Приключения Джона Девиса. Капитан Поль (сборник) - Александр Дюма 31 стр.


Под вечер мы пустились в путь: шествие наше было безмолвно, как похороны, чоадары и черные христиане в знак траура несли ружья свои дулом вниз, сам Али, как лев, упившийся кровью, отдыхал, лежа в паланкине, который несли на плечах его валахи. Ночь была темная, вдруг при повороте за гору мы увидели яркий свет и услышали страшные крики: это после пира льва потешалась львица, Али окончил свое дело, Хаиница начала свою работу.

Мы продолжали свой путь. Огромный костер, разложенный перед воротами Либаово, служил нам маяком, и мы видели, как тени волновались в светлом кругу, распространявшемся от него. Али не велел ни поторопиться, ни идти тише: после утреннего зрелища это уже не казалось ему занимательным, наконец мы стали различать, что там происходило.

Женщин подводили по четыре к Хаинице, она срывала с них покрывала, приказывала обстричь им волосы, обрезать платье выше колен и предавала их солдатам, которые увлекали несчастных, как добычу.

Али остановился перед этим зрелищем, сестра увидела его и приветствовала не словами, а бешеными криками, она казалась Эвменидой. Я не в состоянии был выдержать этого зрелища и заставил лошадь свою попятиться на несколько шагов. В эту минуту в толпе женщин раздался громкий крик, и одна молоденькая девушка, растолкав подруг своих, бросилась ко мне и обняла мои колена:

– Это я, – вскричала она. – Я! Разве ты не узнаешь меня? Ты уже однажды спас меня в Константинополе. Погляди на меня, вспомни. О, я не знаю твоего имени, но меня зовут Василика.

– Василика! – вскричал я. – Василика? Гречанка, которая бросила мне перстень! Да, да, я помню, ты говорила, что будешь жить в Албании.

– О, он вспомнил, вспомнил! Да, это я, я сама. Спаси нас: меня от бесчестия, мою мать от смерти!

– Пойдем со мной, я попытаюсь, – сказал я.

Я подвел ее к Али.

– Паша, – сказал я, – помилуй эту девушку.

– Помилуй, помилуй нас, визирь! – вскричала Василика. – Государь, мы не из этого несчастного города, мы из Стамбула и ничем не заслужили твоего гнева. Государь, я несчастная девушка, прими меня к себе в невольницы, я отдаюсь тебе, спаси только мою мать …

Визирь обернулся к ней, гречанка стояла на коленях, волосы ее были распущены, покрывало развевалось по ветру, она была прекрасна в эту минуту. Али поглядел на нее и протянул к ней руку.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Василика, – отвечала девушка.

– Прекрасное имя: оно значит царица. С этих пор, Василика, ты будешь царицей моего гарема. Приказывай, я сделаю все, что тебе угодно.

– Ты не шутишь, не смеешься надо мной, визирь? – спросила Василика, дрожа всем телом и посматривая то на него, то на меня.

– Нет, нет! – вскричал я. – У Али сердце льва, а не тигра, он мстит тем, которые его оскорбляли, но щадит невиновных. Визирь, эта девушка не из Кардики, года два назад я освободил ее в Константинополе, не отказывайся от своих слов.

– Что сказано, то сказано, успокойся, Василика, – отвечал паша. – Покажи мне свою мать, и вы будете жить у меня во дворце.

Василика вскочила с радостным криком, побежала опять к толпе женщин и привела свою мать, обе они упали на колени. Али поднял их и сказал мне:

– Сын мой, я поручаю их тебе, ты за них отвечаешь: возьми конвой, и чтобы никто не смел их тронуть.

Я все забыл – и страшное зрелище, которое видел утром, и то, которое было теперь перед моими глазами, – схватил руку Али и поцеловал ее, потом взял десяток человек стражи и отправился в Либаово, везя с собой Василику и ее мать.

На другой день утром мы поехали в Янину. Когда мы проезжали через площадь, герольд кричал:

– Горе тем, которые дадут убежище, платье или хлеба женщинам, девушкам и детям из Кардики. Хаиница обрекла их скитаться по лесам и горам и достаться в добычу диким зверям. Так Хаиница мстит за мать свою, Хамко.

