1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов 52 стр.


Рыбацкий домик

На крыльце сидят Бертон и Терещенко.

– Ну и что? – спрашивает Терещенко. – Будем вызывать полицию?

– Плохая идея, – отвечает капитан. – Зачем нам неприятности? Особенно тебе, русскому эмигранту? Места здесь малолюдные. Никто ничего не слышал. Море рядом.

– А машина?

– Море рядом, – повторяет Ларсен.

Невысокий обрыв, под которым плещется вода. Терещенко и Ларсен толкают к краю скалы машину, в которой сидят два мертвеца.

Автомобиль летит вниз и падает в море, поднимая тучу брызг.

– Прохладно, – говорит Терещенко, поеживаясь.

– У меня в буфете есть бутылка коньяку, – говорит капитан. – Помнишь, мы собирались напиться?

Июль 1918 года. Петроград. Дом, где располагалась квартира Терещенко

Вечер.

Возле подъезда останавливается автомобиль. Из него выходит Дарси, прощается с водителем и входит в дом. Когда он начинает подниматься по лестнице, из укрытия выходят два человека и разряжают револьверы ему в спину.

Убийцы убегают. Тело Дарси остается лежать на ступенях.

Глава двенадцатая
Ва-банк

Август 1918 года. Швеция. Стокгольм

Терещенко останавливает машину возле отеля и быстрым шагом идет к парадному входу. В руках у него огромный букет роз.

Он взбегает по главной лестнице, сворачивает в коридор и звонит в двери. Цветы он держит перед собой так, чтобы закрыть лицо.

Дверь открывается. На пороге – мать Михаила – в темном строгом платье под горло, сухолицая, с плотно сжатым ртом.

– Вы к кому? – спрашивает она по-французски.

Михаил опускает букет вниз.

– К вам, мадам! – говорит он со смехом и обнимает мать.

– Миша, Мишенька, – в голосе Елизаветы Михайловны искренняя радость, но выраженная очень сдержанно. Она тоже обнимает сына и даже касается его щеки губами. – Как же я рада тебя видеть! Но что это за дурацкие усы, Мишель! Они тебе совершенно не идут! Откуда ты узнал, что мы здесь! Мы же только сегодня прибыли!

– Гулькевич сообщил! А где Малик, мама?

– Пошел знакомиться с городом. Он плохо перенес морское путешествие, до сих пор приходит в себя. Я отпустила его подышать и развеяться. Я надеюсь, Стокгольм безопасен?

– Совершенно! А как ты перенесла такой длинный путь?

Они проходят в гостиную – номер мадам Терещенко люксовый, большой, с несколькими спальнями.

– Куда хуже, чем мне хотелось бы, – отвечает Елизавета Михайловна. – Но я рада, что наконец-то в безопасности… Я больше беспокоилась по поводу Коленьки, ты же знаешь, его здоровье не стало лучше от перенесенных потрясений.

– Я счастлив, что вы наконец-то здесь! Прислугой ты еще не обзавелась, как я вижу, так что скажи, куда я могу поставить цветы?

– Вот ваза…

– Что сейчас в Петрограде, мама?

– В Петрограде – большевики, Михаил. Это единственное, чего сейчас в Петрограде с избытком. Дела плохи. Все, кто может, уезжают. Нам повезло, что мы покинули страну до того, как убили этого палача Урицкого и стреляли в твоего большого друга Ленина. Пишут, что в России начался красный террор и выехать стало еще сложнее…

– Я читал в газетах о покушении. Жаль, что не наповал.

Елизавета Михайловна крестится.

– Прости меня, Господи… Так думать грешно, Михаил, но осудить тебя я не могу. Всем им желаю казней египетских. Знаю, что нельзя так, грешно, но желаю всей душой. Наши дома в Киеве разграблены, заводы не работают, персонал разбежался. Я оставила часть семейной коллекции в Петрограде, в Русском музее, под расписку, и привезла с собой лишь несколько офортов…

Терещенко тем временем водружает на стол вазу с цветами. Мадам Терещенко видит руки сына и замечает на его пальце обручальное кольцо. Лицо ее застывает, угол рта начинает подергиваться, она замолкает на полуслове.

