– Усопший брат наш просил меня возвратить вам свободу. Возьмите свой корабль, море для вас открыто, ветер поднимается: ступайте!.. Вы свободны.
Это было прекрасное надгробное слово доброму Апостоли.
Все начали готовиться к отплытию. Пассажиры, радуясь, что отделались одним товаром и шкипером, получив обратно свое судно, не могли надивиться такому неслыханному великодушию в пирате. Признаюсь, я сам стал смотреть на этого человека совсем другими глазами. Фортунат не мог быть на похоронах, поэтому он велел посадить себя у дверей палатки, чтобы, по крайней мере, видеть их издали. Я подошел и со слезами на глазах подал ему руку.
– Да, да, – сказал он, – Апостоли был достойный сын Греции, зато вы видите, что мы в точности исполнили первое обещание, которое он взял с нас, а когда придет пора исполнить и второе, будьте уверены, что мы так же свято сдержим свое слово.
Таким образом, во всех этих сердцах тлело общее пламя, надежда, что Греция со временем будет освобождена.
Качка была уже не опасна для Фортуната, потому что рана его начинала заживать. В тот же вечер его перевезли на фелуку, я последовал за ним, чтобы в точности исполнить обещание того, которого мы покидали одного на этом острове. При последних лучах заходящего солнца оба судна вышли из порта и, повернув в противоположные стороны, удалились от Никарии.
Ветер был свежий, притом мы шли также и на веслах, и потому остров Никария скоро скрылся у нас из виду.
Глава XXIV
Проснувшись на другой день, мы увидели, что идем по Эгейскому морю к группе Цикладских островов. Под вечер мы вышли в пролив, отделяющий Тено от Микони, и вскоре бросили якорь в порту островка мили в три длиной и около мили шириной. Константин сказал мне, что мы простоим тут только ночь, и предложил ехать с некоторыми из его людей на берег, посмотреть, как ловят перепелок сетями, а после прийти к нему ужинать. Узнав, что этот остров, который называется Ортигией, есть древний Делос, я отправился и в час обошел его весь: он необитаем и представляет одни развалины.
Когда я вернулся, Константин и Фортунат ждали меня ужинать. Мы в первый раз сидели за одним столом. Они придали этому ужину некоторую торжественность. Впрочем, с тех пор как я принялся лечить Фортуната, обходились со мной очень хорошо. Вообще в этих двух людях заметна была образованность и деликатность, совершенно противоречащая их ремеслу, и я не раз удивлялся. В тот вечер они были еще ласковее со мной, чем обыкновенно. После ужина, когда слуги два раза обнесли в серебряном кубке самосское вино, подали зажженные трубки и ушли, я стал говорить об этом. Они переглянулись, улыбаясь.
– Мы ждали этого вопроса, – сказал Константин, – ты судишь о нас точно так, как судил бы любой другой на твоем месте, так что обижаться нам не на что.
И он рассказал мне свою историю, старую, но всегда занимательную – историю людей с гордым, буйным характером, которые, сделавшись жертвой несправедливости, платят людям злом за зло. Константин был майниот, предки его принадлежали к числу тайгетских волков, которых турки не могли ни сделать ручными, ни выгнать из гор и наконец оставили в покое. Дмитрий, отец Константина, влюбился в одну молодую гречанку, родители которой переехали в Константинополь. Он последовал за ними, женился и поселился в Пере. Он жил там со своими детьми в богатстве и благополучии, как вдруг в соседнем доме одного турка вспыхнул пожар. Через неделю после того распространились обыкновенные в этих случаях слухи, стали говорить, будто дом подожгли греки, а турецкая чернь, радуясь предлогу, нахлынула ночью в этот квартал и разграбила дома греков. Фортунат и Константин защищались некоторое время, но, видя, что Дмитрий пал, они с некоторыми родственниками захватили сколько могли золота, покинули свой дом и товары и ушли через заднюю дверь. Им удалось добраться до Мраморного моря, потом до Архипелага, и они сделались пиратами. С тех пор они разъезжали по морю, так же грабили и жгли корабли, как их дома и товары были сожжены и разграблены, и в отмщение за смерть Дмитрия умерщвляли всех турок, которые попадались им под руку.