Весть об этой ужасной экспедиции уже разнеслась по всему пути, и каждый, трепеща за самого себя, приветствовал пашу с исполнением его праведного суда. Перед воротами Янины Али-Тибелина ожидали все его невольники, льстецы и придворные, завидев его издали, они огласили воздух восклицаниями, называя его великим, мудрым, вершащим правый суд. Али остановился, чтобы отвечать им, но, когда он хотел говорить, один дервиш протолкался сквозь толпу и стал прямо против него. Паша затрепетал при виде его бледного, изнуренного лица и протянутой к нему руки.

– Что тебе надо? – сказал Али.

– Узнаешь ли ты меня? – спросил дервиш.

– Да, ты тот, которого зовут святым из святых, ты шейк Юсуф.

– А ты, – отвечал дервиш, – ты тигр эпирский, волк Тибелинский, шакал янинский. Ковры, по которым ты ступаешь, обагрены кровью твоих братьев, детей, жен, на каждом шагу ты попираешь могилы существ, созданных по подобию Божию и обвиняющих тебя в своей смерти, а между тем, визирь Али, ты еще не сделал ничего подобного тому, что сделал теперь, даже и тогда, когда ты утопил в озере семнадцать матерей и двадцать шесть детей. Горе тебе, визирь Али: ты поднял руку на мусульман, которые теперь обвиняют тебя у престола Божия! Льстецы славят твое могущество, и ты им веришь, твои невольники говорят тебе, что ты бессмертен, и ты им тоже веришь. Горе тебе, визирь Али! Потому что могущество твое разлетится, как прах. Горе тебе, потому что дни твои сочтены, и ангел смерти ждет только мановения божьего, чтобы поразить тебя! Вот что я хотел сказать. Горе, горе тебе, визирь Али!

Несколько минут продолжалось страшное молчание, и все ждали с беспокойством, думая, что наказание будет соразмерно оскорблению. Но Али снял с плеч горностаевую свою шубу и бросил ее на плечи дервишу, сказав:

– Возьми эту шубу и молись за меня Аллаху, ты прав, старик, я точно великий, презренный грешник.

Дервиш сбросил шубу с плеч, как будто боясь оскверниться прикосновением к ней, обтер о нее ноги и удалился сквозь толпу, которая безмолвно, с трепетом расступалась, чтобы пропустить его…

В тот же вечер Али дал мне обещанный пропуск и конвой, и мы пустились в путь через всю Ливадию.

Глава XXXIV

Два албанца из моей свиты, состоявшей всего из пятидесяти человек, провожали лорда Байрона в этом же самом путешествии и очень хорошо помнили дорогу. Мы пустились по тому же самому пути, по которому он ехал, потому что это был ближайший путь. Обыкновенно это путешествие длится двенадцать дней, но албанцы, которые не знают усталости, обещали доставить меня на место за восемь. На другой день по выезде мы ночевали уже в Вонеце, то есть прошли за два дня около ста двадцати пяти верст.

Хотя я устал от дороги и думал только об одном, однако же взял лодку, чтобы переправиться через залив и побывать в Никополисе. Ветер был благоприятный, и лодочники говорили мне, что мы поспеем туда часа за два, но что назад надо идти на веслах и, следовательно, подольше. Однако я об этом нисколько не беспокоился: в лодке под моим плащом мне все было лучше, чем в жалкой комнате, в которой я оставался.

Побродив по развалинам Никополиса, я лег в лодку и закрылся плащом. Гребцы налегли на весла, лодка полетела по волнам, как запоздавшая морская птица, и мы вскоре прибыли обратно в Вонецу, древний Акциум.

