Группа бежит по территории складов, практически не прячась. Тяжелее всего бежать Касьяну, мешает одышка, но он добегает до ворот. В тот момент, когда террористы уже в воротах, их замечают часовые. Но расстояние слишком велико. Пока солдаты бегут к выходу, беглецы успевают скрыться в темноте. Часовые обнаруживают у караульной два трупа. Пронзительно верещат свистки, сбегаются к месту тревоги дежурные офицеры и караулы.
Террористы на берегу Волги, пробегают мимо парня и девушки, которые на них недоуменно смотрят.
– Откуда это они? – спрашивает девушка. – Что стряслось-то?
– Похоже, со складов бегут… – отвечает парень.
И в этот момент звучит оглушительный взрыв. Это даже не взрыв, а землетрясение – серия взрывов, раскачивающая землю. Над городом встает огненный шар, на миг становится светло.
Парень и девушка падают на землю. Пытаются встать, но снова грохот и вспышка заставляют почву уйти из-под ног пары.
Что-то со стуком падает рядом с ними. Девушка приглядывается, но рассмотреть, что именно ударилось о землю, трудно.
Еще один звук падения.
Еще один.
– Бежим! – кричит парень.
Еще один сильнейший взрыв сотрясает все вокруг. И сразу за ним совсем рядом взрывается что-то поменьше. Воздух наполняется свистом осколков, который перекрывается еще одним взрывом. Над городом встает багровое зарево, в котором, словно зарницы, бьются белые всполохи.
Парень с девушкой бегут по полю подальше от бурлящего пламенем котла, а вокруг них, как дождь с неба, падают снаряды.
На берегу реки Касьян и Кислица стоят над тремя трупами подельников. Кислица прячет револьвер в карман.
– Давай их в реку…
Не суетясь, они сбрасывают тела в воду.
– Документов никаких? – спрашивает Касьян, моя руки от крови на мелководье.
– Никаких. Я проверил, – отзывается Кислица.
– Ну и хорошо, – говорит Касьян. – Упокой, Господи, души рабов твоих…
– Заканчивай, – кривится Кислица. – Пора. Всех грехов не отмолишь…
– А все и не надо, – возражает Касьян, вставая.
Они исчезают в полумраке.
Над городом – зарево. Грохочут взрывы.
14 августа 1917 года. Ставка Верховного Главнокомандующего. Могилев. Эта же ночь
Стучит телетайп. Сходит с роликов бумажная лента.
Дежурный офицер клеит полоски на лист.
Лицо у него испуганное.
Дежурный офицер передает папку с телеграммой адъютанту. Тот идет по коридору дальше и входит в массивные двери, за которыми два казачьих офицера несут охрану.
– Прошу прощения, господа, – говорит адъютант. – Я вынужден разбудить генерала.
В кабинете свет тусклый. На кушетке, сняв сапоги и китель, спит генерал Корнилов.
– Лавр Георгиевич! – негромко зовет его адъютант.
Генерал мгновенно просыпается. Лицо у него, правда, мятое, усы в разные стороны, но глаза сразу же становятся осмысленными.
– Что случилось, Арсентий Павлович?
Адъютант протягивает генералу папку.
– Я не знаю, Лавр Георгиевич. Читали только офицер связи и вот теперь – вы.
Корнилов проглядывает телеграмму, и лицо у него каменеет.
– Ну что ж, господин капитан, – говорит он глухо. – Только что мне сообщили, что на складах в Казани произошла диверсия и мы потеряли половину резервного боезапаса русской армии. Так что теперь нам просто нечем снабжать фронт!
– Диверсия, господин генерал? Неужели немцы?
– Понятно, что не французы.
– Немецкие диверсанты в Казани?
– Зачем немцам ехать в Казань? – спрашивает Корнилов, надевая сапоги. – У них для этого есть большевики… Соедините меня с военным министром Керенским.
Адъютант бросает взгляд на часы, но генерал решительно взмахивает рукой.
– Плевать! Когда сугубо штатский становится военным министром, то должен понимать, что война никогда не спит.