Михаил поворачивается к ней и натыкается на взгляд, которым можно испепелить даже камни.

– Мама? Что случилось?

– Что у тебя на руке?

В первый момент Терещенко даже не понимает, о чем идет речь.

– Ты о чем?

– У тебя на руке… Это обручальное кольцо?

– А… Вот оно что… Да, мама, это обручальное кольцо!

– И кто она? Твоя избранница?

– Глупый вопрос… Маргарит, мама. Мы поженились здесь, по ее приезде…

– Против моей воли? – выдавливает из себя Елизавета Михайловне.

Голос у нее становится надтреснутым, и она судорожно расстегивает крючок под горлом, чтобы освободить дыхание.

– Мама, мне 32 года… – начинает Михаил.

– Я знаю сколько тебе лет! – кричит мадам Терещенко, жилы на ее шее вздуваются. – Мой запрет жениться на этой французской кокотке для тебя ничто?

– Мама!

– Ты думаешь, что можешь плевать на мои просьбы и запреты?

– Да, мама… – говорит Терещенко твердо. – Я полагаю, что могу сам решать, какие твои просьбы выполнять, а какие пропускать мимо ушей. И запрещать мне ты ничего не можешь…

– Ты говоришь такое своей матери?

– Мама, я был министром финансов России, министром иностранных дел, пережил тюрьму, побег, покушения на свою жизнь, а ты все еще полагаешь, что можешь приказывать мне, что и как делать?

Елизавета Михайловна молчит, но лицо ее не предвещает ничего хорошего.

– Мама, – говорит Терещенко примирительно, – Марг спасла меня, я обязан ей жизнью… Я по-прежнему тебя люблю, но отныне я принимаю свои собственные решения.

– Собственные решения… – повторяет эхом Елизавета Михайловна. – И где твоя счастливая супруга?

– В отеле. Кстати, хочу тебе сказать, что мы ждем второго ребенка…

– Она беременна?! – восклицает мадам Терещенко. И выражение ее лица становится кисло-сладким, будто бы в елей выдавили лимонного соку. – Вы ждете ребенка? О, как это трогательно! Значит, доктор все-таки ошибся!

– Мама, давай не будем ссориться…

– А мы не будем ссориться… Я просто расскажу тебе, мой дорогой сын, одну историю. Но сначала задам вопрос… Скажи, Мишель, а твоя любимая жена не рассказывала тебе о том, что с ней случилось не так давно?

– А что с ней случилось?

– Можно сказать, что ничего, если она не нашла нужным поставить тебя в известность… В ту ночь, Мишель, когда тебя арестовали, наша дорогая Маргарит пропустила через себя взвод, а может быть, и два – я не уточняла. И приползла к дверям моего дома – окровавленная, с вывернутым влагалищем и разорванным задом…

С лица Терещенко медленно сходит краска, нижняя губа дрожит.

– Она ничего тебе не рассказывала о той ночи, сынок? Не поведала, как она, твоя законная жена, а теперь и носительница нашей славной фамилии, побывала в роли солдатской шлюхи? Странно… Откуда такая скрытность?

Руки Елизаветы Михайловны судорожно рвут платок.

– Ты лжешь… – сипит Терещенко. – Ты лжешь мне, мама…

– Ну что ты! Зачем? Я спасла ее в ту ночь, Мишель. Я позвала доктора, который ее зашил, остановил кровотечение. Это я не дала ей умереть! В моем доме она лежала в горячке, и это я, слышишь, я поила ее отварами! И она меня отблагодарила… Лучше бы она…

– Мама!!!

Мадам Терещенко переводит дыхание. Лоб у нее в испарине, губы налились синевой.

– Ничего, сынок… Послушай меня в последний раз, потому что ноги твоей в моем доме больше не будет, пока она носит нашу фамилию. Послушай и запомни – мужчины в роду Терещенко всегда женились на достойных женщинах, на женщинах, равных им по происхождению, уму. На скромных и верных хозяйках, преданных семье матерях, на женщинах, которые за всю свою жизнь знали только одного мужчину – своего мужа! Когда умер твой отец, я была еще молода, но никто и никогда больше не коснулся моего тела. Ни один мужчина после твоего отца, ни один мужчина до него…

– Она не виновата…

– Конечно же нет… И я глубоко сочувствую ее несчастью. Как женщина… Но я никогда не приму ее как жену моего сына. Она не только не равна нам по положению. Теперь она…

– Замолчи!