Тогда было два часа ночи, но, несмотря на усталость, мне не хотелось спать, потому что меня тревожило какое-то страшное беспокойство. Я разбудил своих албанцев и спросил, готовы ли они пуститься в путь, вместо ответа они вскочили и собрали свое оружие, мы сразу же пустились в путь, надеясь поспеть в тот же день во Врахури, древний Фермас. Часов через пять после того мы остановились позавтракать на берегах Ахелоя. Отдохнув часа два, мы переправились через реку в том самом месте, где, по преданию, Геркулес одолел быка, и вступили в Этолию.

Часа в четыре мы снова принуждены были сделать привал: люди мои чрезвычайно утомились, но, отдохнув часа с два, они снова в состоянии были пуститься в путь. Часов через десять мы добрались до деревни Врахури. К несчастью, войти туда было уже нельзя: ворота были заперты, поэтому нам пришлось ночевать в чистом поле. Беда была не велика – ночь была прекрасная, светлая. Хотя уже начался сентябрь, но у нас не было съестных припасов, а после утомительного пути сытный ужин был для нас необходим. Двое из моих албанцев, как серны, бросились к пастушьим хижинам, висевшим на краю пропасти, и через несколько минут вернулись: один из них нес горящую сосновую головню, а другой тащил на плече козу. За ними шли пять или шесть горцев, они несли овцу, хлеб и вино. Все сразу же принялись за работу, одни зарезали козу и овцу, другие разложили два огромных костра, третьи нарвали лавровых ветвей, чтобы употребить их вместо вертелов, и через несколько минут овца и коза уже жарились. Горцы помогали нам, и я, заметив, что они с жадностью посматривают на гомерический ужин, который сами нам доставили, пригласил их поесть вместе с нами. Они без церемоний согласились. Я велел раздать им и своим людям несколько мехов с вином. Это произвело свое действие. Горцы в знак благодарности принялись плясать. Мои албанцы, несмотря на усталость, не вытерпели, присоединились к ним, и круг, состоявший прежде только из восьми горцев, сделался огромным хороводом, который быстро вертелся вокруг костра. Один из плясунов пел военную песню, прочие хором повторяли припев. Время от времени они падали на колени, потом вскакивали и снова начинали кружиться.

Пение и пляска продолжались до тех пор, пока поспели овца и коза. Потом начался ужин, который нам, голодным, показался чрезвычайно вкусным, затем мы все улеглись спать.

На другой день мы продолжали путь свой вдоль цепи Парнаса. Албанцы указали мне место, где лорд Байрон, как и сам мне рассказывал, спугнул двенадцать орлов, что принял за предзнаменование своей поэтической славы. Дорожа временем, я не решился посетить знаменитого источника, который сообщал дар прорицания, и вечером мы прибыли в Кастри.

Там я простился со своими албанцами, потому что власть Али-паши далее не простиралась, да притом остальной путь не представлял ни малейшей опасности. Расставаясь с ними, я хотел было дать им щедрую награду, но они не взяли, и начальник конвоя от имени всех своих товарищей сказал мне: "Мы хотим, чтобы ты любил нас, а не платил нам". Я от души обнял его, а всем прочим пожал руки.

В Кастри я взял шестерых провожатых верхами и толмача. Мы пустились опять вдоль цепи Парнаса и в этот день проехали почти сто десять верст. Мы ехали очень скоро, но по мере приближения к цели путешествия сердце мое не радовалось, а, напротив, какая-то непостижимая тоска все больше и больше давила мне грудь. На третий день по выезде из Кастри мы ночевали в Лесине, древнем Элевзине; нам оставался только один день пути до берегов Эгейского моря.

Мы выехали на рассвете и около полудня прибыли в Афины. Думая только о том, что скоро опять увижу Фатиницу, я даже не выходил из своей комнаты. По мере приближения к моей милой любовь так сильно разгоралась в моем сердце, что уже ничто не возбуждало во мне любопытства, не привлекало моего внимания. Я думаю, что из всех путешественников я один проехал через Афины, не осмотрев город.

