1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов 48 стр.


Он поворачивается и дальше шагает по битому кирпичу, высокий и сутулый.

29 октября 1917 года. Петроград. Ул. Большая Морская. Главная телефонная станция

Броневик ведет огонь короткими очередями. По броне щелкают десятки пуль. Из здания по солдатам и красногвардейцам продолжают стрелять юнкера. Выстрелы с их стороны теперь гораздо реже.

Из забаррикадированных окон осажденного здания видно, как броневик перестает стрелять, заводит мотор и срывается с места. Выхлоп у него масляный, черный.

– Все, – говорит один юнкер другому, – ребята за патронами поехали!

– Им хорошо, – отвечает другой. – нам за патронами ехать некуда. Вот, у меня три десятка осталось да две ручных гранаты.

– До вечера надо продержаться…

– А там что?

– Не знаю, – говорит первый юнкер. – Пока есть патроны – надо держаться.

Броневик едет по улице, по нему продолжают стрелять.

Внутри бронемашины тесно и жарко, да еще и дымно.

– Похоже, радиатор нам пробили, Серега… – кричит Вихлевщук, крутя баранку. – Мотор греется, сейчас клина поймаем.

– Тяни сколько можешь! – отвечает Дубов с заднего сиденья – он заряжает револьвер. – Если станем здесь, то нам конец!

Броневик выкатывается к мосту, через который как раз движется отряд красногвардейцев. Завидев бронемашину, они бросаются врассыпную. Водитель направляет автомобиль на мост, солдаты стреляют, пули с лязгом отлетают от стальных листов, прикрывающих кабину и борта.

– Гони! – кричит Дубов. – Игорь! Гони на тот берег!

Броневик стреляет выхлопом, раз, другой, третий… Под капотом что-то оглушительно грохочет. Машина катится еще несколько метров и останавливается.

Внутри автомобиля вдруг становится тихо.

– Ну, все, Серега… – говорит Вихлевщук. – Приехали…

К машине со всех сторон бегут вооруженные люди с красными повязками.

Дубов достает револьвер и несколько раз стреляет в смотровую щель, то же самое делает Вихлевщук. Со стороны это выглядит трагикомично – бронемобиль, огрызающийся на толпу револьверным огнем. По броне уже грохочут сапоги, колотят приклады. Кто-то пытается подцепить штыком крышку люка, но штык ломается со звоном.

– Гранаты, гранаты давай! – кричат голоса снаружи.

– Что, так и будем сидеть, командир, – спрашивает Вихлевщук, – пока нас не зажарят?

– Да мне тоже больше свежий воздух нравится… – скалится Дубов. – Прости, напарник, если что не так! Жаль, не полетали… Пошли?

Он распахивает дверцу и стреляет в первого же, ставшего у него на пути.

От неожиданности нападавшие начинают сыпаться с брони, и экипаж успевает выскочить наружу. Но на этом успехи оканчиваются. Красногвардейцы открывают огонь из винтовок. Падает с пробитым боком поручик Дубов, Вихлевщук несколько раз пытается подняться, но оседает на брусчатку.

Толпа окружает офицеров, топчет, бьет их прикладами, колет штыками. Когда тела превращаются в месиво, их перебрасывают через парапет, в темные воды Невы.

29 октября 1917 года. Смольный. Кабинет Троцкого

Звонит телефон.

– Алло, – говорит Троцкий в аппарат.

Он слушает позвонившего и довольно кивает головой.

Повесив трубку, поворачивается Ленину и Луначарскому.

– Вот и все, товарищи… Телефонная станция в наших руках. Выступление юнкеров можем считать законченным. Мы одержали промежуточную победу. Осталось только закрепить пройденный урок расстрелами…

– До окончательной победы далеко, Лев Давидович, – Ленин встает и прохаживается по кабинету. Бородка и усы только начали отрастать, лицо наполовину босое. – Революция в опасности!