– Каждый раз, когда ты будешь вожделеть ее, помни, что она – нечистый колодец!

– Замолчи!!!

Михаил нависает над матерью. Кулаки его сжаты, зубы оскалены.

Мадам Терещенко встает перед ним, брезгливо кривя рот. Рука с указующим перстом протягивается в сторону двери – сухая костистая лапка гарпии.

– Уходи, Михаил. Уходи прочь! И не смей показываться мне на глаза! Видеть больше не хочу белошвейку и ее выродков! Ни ту, что есть, ни то, что будет. Вон!

Терещенко выбегает прочь. Хлопает входная дверь.

Елизавета Михайловна стоит посреди гостиной с каменным выражением лица, прямой негнущейся спиной и гримасой превосходства на высохшем лице. Потом делает шаг к столу, на котором стоит ваза с цветами, и резким движением сметает ее на пол.

Сентябрь 1918 года. Христиания. Порт

На якоре, неподалеку от берега, стоит "Иоланда".

Терещенко смотрит на корабль с кормы моторной лодки, который везет его к яхте. На румпеле – Бертон.

Шлюпка под мерное кудахтанье мотора скользит по гладкой воде гавани.

Терещенко поднимается по навесному трапу и идет по палубе.

Ларс следует за ним, но в отдалении.

Судно не такое, каким мы его помним. Затертая палубная доска, истершийся лак на перилах, потускневшие медные леера. Чувствуется, что корабль многое перенес за прошедшие годы.

Михаил спускается во внутренние помещения – они переделаны под госпитальные нужды. Койки, койки, койки… Кое-где на панелях красного дерева выцарапаны имена, названия городов. Терещенко проходит по каютам, касаясь рукой стен, словно стараясь запомнить их структуру.

Бертон тенью следует за ним.

Наверху, в салоне, тоже все переделано: тут, судя по всему, была операционная.

Михаил выходит на палубу и становится у борта, опершись локтями на леер. Бертон останавливается рядом.

– Что нам предлагают? – спрашивает Терещенко.

– Восемьдесят восемь тысяч фунтов чистыми.

– Не густо…

– Они сами восстановят интерьеры, проведут ремонт и сделают ревизию машинам. Это дорого по нынешним временам. Потом будут искать покупателя.

– Знаешь, Ларс… Это уже не моя "Иоланда"…

– Твоя, Мишель. Только раньше она была роскошной игрушкой, а теперь это судно с историей. Она повзрослела…

– Это я повзрослел.

– Ты решил?

– Да.

– Завтра я поведу ее в Саутгемптон. Хочешь что-то на память?

Терещенко с недоумением смотрит на Бертона.

– Есть такой обычай, – поясняет тот. – Можно даже штурвал поменять на другой, а этот оставить тебе.

Терещенко качает головой.

– Не хочу. Я ничего не хочу помнить о том времени, Ларс. Я хочу начать жизнь по-новому, с чистого листа. Прошлую жизнь я проиграл вчистую…

– Брось!

– Я банкрот, Ларс. У меня больше нет заводов, фабрик, банков, акций, доходных домов, квартир. Моя семья отвернулась от меня, как и моя бывшая родина, а другой я пока еще не обзавелся. Все, что у меня есть – это жена и дочь, несколько верных друзей, вроде тебя, и эта яхта, которую я больше не люблю. Будешь смеяться, но эти жалкие восемьдесят тысяч фунтов – мой единственный источник существования на ближайшее время. Зато у меня есть долги в несколько миллионов фунтов, которые мне нечем оплатить… Мне не нужны сувениры с "Иоланды". Все, что мне нужно, это благополучно о ней забыть…

– Это будет непросто…

– Ничего. Я попробую научиться.

Сентябрь 1918 года. Христиания. Гостиница, где остановилась мадам Терещенко

Маргарит сидит в гостиной мадам Терещенко, на ее руках маленькая Мишет.

Елизавета Михайловна устроилась на софе, напротив гостьи. Их разделяет низкий сервировочный столик.