– Любопытство твое нам очень понятно, – сказал Фортунат, когда отец его окончил рассказ свой, – но и ты, конечно, понимаешь наше беспокойство. Ранив меня, ты сам, как Ахилл, вылечил мою рану. Ты нам теперь брат, а мы для тебя всё еще пираты, разбойники. Нам нечего бояться своих земляков-греков: в душе они все желают нам добра, нечего бояться и турок: их корабли никогда не нагонят наших фелук, как филины – ласточек, а в нашей крепости они нас атаковать не посмеют. Но ты, Джон, принадлежишь к народу могущественному, у ваших кораблей такие же быстрые крылья, как у наших самых легких судов. Обида, сделанная одному англичанину, считается у вас оскорблением для всего вашего народа, и король ваш никогда не оставит ее без наказания. Ты не будешь иметь причины жаловаться на нас, поклянись же нам, Джон, что ты никогда не откроешь нашего убежища, в которое мы введем тебя. Мы не требуем твоей дружбы: ты не захочешь быть другом пиратов, но мы просим тебя не выдавать нас, этим ты обязан всякому, кто введет тебя в свой дом, в свое семейство. Если ты не дашь нам этого обещания, мы останемся здесь, пока я не оправлюсь, а потом мы исполним свое обещание, отпустим тебя. Мы дадим тебе золота и драгоценных камней, сколько ты потребуешь, у нас их здесь столько, – прибавил Фортунат, толкнув ногой сундук, – что было бы чем заплатить самому Эскулапу. Потом ты можешь ехать, куда тебе угодно, можешь жаловаться своим консулам, и, может быть, мы когда-нибудь снова сойдемся с оружием в руках. Или, если хочешь (он снял с шеи четки и положил их на стол), поклянись мне на этих четках, которые дал моему деду константинопольский патриарх, что ты не станешь жаловаться, не донесешь на нас, и мы сегодня же снимемся с якоря, а завтра ты наш друг, наш гость, наш брат, наш дом будет твоим домом, и мы ничего не станем скрывать от тебя.
– Разве ты не знаешь, – отвечал я, – что я теперь такой же изгнанник, как ты, и, вместо того чтобы искать покровительства своей нации, должен скрываться, чтобы избегнуть мести законов?.. Ты говоришь мне о награде?.. Посмотри, – сказал я, раскрывая пояс, наполненный золотом и векселями, которого я никогда не снимал, – ты видишь, что мне награда не нужна. Я происхожу из богатой и знатной фамилии: здесь столько денег, сколько дохода у богатейшего из ваших примасов, а мне стоит только написать отцу, и он пришлет вдвое больше. Но мне следует исполнить один священный долг: самому объявить матери и сестре Апостоли об его смерти, отдать одной его волосы, а другой – кольцо. Обещай мне, что вы отпустите меня, когда я захочу исполнить этот священный долг: тогда я дам клятву, которую ты требуешь.
Фортунат посмотрел на отца, и тот кивнул в знак согласия. Тогда он взял четки, прочел про себя молитву, поцеловал их, встал и, протянув над четками руку, сказал:
– Клянусь за себя и за отца моего и призываю Пресвятую Богородицу в свидетельницы моей клятвы, что, как только ты захочешь уехать от нас, мы тебя отпустим и предоставим тебе средства отправиться в Смирну или куда тебе угодно.
Потом я встал.
– А я клянусь тебе могилой Апостоли, брата, который нас сделал братьями, что я не скажу ни слова, которое бы могло повредить вам, не открою вашей тайны до тех пор, пока вам нечего уже будет бояться или пока вы сами не снимете с меня этого обещания.
– Хорошо, – сказал Фортунат, протянув ко мне руку. – Ты слышал, батюшка, так вели же готовиться в путь, тебе, верно, как и мне, хочется поскорее обнять тех, которые ждут нас, успокоить тех, которые не знают, что сталось с нами, и за нас молятся.
Константин отдал приказ на греческом языке, и через несколько минут по движению фелуки я заметил, что мы уже идем.
На другой день утром, когда я проснулся и вышел на палубу, мы шли на парусах и на веслах к большому острову, который протягивал к нам, как руки, два свои длинные мыса, образующие порт. За портом виднелась гора, которая показалась мне ярдов в шестьсот высотой. Матросы работали с необычайным усердием и весело распевали, а между тем народ, завидев судно, начал собираться в порту и отвечал криками на песни наших гребцов. Ясно было видно, что наше возвращение – праздник для всего острова.
Фортунат был еще очень слаб и бледен, однако же вышел на палубу, и оба они с отцом явились в самых богатых своих платьях. Наконец мы вошли в порт и бросили якорь перед прекрасным домом, построенным на склоне горы, посреди тутовой рощи. В эту минуту женская рука просунулась сквозь решетку одного окна и начала махать платком, вышитым золотом. Фортунат и Константин отвечали на это приветствие выстрелами из своих пистолетов: то был знак благополучного возвращения. Радостные крики усилились, и мы вышли на берег посреди всеобщих восклицаний.