14 августа 1917 года. Квартира Терещенко. Ночь
Марг стоит у окна, глядя на улицу.
К подъезду их дома подъезжает автомобиль Михаила Ивановича. Это уже не кабриолет – закрытая машина. За рулем – шофер. Тут же вторая машина с охраной.
Терещенко выходит из авто, двое вооруженных солдат провожают его до дверей в дом, где министра иностранных дел встречают двое часовых, охраняющих дом.
Марг отходит от окна и направляется в столовую, где за накрытым столом дремлет горничная. Тарелки прикрыты салфетками, чайник укутан в ватный чехол.
– Идите спать, Люба, – говорит Марг по-русски, – Михаил Иванович приехал, дальше я сама.
– Вот тут в кастрюльке… – начинает было горничная.
– Спасибо, я разберусь…
Горничная выходит.
Марг слышит, как открывается входная дверь, и идет навстречу мужу.
– Милый…
Терещенко обнимает жену.
– Почему ты не спишь?
– Решила тебя дождаться… Ты голоден.
– Наверное. Но больше – устал. Дай мне умыться… У меня впечатление, что я месяц скакал на лошади…
В ванной Терещенко плещет водой в лицо, вытирается полотенцем и всматривается в зеркало. Он выглядит постаревшим – вдоль носа залегли глубокие морщины, под глазами набрякшие синеватые мешки.
– М-да… – говорит Михаил. – Хорош как никогда…
Маргарит ждет его за столом.
– Ты поужинаешь со мной?
– Я уже ужинала. Просто посижу… Соскучилась.
Терещенко целует жену в макушку и садится за стол.
– Спасибо тебе, дорогая…
– Что у тебя нового, Мишель?
– Ничего. Самая главная новость – это то, что Временное правительство переехало из Мариинского в Зимний дворец. Все остальное остается неизменным. Ах, да… В пятницу я уеду в Швецию на несколько дней… У меня встреча…
Он пьет красное вино из бокала. Еда остается почти нетронутой.
Некоторое время оба молчат. Марг смотрит на мужа, а Терещенко смотрит мимо нее, словно не видит вовсе.
– Что-то не так, Мишель?
Он даже вздрагивает от неожиданности.
– Что? Нет… Не знаю. Наверное, все не так. Мы все делаем не так. Ты же знаешь, я всегда верил, что можно выйти из любой ситуации, но вот теперь… Чувствую себя альпинистом, висящим на краю скалы. Цепляюсь изо всех сил, а пальцы соскальзывают…
– Поделись со мной, – предлагает Маргарит. – Будет легче.
– Чем делиться? – грустно улыбается Терещенко. – Тем, что на фронте у нас лучше, чем в столице? Или тем, что из-за идиота Переверзева мы дали ускользнуть самому хитрому и опасному врагу? Ты понимаешь, что в июле ситуацию спасли не мы – самые умные и благородные, а просто меткий полковник артиллерии? Марго, дорогая… Я всю свою жизнь был везунчиком. Я шел ва-банк и выигрывал, а потом одна… один человек сказал мне: удача не бывает навсегда. Он был прав. Одно дело, когда удача заканчивается, проиграть деньги. И совсем другое дело – проиграть страну.
– Тебе есть в чем себя упрекнуть?
Терещенко качает головой.
– Нет. Но я перестал верить в успех. Начиная с февраля, каждый следующий день был хуже предыдущего. Все наши успехи оказались временными. Все наши планы превратились в пыль. Я поставил на карту все состояние – все, что у меня было, и если… Если что-то пойдет не так, то мы станем практически нищими и при этом еще проиграем войну. В марте я думал, что, свергнув самодержца, мы построим новую страну, а теперь вижу, что мы просто теряем старую. Все эти Советы, солдатские комитеты, рабочие кружки – они же ничем не управляют! Плодят тысячи бумаг – декреты, постановления, уложения, но не делают самого главного – они не управляют государством. Мы все силы тратим на противостояние с Советами, но нас не слышат… понимаешь?
– Понимаю. Не понимаю только, зачем нам с тобой эта многолетняя битва за чужие идеалы? В моей стране революция всегда поднимала наверх дерьмо!