– Я получила ваше письмо, Елизавета Михайловна, – говорит Марг.

– Я это вижу, – мадам чуть наклоняет голову, царапая Марг своим ледяным взглядом. – Ты специально говоришь по-русски? Из-за нее?

– Да, мадам. Мишель не разрешает говорить с дочерью на русском.

– Он всегда был со странностями, но сегодня речь не о нем. Ты знаешь, зачем я пригласила тебя?

– Нет.

– Почему ты не сдержала слово? Зачем обманула меня?

– Мне нечего вам сказать, Елизавета Михайловна. Спросите у сына.

– Почему ты не рассказала ему о том, что случилось в Зимнем?

– Потому, что ему будет больно, больнее, чем мне. Потому, что он будет чувствовать себя виноватым.

– А ты не будешь?

– А в чем я должна винить себя, Елизавета Михайловна? В том, что я люблю вашего сына? В том, что всегда старалась быть рядом с ним? В том, что даже когда он отталкивал меня, я возвращалась к нему? В чем я провинилась, мадам Терещенко? В том, что несколько пьяных животных чуть не убили меня? В том, что Бог спас меня тогда и помог мне дойти до вашего дома? Чужая страна, чужая революция… Вот только кровь была моя!

– Жила бы ты во Франции, горя бы не знала! Но тебе был нужен богатый жених!

– О да… – улыбается Марг. – Именно поэтому я не уехала с подарком Мишеля, с бриллиантом, стоившим состояние, а отдала камень за его жизнь… Я не боюсь вас, Елизавета Михайловна. Я не боюсь того, что вы расскажете о моем горе мужу. Я не стала любить его меньше, а он не стал любить меньше меня. Вы же уже сообщили ему? Не удержались?

– Не хами мне, – мадам угрожающе склоняет голову, глядя на невестку исподлобья. – Что ты о себе возомнила? Скажи, ты беременна?

Марг дерзко задирает подбородок и выплевывает свекрови в лицо:

– Да.

– Это действительно чудо, – говорит мадам Терещенко. – Врач был уверен, что ты останешься бесплодной.

– Значит, он ошибся, – пожимает плечами Маргарит. – Или Бог дал мне еще один шанс понести от вашего сына.

– Ну, неси, неси… – цедит мадам зло. – Чушь ты несешь! Ваш брак не от Бога. Не от его воли и светлого чувства, а от похоти… Вы как коты, прости меня, Господи… Не для размножения, а только для удовлетворения низменных инстинктов, за что и наказаны! Но ты рано радуешься, невестушка! Я знаю своего сына! Рано или поздно он тебя бросит. Наиграется – и бросит. Родишь ты ему одного или трех детей – неважно. Ваш брак обречен, просто ты этого еще не поняла!

– Вы позвали меня, чтобы оскорбить? – спрашивает Маргарит. – Не думаю, что у вас получится…

Мадам Терещенко машет в ее сторону рукой.

– Оставь. Я не тебя сюда пригласила, а ее… – она указывает на Мишет. – Возьми шкатулку со стола.

Марг берет со стола объемистую инкрустированную шкатулку, приоткрывает крышку и с удивлением смотрит на свекровь.

– Что это?

– Мои игрушки. Скопилось за жизнь.

– Тут целое состояние… Мы не можем это…

– Это не тебе, – перебивает мадам Терещенко. – Ты не бери. Это ей. Ее наследство. Ни тебя, ни детей твоих я видеть больше не хочу. Но этого хватит на то, чтобы ее вырастить, дать подобающее образование и приданое. Прощай.

Елизавета Михайловна встает, давая понять, что разговор окончен. Встает и Маргарит – Мишет держит мать за руку. Мадам не сводит глаз с внучки, но не делает даже попытки ее позвать.

– Подойди, попрощайся с мадам, – говорит Марг девочке по-французски.

– Не надо, – в голосе мадам Терещенко металл и битое стекло.

– Я хотела бы сказать, что мне жаль, – говорит Марг. – Но мне не жаль, Елизавета Михайловна. Прощайте. Мы уезжаем в Дижон, к моей семье.

– Он бросит тебя, – говорит Елизавета Михайловна в спину невестке. – Он уже тебя бросил.