Часов в пять мы достигли цепи гор, которая проходит через всю Аттику с севера на юг, начинается в Марафоне и, постепенно понижаясь, оканчивается на краю мыса Сунион. Перед вступлением в ущелье, через которое нам надо было проезжать, люди мои остановились и, посоветовавшись между собой, объявили, что надо ожидать страшной грозы и что теперь опасно углубляться в горы. Они предлагали остановиться в деревушке, которая была у нас на виду, и там переждать бурю. Само собой разумеется, что это предложение было мне не по душе. Я просил, умолял, наконец, видя, что все мои убеждения тщетны, показал золото, выплатил условленную цену и предложил им вдвое, если они согласятся, не останавливаясь, продолжать наш путь. Я уже имел дело не с гордыми албанцами: люди мои взяли деньги, и мы начали углубляться в мрачное ущелье, которое сделалось еще темнее оттого, что над нами скопились густые тучи. Но нетерпение мое было так велико, цель путешествия так близка, что огненная стена меня не остановила бы. Я знал, что за этой долиной – море, а в каких-нибудь двадцати пяти верстах оттуда – остров Кеос, с которого я так часто смотрел на берега Аттики, озаренные золотыми лучами заходящего солнца.

Проводники мои не ошиблись. Мы только въехали в долину, как молнии начали пробегать по океану туч, который несся над нашими головами, и гром загрохотал по скалам. При каждом ударе люди мои переглядывались между собой, как будто думая, не вернуться ли, но, видя, что я непоколебим в своем намерении, они, видно, постыдились покинуть меня и ехали вперед. Вскоре массы белых паров стали как бы отделяться от облаков и спускаться к земле, зацепляясь огромными обрывками за оконечности скал; потом все эти отдельные волны соединились между собой и образовали море, которое понеслось к нам и вскоре совершенно облекло нас. С этого времени мы уже не знали, где гремит гром – над нашими головами или под ногами у нас, – потому что молния сверкала со всех сторон. Лошади наши ржали и пыхтели, и тут только я начал понимать, что проводники мои не без причины хотели остановиться. Я никогда не видел бури в горах. Как будто природа хотела показать мне с первого раза все свое величие в ужасе, она выслала одного из своих самых страшных разрушителей.

К несчастью, дорога шла по склону крутой горы и не представляла нам никакого убежища против дождя и грома, который раздавался над нашими головами. Тут проводники вспомнили, что около пяти верст впереди должна быть пещера, и пустились в галоп, чтобы поспеть туда прежде, нежели гроза вполне разыграется, лошади, пугаясь еще больше своих господ, понеслись так, как будто хотели обогнать ветер. Я с величайшим трудом удерживал своего коня, который был горячее и лучшей породы, чем другие. Вдруг молния блеснула так близко, что ослепила нас, конь мой взвился на дыбы, и я почувствовал, что, если стану его удерживать, он опрокинется со мной в пропасть. Я опустил поводья, кольнул шпорами, и конь мой со страшной скоростью понесся по дороге, которая извивалась перед нами. Я слышал крики провожатых, которые звали меня, хотел удержать лошадь, но было уже поздно: страшный удар грома раздался в эту самую минуту, и она еще больше перепугалась. Я, наверно, исчез у них из глаз, как будто вихрь унес меня, я летел с такой скоростью, что дух занимался. Словно гений бури дал мне одного из коней своих.

Безумный мой бег продолжался с полчаса. В это время молния несколько раз сверкала, и при голубоватом ее блеске я видел бездонные пропасти, страшным образом освещенные, как иногда видим во сне. Наконец мне показалось, что лошадь моя бежит уже не по дороге, а скачет по скалам. На всякий случай я вынул ноги из стремян, чтобы можно было соскочить. Только что я принял эту предосторожность, как мне показалось, что конь мой погружается, будто земли под ним не стало. В ту же минуту меня хлестнуло ветвью по лицу. Я машинально протянул руку и уцепился за сук. Тут я почувствовал, что лошадь моя погружается уже одна, и повис над пропастью. Через секунду я услышал, как несчастный конь стукнулся о скалы.

Дерево, за которое я так кстати ухватился, выросло в расселине скалы. Дороги к нему не было, но, пользуясь неровностями камня, я, двадцать раз подвергаясь опасности полететь в бездну, добрался кое-как до площадки, на которой был почти в безопасности. Избавившись от большей опасности, на другие, не столь важные, уже не обращают и внимания. Я совершенно успокоился, когда увидел, что мне угрожает уже одна только буря.