Она так и говорит – дерьмо, – и это слово вовсе не выглядит грубым в ее устах. – Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, но тебя же это не устраивает? Ты не жесток, ты не любишь насилие, все еще богат и известен в Европе…. Что тебе делать здесь, Мишель? Тебе льстит значимость? Положение в обществе? Но, когда здесь начнут убивать, положение не будет значить ничего. У тебя есть мы. Есть мать. Есть сестры и брат, которых ты любишь. Забери нас всех отсюда и увези…
– В Париж? – усмехается Михаил невесело. – Или в Ниццу? Или в Монако? Где ты спрячешь меня от меня? Я не умею предавать, Марг, я еще не успел этому научиться. Прости меня. Я – остаюсь.
– В любом случае? Даже если надо будет спасать мою и свою жизнь? Жизнь Мими?
– Я должен остаться, Марг. А ты должна уехать.
– А если придется спасать еще и жизнь сына?
– У нас нет сына, Марго…
– Возможно, что тебе будет интересно узнать, Мишель… Я снова беременна.
Терещенко поднимает глаза на жену. Лицо его меняется, улыбка из кривой становится радостной.
– Марг… Милая… И давно? Давно ты об этом…
– Два месяца, – перебивает она. – Я знаю, когда это произошло.
– Ты…
– Да, я уверена. И поэтому прошу тебя – подумай.
Терещенко встает. Он растерян, делает несколько шагов к жене, чтобы обнять ее, но та предупреждающе поднимает ладонь.
– Это не жизнь, – продолжает Маргарет.
Она говорит спокойно, но голос у нее чуть дрожит, выдавая напряжение.
– Так жить нельзя. Я не хочу слышать каждую ночь, как где-то стреляют. Я не хочу слышать крики раненых, как вчера ночью. Я не хочу, чтобы у нас под окнами пьяные матросы били прикладами прохожих. Не хо-чу. Этот город пахнет гарью, Мишель, он пахнет смертью. Если так воняет твое светлое будущее, то я его не хочу.
По лицу Маргарит начинают течь слезы.
– Увези меня отсюда, – просит она.
Терещенко обнимает жену, прижимает ее голову к свое груди.
– Уезжай. Уезжай сама.
– Я не поеду без тебя.
– Если с тобой что-то случится, я себе не прощу.
Он молчит, глядя в темноту за окнами. Молчит долго. Потом целует жену в макушку и шепчет:
– Я поставил на кон все, Марг – деньги, репутацию, семейное дело. Я не могу просто встать и уйти. Я не имею права проигрывать.
– Деньги можно заработать… – отвечает она шепотом. – На репутацию наплевать. А жизнь – одна, Мишель.
31 марта 1956 года. Монако. Променад
Терещенко и Никифоров идут рядом по набережной: на первый взгляд так просто любящие отец и сын на прогулке.
– Но вы ее не послушали… – констатирует Никифоров.
– Не послушал…
– Жалеете?
– Молодой человек, – говорит Терещенко с поучительными интонациями. – Жалеть о том, что когда-то не сделал – самая большая глупость из всех возможных. Как только человек оборачивается назад – он пропал. Он уже не сделает ничего нового. Надо помнить – совершенного не изменишь. Ничего не вернешь. Сделанная подлость навсегда останется подлостью, и ей нет оправдания. Сделанное добро навсегда останется добром. Надо научиться с этим жить. Или научиться забывать…
– Второе – проще, – замечает Сергей Александрович.
– Особенно в моем возрасте, – невесело шутит Терещенко. – Иногда женщин все же стоит слушать. У них удивительно развито чувство интуиции.
– Мне кажется, – замечает Никифоров, закуривая, – что в этом случае женская интуиция была излишня. Никогда не поверю, что такой умный, опытный и предусмотрительный человек, как вы, не чувствовал близости катастрофы!