Глава XXV
Дом Константина, как мы уже говорили, стоял одиноко посреди рощи маслин, терновых и лимонных деревьев на северо-западном склоне горы Святого Илии. С площади, на которой он был выстроен, видны не только порт и деревня, расположенная полукружием, но и море, от Эгины до Негропонта. Перед северным фасадом, в восьмидесяти верстах, цепь Парнаса, за которой прячутся Афины, оканчивается у мыса Сунион. К дверям дома вела тропинка, которую очень легко было защищать и которая круто шла за домом до самой вершины гор. Там, как орлиное гнездо, возвышалась крепостца, совершенно неприступная, в которой можно было, в случае опасности, укрываться. В обыкновенное время там были только часовые, которые с этого возвышенного места могли видеть верст на шестьдесят в море малейшую лодку, приближающуюся к берегу. В доме Константина, как во всех домах, принадлежащих людям зажиточным, был передний двор, окруженный высокими стенами, нижний этаж, а над ним балкон, который шел во всю длину второго этажа; потом другой, внутренний, двор, куда можно пройти только по лестнице, ключ от которой всегда был у хозяина: там стоял павильон, окна которого были на турецкий манер заделаны решетками из камыша. Камыш, оставаясь долго на воздухе, принял розовый цвет, который прекрасно согласовался с блестящим белым цветом каменных стен. За этим таинственным павильоном был большой сад, окруженный высокими стенами так, что снаружи никто не мог видеть гуляющих в саду.
Нижний этаж составлял собственно один огромный портик, там помещались люди Константина, которые одевались, как майнотские клефты. Они жили тут совершенно как в лагере: днем играли, ночью спали. Стены и столбы, поддерживающие свод, были увешаны ятаганами с серебряной насечкой, пистолетами с богатыми прикладами и длинными ружьями с перламутром и кораллами. Воинственная передняя придавала могуществу Константина дикое величие, напоминавшее феодальную пышность баронов пятнадцатого столетия. Эти люди встретили своего начальника не как лакеи господина, а как солдаты командира: в покорности их заметно было нечто добровольное и независимое, это было не рабство, а преданность.
Константин каждому из них сказал по нескольку слов, всех их называл по именам и, сколько я мог понять, спрашивал об их женах, детях, родственниках. Поговорив таким образом с каждым особо, он сказал им, что я избавил Фортуната от смерти. Один из них сразу же подошел ко мне и почтительно поцеловал мою руку. Фортунат еще с трудом ходил – четыре человека схватили его на руки и понесли во второй этаж по наружной лестнице, которая вела на балкон.
Этот второй этаж составлял совершенную противоположность с первым. Он состоял из трех комнат, окруженных диванами, светлых, свежих и покойных. Одно только в убранстве этих комнат напоминало нижний этаж – великолепные оружия, трубки с янтарными мундштуками и коралловые четки, висевшие по стенам. Как только мы сошли в большую среднюю комнату, два мальчика в бархатных куртках и сапожках, вышитых золотом, подали нам трубки и кофе. Мы выпили по несколько чашек кофе и выкурили по несколько трубок, потом Константин повел меня в комнату, составлявшую восточный угол дома, и указал мне лестницу, которая вела прямо в нижний этаж, так что я мог выходить во двор, никого не беспокоя.
Наконец он ушел в свои комнаты и запер за собой дверь.
Я остался один и тут только мог свободно пораздумать о своем странном положении. В несколько месяцев со мной было столько приключений, что время от времени все это казалось мне сном. Я воспитывался под надзором моих добрых родителей, потом вступил в школу и оттуда прямо на корабль, следовательно, провел большую часть молодости своей в некоторого рода рабстве, а теперь вдруг сделался совершенно свободным – до того, что не знал даже, что делать со своей свободой, и остановился в первом месте, куда судьба занесла меня, как птица, которая, поднявшись на воздух, сразу же садится, не чувствуя в себе довольно силы, чтобы лететь далеко. И где же я теперь? В разбойничьем вертепе, довольно похожем на пещеру атамана в Жиль-Блазе. Но куда же мне отсюда ехать? Сам не знаю: все двери для меня отперты, но одна заперта – дверь в отечество.
Не знаю, сколько времени провел я в этих размышлениях и особенно сколько времени еще бы промечтал, если бы луч солнца не пробрался сквозь решетку и не начал светить мне прямо в глаза. Я встал, чтобы избавиться от этого докучного посетителя, подошел к окну и забыл, зачем пришел. По двору шли две женщины от дома к павильону, из окна которого нам махали платком, когда мы причаливались, этих женщин невозможно было различить под длинными и широкими покрывалами, но по легкой и твердой походке незнакомок нельзя было не угадать, что они молоды. Кто же эти женщины, о которых ни Константин, ни Фортунат никогда мне не говорили? Незнакомки вошли в павильон, и дверь за ними затворилась. Я стоял у окна и, вместо того чтобы закрыть отверстие, сквозь которое пробирались лучи солнца, пытался расширить его, чтобы видеть, а может быть, чтоб меня увидели, но тут мне пришло в голову, что если Константин хоть немножко придерживается восточных обычаев да узнает об этом, то он, пожалуй, переведет меня в другую часть дома. Рассудив таким образом, я решил смирно стоять за решеткой, все думая, не увижу ли хоть которой-нибудь из моих соседок. Через несколько минут две горлицы сели на окно павильона, решетка приподнялась, оттуда высунулась беленькая, розовая ручка и загнала обеих венериных птиц в комнату.