Сентябрь 1918 года. Христиания. Порт

У пирса пришвартовано пассажирское судно. Вокруг судна суета, всегда сопровождающая посадку.

По причалу идет Терещенко с Маргарит, чуть позади, рядом с тележкой с чемоданами, за ними следует Бертон. За Бертоном и носильщиками семенит няня. Маленькая Мими на руках у Михаила. Она крепко держит отца за шею и крутит головой, разглядывая все вокруг.

Маргарит и Мишель разговаривают на ходу, негромко, чтобы не расслышали сзади.

– Ты уверен, что мой отъезд необходим?

– Совершенно уверен.

– Я не хочу ехать в Париж одна.

– А я не могу попасть во Францию без визы, Марг. Это бессмысленный спор.

– Зачем мне ехать туда без тебя?

– Чтобы остаться в живых, Маргарит. Я не хочу, чтобы ты и Мишет пострадали из-за меня. Давай я не буду вдаваться в подробности, просто поверь мне на слово – мы уже могли быть мертвы.

– Вы пока постойте в стороне, – говорит Бертон. – Я распоряжусь насчет багажа.

Супруги отходят в сторону.

– Не спорь со мной, – отрезает Терещенко. – Я принял это решение, ты должна подчиниться.

– Это потому, что тебе больше не нравится спать со мной?

– Марг, ты умная женщина, но почему же ты иногда ведешь себя, как круглая дура?!

– Потому, что я не вижу причин расставаться с тобой, муж мой. Особенно после того, что с нами случилось за последний год!

– О Господи! – Михаил на миг устремляет взгляд в небо. – Дай мне силы! Хорошо, Марг. Причин этих как минимум две. В ту ночь, когда я попросил тебя ночевать не дома, мы с Ларсом убили двух агентов Ленина.

– Что?!! Что вы сделали?

– Застрелили их, а трупы сбросили в фьорд.

– О Господи, – шепчет Маргарит.

– Но это еще не все причины. Я не планировал тебе сообщать, но в Москве был убит Дарси. Догадываешься, кто мог отдать приказ убить Дарси?

– О Боже…

Глаза Марг наполнятся слезами.

– Дарси убит?

– Да.

– Это ты убил его, Мишель…

Она начинает плакать. Терещенко обнимает жену. Мими, воспользовавшись удобным случаем, обнимает их обоих.

– Я волнуюсь о вас, – шепчет Терещенко. – Я не хочу, чтобы вас убили. Я виноват, Марг. Я недооценил этих мерзавцев. Я виноват и перед тобой, и перед Дарси. Я кругом виноват! Но я ничего не могу изменить… Если бы я мог, то все бы было иначе. Но я ничего не могу. Уезжай, я приеду, как только французы дадут мне визу. А сейчас… Сейчас самое безопасное место – это вдали от меня, понимаешь?

Гудит пароходная сирена. У выхода из гавани видна корма уходящего судна. За ней вьются чайки.

Терещенко и Бертон стоят на пирсе, глядя вслед кораблю.

– Так будет спокойнее, – говорит Терещенко.

– Несомненно, – отзывается Бертон.

Оба закуривают.

Они последние люди на пирсе – двое, стоящие на краю и глядящие на море и чаек.

– Ты не спросил ее? – интересуется Бертон.

Терещенко качает головой.

– А зачем? Я знаю. Она знает, что я знаю. Она должна была сказать мне сама.

– Что ты собираешься делать дальше?

– С ней? Пока не знаю.

– А с жизнью?

– Тоже не знаю, Ларс.

31 марта 1956 года. Монако

Терещенко и Никифоров сидят на веранде ресторанчика за ветрозащитным экраном. Вечер. Море уже скрылось в темноте. Прохладно.

– Получилось глупо, – говорит Терещенко, набрасывая на плечи пальто. – Я сам отправил во Францию Марго, приезд матери и наша с ней ссора порвали мои связи с семьей. В общем, если кто-то станет рассказывать вам, что одиночество – это лекарство, не верьте. Одиночество – это мука. Это болезнь. Посадите человека деятельного, привыкшего работать 25 часов в сутки, в клетку и расскажите ему, что это хорошо.

– Вы заскучали?

Назад Дальше