– Я бы не стал драматизировать, – отвечает Троцкий устало. – У Краснова несколько тысяч солдат, пять сотен конницы, угнанный бронепоезд и практически нет артиллерии. Если бы юнкера ударили нам в спину, Владимир Ильич, в то время, как мы этого не ожидали… Но случилось как случилось. Восстание юнкеров помогло нам привлечь на свою сторону те части, что были нейтральны. Мы повязали людей кровью, и в результате, несмотря на потери, наше положение лучше, чем было до того. Наша сила уже не в прокламациях, Владимир Ильич, не в агитационной работе. Одна победа в бою даст нам больше сторонников, чем миллионы листовок. Теперь время решительных действий. России нужна встряска, и тогда она вынырнет из кровавой бани обновленной…

– Ну, – улыбается Ленин. – Это хорошо сказано – без всех этих интеллигентских рефлексий и нравственных императивов. А что до крови… Этого добра у нас много.

Глава одиннадцатая
Сума, тюрьма, побег…

29 октября 1917 года. Петропавловская крепость. Трубецкой бастион. Камера Терещенко

Он сидит на кровати, закутавшись в пальто и спрятав ладони под мышками. В камере очень холодно, от дыхания идет парок. На лице щетина, глаза воспаленные. Он покашливает.

За окном серо – не понять, сумерки или утро.

Слышны голоса.

– Взвод, стройся!

– Заряжай!

Во дворе крепости у стенки стоят молодые ребята в юнкерской форме – человек шесть. Один из них избит, так что едва стоит на ногах, еще двое ранены.

Напротив них десять солдат с ружьями и новый комендант крепости.

– Цельсь!

– Огонь!

Рвет воздух залп, падают юнкера.

Двое из расстрелянных продолжают биться в агонии. Комендант подходит к упавшим и добивает живых выстрелами из нагана в голову.

Трупы тянут по внутреннему двору и складывают в штабель в стороне. На камнях кровь, лица многих расстрелянных безусы или с юношеским пушком над губой. Мальчишки.

В ворота крепости вводят группу юнкеров, на этот раз более многочисленную, строят в шеренгу.

– На "первый-второй" рассчитайсь!

– Каждый второй – шаг вперед!

Следующие шесть встают к расстрельной стенке. Под их ногами потеки крови, брызги мозга. Один из них начинает плакать. Прямо перед ними солдаты стягивают с лежащих трупов сапоги.

Матрос с золотой "фиксой" подходит к коменданту.

– Слушай, товарищ Павлов, ты прикажи – пусть они, блядь, сапоги сами снимают! Чего мы корячимся? Знаешь, как с трупа сапог стащить тяжело? И шинели, у кого справные, нехуй портить! Пущай сымают, блядское отродье…

– Взвод! – слышит Терещенко. – Заряжай! Цельсь! Пли!

Звучит винтовочный залп.

Терещенко, не в силах слушать этот звук, закрывает уши руками и раскачивается, зажмурившись.

На берегу Невы матросы ставят связанных юнкеров на парапет и стреляют в них из револьверов, стараясь пулей сбить жертву в Неву. Тех, кто упал на мостовую, еще живыми бросают в реку.

Во дворе какого-то дома нескольких раздетых до белья юнкеров расстреливают солдаты.

Солдаты грузят трупы юнкеров в кузов небольшого грузовика – швыряют, ухватив за руки и за ноги. Трупов много. Несколько десятков.

В уцелевших комнатах Владимирского училища хозяйничают мародеры. Они роются в вещах юнкеров, тащат все, что могут, вплоть до простыней. На полу затоптанные фотографии, раздавленный медальон, из которого торчит прядь волос.

Ночь. Терещенко лежит на своей железной кровати не по росту, свернувшись, как эмбрион, завернувшись в пальто. Глаза его открыты. Он плачет.

31 марта 1956 года. Монако

– Пока я сменю пленку, – говорит Никифоров, щелкая лентопротяжкой, – скажу вам, что вы изрядно меня удивили.