– Ошибаетесь. В тот момент позиции наши были относительно прочны, большевики деморализованы, Ленин – в бегах… Не только я – все были уверены, что мы переломили ситуацию! Мы наладили финансирование фронта, снабжение крупных городов было вполне пристойным… Не скажу, что всю страну, но самую стратегически важную ее часть мы взяли под контроль. О какой катастрофе можно было говорить? Можно было только спорить – победили мы в войне или в отдельном сражении.
– Однако вы были не так оптимистичны в беседах с супругой…
– У меня были предчувствия, но мы говорим о фактах. Факты были в нашу пользу.
– И что же случилось?
– Любое дело губят амбиции.
– Корнилов?
– Керенский, господин Никифоров. Керенский. Именно Корниловский мятеж положил конец нашим взаимоотношениям.
– Но вы оставались с Керенским до самого конца, Михаил Александрович. Вы – член Директории. Вы не отказались от предложения Керенского и вступили в Триумвират даже тогда, когда от Александра Федоровича отвернулся самый близкий ему по идеям Савинков…
– Савинков не простил Керенскому Корнилова. Он посчитал поступок Александра Федоровича предательством. Именно он ездил к Лавру Георгиевичу в Ставку. Именно он привез ему предложение от Керенского…
– Погодите, – улыбается Никифоров. – Вы хотите сказать, что Керенский предложил Корнилову разделить власть?
– Я полагаю, что Лавр Георгиевич получил от Керенского предложение стать властью. Во всяком случае, Савинков так говорил. Но потом Александр Федорович передумал.
– Почему?
– Потому что не видел никого, кроме себя, в роли спасителя отечества. Только себя любимого. Ради этого он пошел на сговор с левыми в Совете. Ради этого уволил симпатизировавшего ему Савинкова. Ради этого объявил Россию – Республикой. Видите ли, Сергей Александрович, если вам и надо кого-то благодарить за успех большевистского переворота, так это Керенского.
– Шутите? Впрочем, нечто подобное о Керенском я слышал совсем недавно… – Никифоров улыбается, – от одного опытного архивиста… Я, правда, полагал, что он несколько преувеличивает…
– Отнюдь. Имеете полное право поставить его скульптуру в свой коммунистический пантеон рядом с фигурой Ленина. Его указом выпущена из тюрем большевистская верхушка. Он освободил Троцкого, который организовал Октябрьский переворот…
– Октябрьскую Революцию…
– Переворот, – упрямо повторяет Терещенко. – Троцкий сделал его возможным, пока Ленин прятался в Финляндии. Это Троцкий "переговорил" Керенского в Совете. Троцкий перетянул на свою сторону отряды Красной Гвардии. Он сделал так, что из кризиса и небытия большевики вышли сильнее, чем раньше. Не помешай Керенский Корнилову – Россия пошла бы по другому пути.
– А вы, Михаил Иванович, власть не любили? Вы были готовы с ней расстаться? – с ехидцей замечает Никифоров. – Что мешало вам занять принципиальную позицию? Уйти в отставку? Поддержать вашего друга генерала Крымова? Ведь даже его самоубийство вас не остановило! Вы так верили в Керенского?
– Я полагал, что Корнилов с его правыми для России большее зло, чем Керенский.
– Ошибались?
– Конечно ошибался, месье Никифоров! В сравнении с вами любой из них был меньшим злом!
Никифоров смеется.
– Закон природы. Побеждает не самый сильный, а самый умный…
– О нет… – возражает Терещенко. – Не обольщайтесь! Побеждает самый подлый и самый беспринципный. Вы меня этому научили! Керенский писал, что корниловский заговор открыл вам дверь. Он забыл сообщить, что придержал эту дверь за ручку! Большевики выиграли в сентябре, когда Керенский арестовал единственного человека, который мог с ними расправиться без рефлексий.
– И вы это все понимали тогда, в 17-м?
– Если бы я понимал все тогда, – говорит Терещенко с горечью. – Если бы я понимал…
Ночь с 14-го на 15 августа 1917 года. Могилев. Ставка
В ставке Главковерха Корнилов, Деникин, Завойко, Крымов, Филоненко, Савинков.
Корнилов в холодном бешенстве.
