодейским законам, не становиться рабами злодеев и врагами ближних своих.

Назад Дальше