– И чем же?

– Вы – умный интеллигентный человек, прекрасно знаете, что я – лицо осведомленное, хорошо подготовленное, знающее историю далеко за пределами университетского курса.

– Согласен, вы действительно прекрасно образованы. В чем удивление?

– Ваш рассказ, Михаил Иванович… Он мало соответствует действительности.

Терещенко смеется. Сначала тихонько, а потом громко, практически во весь голос. Никифоров даже оглядывается – не привлекает ли поведение собеседника излишнего внимания.

– Рассказ очевидца мало соответствует действительности? – переспрашивает Терещенко, вытирая слезящиеся от смеха глаза. – Вам не пришло в голову, Сергей Александрович, что это ваша советская реальность мало соответствует рассказу очевидца?

– Существуют десятки, сотни проверенных источников, Михаил Иванович, – нисколько не смущаясь, продолжает Никифоров, заправляя конец пленки в бобину, – и они утверждают обратное. Я ни на секунду не сомневаюсь, что вы не можете знать наверняка, что именно происходило в Зимнем Дворце при штурме! Я сочувствую вам и вашей жене, случившееся с ней – ужасно. Но это не могло быть правилом! Это совершенно нетипичный случай! Большевики с самого начала установили жесткую дисциплину в своих отрядах. А уж что касается восстания юнкеров… Вы пытаетесь спорить с непререкаемыми авторитетами советской истории! Есть общеизвестные факты: гуманное новое правительство отпустило юнкеров по домам. Действительно, при штурме Владимирского училища были жертвы и с той, и с другой стороны. Но то, что вы описываете…

– Есть советская история, – говорит Терещенко. – А есть история… И это совершенно разные вещи. Но спорить с вами я не стану. Каждый верит в своих богов. Мятеж юнкеров был подавлен. Что послужило тому причиной – бездарная организация его Комитетом спасения, предательство, случайный арест информированных лиц – теперь уже не играет роли. Было расстреляно, заколото, утоплено около восьмисот мальчишек, многим из которых не было и 20 лет от роду. Поход Краснова-Керенского закончился отступлением генерала, ультиматумом железнодорожников и перемирием. То есть – ничем. Назвать Петра Николаевича плохим полководцем я не могу, но отсутствие жесткой дисциплины в рядах его отряда… Впрочем, откуда дисциплина в армии после приказа № 1? А может, причиной был злой рок Керенского? Все, что делал этот человек, с определенного момента вызывало только лишь несчастья… Знаете, как он бежал?

– Вы обещали рассказать.

– Переодевание действительно было, только вовсе не в женскую одежду. На переговоры к генералу Краснову приехал Дыбенко – двухметровый гигант, шутник и весельчак. Он немедля очаровал всех присутствующих… Знаете, есть люди с таким вот агрессивным обаянием. И в виде шутки Дыбенко предложил поменять Ленина на Керенского.

– Бросьте! Быть того не может!

– Ну, не напишете… Но ведь интересно?

– Интересно, не спорю.

– Генерал Краснов, наоборот, чувством юмора не отличался, и на предложение Дыбенко вполне логично ответил, что мол, если тот привезет Ленина в Гатчину, то предмет для разговора будет… А ежели не привезет, то и говорить не о чем. Керенский принял этот разговор за чистую монету…

– И испугался?

– Или почувствовал себя униженным… Он, несмотря на характер, был достаточно ранимым человеком. Говорят, он хотел застрелиться, но тот, кто хочет застрелиться, обычно это делает. Керенского переодели матросом, напялили на него шоферские очки, и он едва не попался разъяренной толпе, которая очень хотела линчевать бывшего премьера.

Один из офицеров сымитировал эпилептический припадок, Александра Федоровича успели посадить в машину… Человек, которого толпа носила на руках, чьи речи слушали с замиранием сердца, едва избежал суда Линча… Sic transit gloria mundi…

– Новое время требует новых лидеров… Но вернемся к вам.