Я остался на этой площадке, не смея в темноте пробираться далее, потому что при каждой молнии видел со всех сторон пропасти. Дождь так и лил, гром грохотал беспрерывно, а горное эхо не успевало еще повторить одного удара, как другой уже раздавался над моей головой с грохотом, достойным Юпитера Олимпийского. Уснуть было невозможно, и я старался только как-нибудь укрепиться на своем месте, чтобы не упасть от головокружения. Я прислонился к скале и решился ждать тут, пока буря пройдет.

Ночь тянулась ужасно медленно. Между ударами грома мне слышались ружейные выстрелы, но я мог отвечать на них только криками, потому что пистолеты мои остались в седле, однако крики мои терялись в оглушающем шуме бури.

К утру гроза стихла. Я был совершенно измучен усталостью, что немудрено: я почти без отдыха и без сна проехал за неделю шестьсот верст с лишком. Я искал глазами какой-нибудь уголок, где бы мне можно было поспокойнее поместиться, увидел плоский камень, опустился на него и в ту же минуту, несмотря на то, что промок до костей, заснул как убитый.

Когда я открыл глаза, мне показалось, что вижу прекрасный сон: надо мной было ясное небо, передо мной – синее море, а вдали, верстах в двадцати пяти от меня, – знакомый мне остров Кеос, где ожидала меня Фатиница и блаженство.

Полный сил и мужества, я встал, чтобы как-нибудь добраться до берега. Подойдя к краю площадки, я увидел, что лошадь моя, разбившись о скалы, лежит в двухстах футах ниже меня, и потоки уже увлекают ее в море. Вздрогнув, я взглянул в другую сторону и увидел, что дорога, с которой конь мой сбился, идет в тридцати или сорока футах над моей головой и что с помощью кустов, которые растут на скале, можно кое-как туда вскарабкаться. Я сразу же принялся за работу, раз двадцать чуть не сорвался, но наконец добрался до дороги. Теперь я был уже спокоен: эта дорога вела к морю.

Я побежал к рыбачьим хижинам, стоявшим на берегу. Там нашел я моих людей, они уже думали, что я погиб, но, зная, что пробираюсь к морю, решились подождать меня тут на всякий случай. Их оставалось только четверо: толмач сбился с дороги, и никто не знал, куда он девался, один из проводников хотел перейти вброд через поток, но вода увлекла его, и он, по всей вероятности, утонул.

Я дал им еще денег и просил рыбаков, чтобы они приготовили лодку с самыми лучшими гребцами. Хозяин непременно хотел, чтобы я позавтракал с ними, но я требовал, чтобы они сразу же дали мне лодку, и минут через пять пришли сказать, что она готова.

Я дал гребцам золотую монету сверх условленной платы, и мы полетели по волнам. Кеоса с этого места не было видно: его совершенно заслонял от меня остров святой Елены, который с площади, где я провел ночь, казался небольшой скалой, но, как только мы обогнули южную его оконечность, Кеос снова явился передо мной. Вскоре я стал различать подробности, которые издали были не видны: деревню, которая полосой тянулась вокруг порта, а потом дом Константина, который казался черной точкой и который так часто представлялся мне в сновидениях. По мере нашего приближения он начинал обрисовываться посреди своей оливковой рощи, я видел на белых стенах его решетки из сероватого камыша. Наконец я разглядел и окно, из которого Фатиница приветствовала нас при нашем прибытии и отъезде. Я стал на нос лодки и, вынув платок, начал махать им, как некогда Фатиница махала мне платком, но, видно, она была далеко от окна, потому что решетка не шевелилась и ответа не было. Я, однако же, все стоял на носу лодки, хотя мертвенность, заметная во всем доме, начинала меня беспокоить, на дороге, которая вела к нему, не было никого, никого также не было видно и около стен – вообще весь дом казался огромной могилой.

Назад Дальше