– В глубоком тылу нашей армии, не где-нибудь, а в Казани взрывают армейские склады… Вы понимаете, что это означает, Борис Викторович?
Савинков разводит руками.
– Ну так давайте я вам объясню. Это означает, что у армии не будет тысяч пулеметов "максим", патронов к ним тоже не будет, не будет снарядов к пушкам и гаубичным орудиям, ручных бомб… Подрыв складов, я полагаю, нанес нам ущерба больше, чем десяток проигранных сражений. Он показал нашу слабость!
– Вы имеете в виду охрану складов? – спрашивает Филоненко.
– Отнюдь! – отвечает Корнилов. – Охрана была такой, какой должна быть на тыловом объекте… Я говорю о том, что за тысячи верст от фронта у нас действуют немецкие диверсанты и мы ничего не можем им противопоставить!
– Ну какие в Казани, за тысячи верст от фронта, немецкие диверсанты? – морщится Савинков.
– Обычные! – Корнилов резок. – Вы, товарищи министры, плохо отдаете себе отчет в собственных действиях. Большевики, которых надо было расстрелять еще в марте, чувствуют себя хозяевами положения. Скажите, товарищ Керенский – большевик?
– Да Господь с вами, Лавр Георгиевич! – возмущается Филоненко. – Какой большевик?
– Нет, он большевик! Он им потворствует!
– Это не так, Лавр Георгиевич, – говорит Савинков. – Керенский борется с большевиками, Терещенко ведет расследование их деятельности по его личному поручению…
– А товарищ Переверзев отдает результаты следствия газетчикам по чьему поручению? – замечает генерал Крымов спокойно. – И все расследование Михаила Ивановича идет псу под хвост. Спрашивается, кто назначил Переверзева на это место? Да у вас в Совете, Борис Викторович, полно сочувствующих немцам!
– Я не могу выгнать большевиков из Совета… – отвечает Савинков.
– Даже зная наверняка, что Ленин и его банда состоят на содержании кайзеровского генштаба?
– Прямых доказательств нет…
– А какие нужны доказательства, чтобы арестовать большевиков за стачку, которую они устроили в Москве во время Государственного совещания? Это ж как надо быть уверенными в собственной безнаказанности! Они мне армию разлагают, как вам Советы, а мы их трогать зась? Что толку, Борис Викторович, от того, что в правительстве у нас много умных и деятельных людей, если они не имеют возможности управлять страной!
– В жизни не слышал от Корнилова столько слов подряд, – говорит тихонько Деникин Завойко. – Сейчас он Савинкова приговорит к расстрелу…
Завойко кивает.
– Это еще не все…
Савинков встает. Лицо у него белое, как у мертвеца, а вот глаза горят.
– Вы решили меня в измене обвинить, Лавр Георгиевич? Меня?
– Вы единственный здесь член правительства! Извольте отвечать за всех!
– Любопытно… Весьма любопытно, что отвечать за чужую нерешительность и глупость должен тот, кто давным-давно ведет разговоры о необходимости сильной руки во власти!
– Простите, Борис Викторович! – Корнилов тоже встает и поправляет мундир. – Но разговоры о сильной руке ровным счетом ничего не меняют!
– Так и разговоры о том, что вы готовы навести порядок в армии, ничего не меняют! – парирует Савинков. – Вы зря отталкиваете единомышленника, Лавр Георгиевич! Я приехал сюда, чтобы от лица военного министра Керенского и от себя лично попросить вас принять самые решительные меры и дать вам самые широкие полномочия для установления порядка в Петрограде и Москве! Вы вольны применять любые методы, от вас мы ждем только результатов – очистите российские Авгиевы конюшни!
– Вы уверены, – говорит Корнилов негромко, – что мы с вами одинаково понимаем слова "любые меры"? Я спрашиваю это потому, что, имея возможность арестовать весь Совет разом в Таврическом, вы, однако, этого не сделали… Любые – это любые, Борис Викторович? Вы не пойдете на попятный? Вы готовы защищать мои действия перед Временным правительством?
Савинков откашливается.
– Вы говорите о… диктатуре?