– Я в это время сидел в Петропавловской крепости. Моя мать обивала пороги посольств в попытках поднять на защиту международную общественность. Но возмущения международной общественности хватало только на то, чтобы спасти меня от казни. В конце ноября мама поехала в Киев по семейным делам и пыталась вывезти часть нашей фамильной коллекции, а место моей спасительницы заняла Маргарит. Она к тому времени уже поправилась. Им удалось наладить передачи – кое-что из еды, сигареты, теплые вещи. Я бы не выжил без этих передач, зима выдалась холодной. Маргарит удалось устроить еще один трюк – интервью…

Февраль 1918 года. Петропавловская крепость.

Трубецкой бастион

– Терещенко, к вам посетители.

Михаил Иванович сидит спиной к двери, в руках у него железная миска с едой.

Он не сразу поворачивается, сначала ставит на откидной деревянный стол миску, кладет в нее ложку и лишь потом оглядывается.

На пороге надзиратель, за ним комендант Павлов.

Павлов неожиданно вежлив, может быть, потому, что за ним в коридоре маячат тени.

– Тут к тебе корреспондент французский с помощницей, для газеты писать будут. Интер… Интерв…Интервю брать.

Он понижает голос.

– Ты смотри у меня… Понял? Лично товарищ Алексеев разрешил инте… инрет… бля… В общем, лично товарищ Алексеев. Чтоб без глупостей, ну? Кому вы еще интересны, бля… Министры, бля… Смотри, а то – в карцер!

Он пятится и выходит, а в камере появляются французский журналист с помощницей. Женщина в длинной шубе и шикарной меховой шапке, скрывающей лицо. С ними сопровождающие – красногвардеец, похожий на студента или гимназиста, и комиссар из здешних, петропавловских.

– Рене Франсуа, – протягивает руку француз. – Я корреспондент "Л’Эклер", месье Терещенко. Много о вас слышал. Это моя ассистентка и стенограф – Женевьев.

Женщина снимает шапку. Это Маргарит.

– А это, – журналист делает едва слышное ударение, – переводчик Савелий, нам его выделили в РВК. Ведь не все министры говорят на французском.

– Не все, конечно, – Терещенко с трудом сохраняет спокойствие, он не может оторвать глаз от Маргарит. – Но большинство. Остальные владеют немецким или английским.

– Превосходно, – Рене подмигивает. – Итак, месье Терещенко, давайте начнем…

Маргарит садится на край кровати и открывает блокнот для стенографирования.

– Месье Терещенко, вы совсем недавно были одним из самых влиятельных людей в этой стране. Я читал ваши блестящие статьи о финансовых реформах в России, знаю, что вы много сделали на посту министра иностранных дел. И вот – вы заключенный в Петропавловской крепости. Скажите, могли ли вы предугадать такое развитие событий всего год назад? Чувствуете ли вы себя хоть и заключенным, но министром революционной России.

– Мы все здесь чувствуем себя министрами, – говорит Терещенко. – Мы – все еще министры и не теряем веры…

Камера Терещенко

Корреспондент жмет Михаилу Ивановичу руку.

– Благодарю вас за ответы, месье Терещенко! Попрошу вас проверить правильность записи вместе с Женевьев и как можно быстрее отпустить ее. Мне нужно взять интервью у месье Кишкина и у месье Коновалова… Десять минут, месье Терещенко, не более.

– О, мы справимся, – говорит Женевьев.

Переводчик Савелий на несколько минут замирает в нерешительности, но, подумав и шепнув пару слов на ухо конвойному, выходит вслед за журналистом. Конвоир остается в камере.

Терещенко садится на кровать рядом с Маргарит и, незаметно для часового, берет ее за руку. Оба делают вид, что работают над записью, говорят по-французски, стараясь скрыть эмоции.

– Если бы ты знала, как я счастлив тебя видеть…

– Я скучала по тебе, Мишель. Я думала, что тебя расстреляют.