О, Ева, общая наша прародительница, как могущественно любопытство, которое ты оставила в наследство потомству, когда оно через столько тысяч лет в минуту заставило одного из детей твоих забыть и родных, и отечество! Все это скрылось и пропало при появлении женской ручки, как в театре по свистку машиниста исчезают и мрачный лес, и страшная пещера, а вместо них является волшебный замок. Эта ручка сдернула покров, который скрывал от меня настоящий горизонт, Кеа была уже для меня не жалкая скала, заброшенная посреди моря, Константин не пират в борьбе с законами всех народов, и я сам не бедный мичман без будущности и без отечества. Кеа сделалась Кеосом, где Нептун построил храм, Константин превратился в Идоменея, основателя нового Салента, а я стал изгнанником, который, подобно сыну Анхизову, ищет какую-нибудь страстную Дидону или целомудренную Лавинию.
Я вполне наслаждался этими золотыми мечтами, как вдруг дверь отворилась, и мне пришли сказать, что Константин ждет меня обедать. Я очень рад был, что ему не вздумалось самому прийти, потому что он застал бы меня перед окном, где я стоял неподвижно, как статуя, и Константин, верно, догадался бы, что я тут поджидаю. К счастью, пришел один из мальчиков его, и поскольку он говорил только по-гречески, то принужден был объяснить мне причину своего посольства жестами, но я легко его понял и сразу же пошел за ним, в сладостной надежде, что увижу за столом и ту, которой принадлежит хорошенькая ручка, загонявшая горлиц.
Я ошибся. Константин и Фортунат одни ждали меня за столом, убранным по-европейски, хотя обед был совершенно азиатский. Когда мы сели, на столе стояло блюдо, на котором горка рису образовала уединенный островок посреди моря кислого молока, по сторонам красовались две тарелки яичницы и два блюда вареных овощей. Затем поставили на стол вареную курицу с каким-то тестом, похожим на наш пломпудинг, жареную телятину, потроха семги и каракатицу с чесноком и корицей, любимое здешнее блюдо, которое сначала показалось мне отвратительным, но к которому, однако же, я скоро привык. Потом принесли десерт, состоявший из апельсинов, фиг, фисташек и гранатов, прекраснейших и самых вкусных, какие только я едал. Наконец нам подали кофе и трубки.
За обедом мы разговаривали о разных вещах, и ни Константин, ни Фортунат ни разу даже не намекнули на то, что меня так занимало. Когда мы выкурили по три или по четыре трубки, Константин спросил, не хочу ли я поохотиться за зайцами и перепелками, которых на острове очень много, или осмотреть развалины. Я избрал последнее, и он велел оседлать мне лошадь, приготовив конвой и проводника.
Приказание оседлать лошадь показалось мне довольно странным на острове, каких-нибудь в двадцати миль в окружности. Я удивлялся, что люди, столь здоровые и привычные к трудам, как Константин и Фортунат, не могут обходить своих владений. Несмотря на это, я принял предложение Константина и сошел с ним на первый двор: Фортунат был еще слишком слаб и с трудом мог выходить из комнаты. Через несколько минут привели лошадь. Это был один из тех красивых элидских коней, которых порода, прославленная Гомером, водится и поныне. Но конюх ошибся: не зная, кто поедет на этой лошади, он надел на нее седло женское, алое, бархатное, вышитое золотом. Тут я все понял: лошадей держали для моих таинственных соседок. Константин сказал конюху несколько слов по-гречески и тот мигом надел на лошадь седло паликаров.
Тогда было уже два часа пополудни: объехать всего острова я не успел бы, и потому мне оставалось только обозреть развалины четырех могущественных городов, которые некогда здесь возвышались, – Картеи, Песса, Кореза и Були. Я отдал преимущество Картеи, родине поэта Симонида.
Кеа славится во всей Греции своим шелком, к тому же остров весьма хорошо возделан и полуденные его склоны покрыты виноградниками и плодовыми деревьями. Впрочем, кеоты унаследовали от своих предков отвращение к движению, отвращение, которое некогда до того размножило народонаселение, что в древности существовал закон, по которому все люди, старше шестидесяти, были умерщвляемы.