– Я тоже так думал. Как Мими?

– Она в порядке. Быстро растет.

– Ты осунулась, похудела… И я не вижу… Ты потеряла ребенка?

Она едва заметно меняется в лице.

– Да. Но об этом потом.

– Мне очень жаль…

Глаза у Терещенко влажнеют.

– Об этом потом, Мишель. Мы пытаемся тебя выкупить, но пока все тщетно. Твоя мать несколько раз писала Ленину, пыталась попасть к нему на прием. Ничего не вышло. Де Люберсак и Дарси говорили о тебе с военным атташе посольства Франции и даже с Тома. Безрезультатно. Они начали готовить план твоего побега, и мы их едва отговорили от этого безумия. Я встречалась с комиссаром юстиции – Штейнбергом. Он принял меня доброжелательно, но сослался на Ленина – сам Штейнберг не может принять решения о твоем освобождении. Я попросила Дарси снова обратиться к Тома. На следующей неделе мне обещают встречу с Лениным.

– Он очень опасный человек, и у него ко мне личная неприязнь.

– Я знаю. Завтра иду к мадам Мережковской.

– Она тоже терпеть меня не может и не станет помогать.

– Она сказала мне об этом в лицо, но выручила твоя дружба с Савинковым. Завтра у Мережковских будет Горький, я хочу попросить его принять участие в твоей судьбе. Можно попросить подписать письмо от литераторов – Блок, Белый, Гликберг. Ты столько сделал для русской культуры, что Горький просто обязан тебе помочь! Он влиятельный человек в среде большевиков…

Терещенко грустно улыбается.

– Литература, поэзия, искусство… Как давно это было… Звучит как насмешка.

– Нужно использовать любой шанс, самый маленький, самый слабый… Мне надо идти, любимый. Рене могут лишить права на работу в России, если узнают, что он меня сюда провел…

Рука Маргарит сжимает ладонь Терещенко.

– Я люблю тебя, Маргарит…

– И я тебя. Все будет хорошо, Мишель.

Дверь за ней закрывается. Гремят запоры.

Февраль 1918 года. Квартира Мережковских

Раздается звонок в двери.

Зинаида Гиппиус впускает в дом Маргарит Ноэ.

– Здравствуйте, мадемуазель, – приветствует она гостью весьма и весьма холодно. – Раздевайтесь. Алексей Максимович уже здесь.

– Я понимаю, – говорит Маргарит, снимая шубу, – обращаться с просьбой сразу будет неудобно. Или вы предупредили, что я приду ходатайствовать?

– Наш народный гений избегает компаний, где его могут о чем-то попросить. Не любит отказывать, и рисковать своей шкуркой ему не по нраву. Он, как жена Цезаря, должен быть вне подозрений. Выберите момент и спрашивайте. Все свои, все все понимают. В начале ноября здесь были жены Коновалова и Третьякова с тем же вопросом. Вы их знаете?

– Видела несколько раз. Я мало общалась с семьями коллег Мишеля.

Гиппиус слегка приподнимает бровь.

– Понимаю. Проходите, мадемуазель Ноэ.

Издевательское "мадемуазель" Гиппиус слегка подчеркивает, но Маргарит никак не реагирует на это.

– Каков, если не секрет был ответ Горького?

Гиппиус пожимает плечами.

– Естественно, он ушел от ответа.

– И?

– И ничего не предпринял.

В гостиной тепло.

На столе самовар, чайник с заваркой, чашки и даже лимон. Рядом тарелка с печеньем, немного нарезанного сыра.

Во главе стола – Мережковский. Рядом с ним – Горький. Он какой-то темный, похожий нерусского, с падающей челкой, из-под которой сверкают черные блестящие глаза.

– Мадемуазель Ноэ, – представляет гостью Гиппиус.

Мережковский встает и, поцеловав Маргарит руку, усаживает ее, пододвигая стул

Назад Дальше